Неточные совпадения
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности
сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря.
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над
морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью
моряКогда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где
сердце я похоронил.
Может быть, нашла и забыла?» Схватив левой рукой правую, на которой было кольцо, с изумлением осматривалась она, пытая взглядом
море и зеленые заросли; но никто не шевелился, никто не притаился в кустах, и в синем, далеко озаренном
море не было никакого знака, и румянец покрыл Ассоль, а голоса
сердца сказали вещее «да».
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное?
Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать.
Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
Мы взроем вам землю, украсим ее, спустимся в ее бездны, переплывем
моря, пересчитаем звезды, — а вы, рождая нас, берегите, как провидение, наше детство и юность, воспитывайте нас честными, учите труду, человечности, добру и той любви, какую Творец вложил в ваши
сердца, — и мы твердо вынесем битвы жизни и пойдем за вами вслед туда, где все совершенно, где — вечная красота!
В
море, о, в
море совсем иначе говорит этот царственный покой
сердцу!
«Отдай якорь!» — раздалось для нас в последний раз, и
сердце замерло и от радости, что ступаешь на твердую землю, чтоб уже с нею не расставаться, и от сожаления, что прощаешься с
морем, чтобы к нему не возвращаться более.
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое
море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое
сердце… Все прошло!
Я вышел за ворота и с бьющимся
сердцем пустился в темный пустырь, точно в
море. Отходя, я оглядывался на освещенные окна пансиона, которые все удалялись и становились меньше. Мне казалось, что, пока они видны ясно, я еще в безопасности… Но вот я дошел до середины, где пролегала глубокая борозда, — не то канава, указывавшая старую городскую границу, не то овраг.
Этот теперь его «Скопин-Шуйский», где Ляпунов говорит Делагарди: «Да знает ли ваш пресловутый Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое
море!» Неужели это не хорошо и не прямо из-под русского
сердца вырвалось?
— Знаете, иногда такое живет в
сердце, — удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, — товарищи, все горят одним огнем, все веселые, добрые, славные. Без слов друг друга понимают… Живут все хором, а каждое
сердце поет свою песню. Все песни, как ручьи, бегут — льются в одну реку, и течет река широко и свободно в
море светлых радостей новой жизни.
Он воскрес и для вас, бедные заключенники, несчастные, неузнанные странники
моря житейского! Христос сходивший в ад, сошел и в ваши
сердца и очистил их в горниле любви своей. Нет татей, нет душегубов, нет прелюбодеев! Все мы братия, все мы невинны и чисты перед гласом любви, всё прощающей всё искупляющей… Обнимем же друг друга и всем существом своим возгласим:"Други! братья! воскрес Христос!"
Липочка. Ах, какой вздор! Это тебе так показалось, Устинья Наумовна. Я все хирею: то колики, то
сердце бьется, как маятник; все как словно тебя подманивает али плывешь по
морю, так вот и рябит меланхолия в глазах.
— Боже мой, как у вас здесь хорошо! Как хорошо! — говорила Анна, идя быстрыми и мелкими шагами рядом с сестрой по дорожке. — Если можно, посидим немного на скамеечке над обрывом. Я так давно не видела
моря. И какой чудный воздух: дышишь — и
сердце веселится. В Крыму, в Мисхоре, прошлым летом я сделала изумительное открытие. Знаешь, чем пахнет морская вода во время прибоя? Представь себе — резедой.
Да, наверное, оставалось… Душа у него колыхалась, как
море, и в
сердце ходили чувства, как волны. И порой слеза подступала к глазам, и порой — смешно сказать — ему, здоровенному и тяжелому человеку, хотелось кинуться и лететь, лететь, как эти чайки, что опять стали уже появляться от американской стороны… Лететь куда-то вдаль, где угасает заря, где живут добрые и счастливые люди…
Старику стало тяжело среди этих людей, они слишком внимательно смотрели за кусками хлеба, которые он совал кривою, темной лапой в свой беззубый рот; вскоре он понял, что лишний среди них; потемнела у него душа,
сердце сжалось печалью, еще глубже легли морщины на коже, высушенной солнцем, и заныли кости незнакомою болью; целые дни, с утра до вечера, он сидел на камнях у двери хижины, старыми глазами глядя на светлое
море, где растаяла его жизнь, на это синее, в блеске солнца,
море, прекрасное, как сон.
Лишь иногда старое емкое
сердце переполняется думами о будущем детей, и тогда старый Чекко, выпрямив натруженную спину, выгибает грудь и, собрав последние силы, хрипло кричит в
море, в даль, туда, к детям...
Старик Джиованни Туба еще в ранней молодости изменил земле ради
моря — эта синяя гладь, то ласковая и тихая, точно взгляд девушки, то бурная, как
сердце женщины, охваченное страстью, эта пустыня, поглощающая солнце, ненужное рыбам, ничего не родя от совокупления с живым золотом лучей, кроме красоты и ослепительного блеска, — коварное
море, вечно поющее о чем-то, возбуждая необоримое желание плыть в его даль, — многих оно отнимает у каменистой и немой земли, которая требует так много влаги у небес, так жадно хочет плодотворного труда людей и мало дает радости — мало!
Параша. Да когда ж, когда? День-то скажи! Уж я так замру до того дня,
заморю сердце-то, зажму его, руками ухвачу.
Я молчал и смотрел в окно на
море.
Сердце у меня страшно забилось.
Дело происходило уже осенью в Ницце. Однажды утром, когда я зашел к ней в номер, она сидела в кресле, положив ногу на ногу, сгорбившись, осунувшись, закрыв лицо руками, и плакала горько, навзрыд, и ее длинные, непричесанные волосы падали ей на колени. Впечатление чудного, удивительного
моря, которое я только что видел, про которое хотел рассказать, вдруг оставило меня, и
сердце мое сжалось от боли.
Чистенькая белая комната молочной красавицы была облита нежным красным светом только что окунувшегося в
море горячего солнца; старый ореховый комод, закрытый белой салфеткой, молящийся бронзовый купидон и грустный лик Мадонны, с
сердцем, пронзенным семью мечами, — все смотрело необыкновенно тихо, нежно и серьезно.
Словом, рассудок очень ясно говорил в князе, что для спокойствия всех близких и дорогих ему людей, для спокойствия собственного и, наконец, по чувству справедливости он должен был на любовь жены к другому взглянуть равнодушно; но в то же время, как и в истории с бароном Мингером, чувствовал, что у него при одной мысли об этом целое
море злобы поднимается к
сердцу.
Не одна 30-летняя вдова рыдала у ног его, не одна богатая барыня сыпала золотом, чтоб получить одну его улыбку… в столице, на пышных праздниках, Юрий с злобною радостью старался ссорить своих красавиц, и потом, когда он замечал, что одна из них начинала изнемогать под бременем насмешек, он подходил, склонялся к ней с этой небрежной ловкостью самодовольного юноши, говорил, улыбался… и все ее соперницы бледнели… о как Юрий забавлялся сею тайной, но убивственной войною! но что ему осталось от всего этого? — воспоминания? — да, но какие? горькие, обманчивые, подобно плодам, растущим на берегах Мертвого
моря, которые, блистая румяной корою, таят под нею пепел, сухой горячий пепел! и ныне
сердце Юрия всякий раз при мысли об Ольге, как трескучий факел, окропленный водою, с усилием и болью разгоралось; неровно, порывисто оно билось в груди его, как ягненок под ножом жертвоприносителя.
Один ее все голодом
морил, недели с три
морил, пока у дьяконицы язык не отнялся; другой холодной водой ее обливал, третий льдом ее обложил — нет нашей дьяконице лучше и шабаш: урчит в утробе и конец делу, а потом под
сердце.
Маша. Все глупости. Безнадежная любовь — это только в романах. Пустяки. Не нужно только распускать себя и все чего-то ждать, ждать у
моря погоды… Раз в
сердце завелась любовь, надо ее вон. Вот обещали перевести мужа в другой уезд. Как переедем туда, — все забуду… с корнем из
сердца вырву.
Стоит одинокий человек где-нибудь на берегу Средиземного
моря среди залитой лучами солнца природы и чувствует, как капля по капле истекает его
сердце кровью.
Этого уж никак не следовало делать! Спаси бог, будучи в
море, предупреждать события или радоваться успеху, не дойдя до берега. И старая таинственная примета тотчас же оправдалась на Ване Андруцаки. Он уже видел не более как в полуаршине от поверхности воды острую, утлую костистую морду и, сдерживая бурное трепетание
сердца, уже готовился подвести ее к борту, как вдруг… могучий хвост рыбы плеснул сверх волны, и белуга стремительно понеслась вниз, увлекая за собою веревку и крючки.
— Тысячи женщин до тебя, о моя прекрасная, задавали своим милым этот вопрос, и сотни веков после тебя они будут спрашивать об этом своих милых. Три вещи есть в мире, непонятные для меня, и четвертую я не постигаю: путь орла в небе, змеи на скале, корабля среди
моря и путь мужчины к
сердцу женщины. Это не моя мудрость, Суламифь, это слова Агура, сына Иакеева, слышанные от него учениками. Но почтим и чужую мудрость.
Потери видны, приобретений нет; поднимаемся в какую-то изреженную среду, в какой-то мир бесплотных абстракций, важная торжественность кажется суровою холодностью; с каждым шагом уносишься более и более в это воздушное
море — становится страшно просторно, тяжело дышать и безотрадно, берега отдаляются, исчезают, — с ними исчезают все образы, навеянные мечтами, с которыми сжилось
сердце; ужас объемлет душу: Lasciate ogni speranza voi ch'entrate!
Но кто проникнет в глубину
морейИ в
сердце, где тоска, — но нет страстей?
Как наши юноши, он молод,
И хладен блеск его очей.
Поверхность темную
морейТак покрывает ранний холод
Корой ледяною своей
До первой бури. — Чувства, страсти,
В очах навеки догорев,
Таятся, как в пещере лев,
Глубоко в
сердце; но их власти
Оно никак не избежит.
Пусть будет это
сердце камень —
Их пробужденный адский пламень
И камень углем раскалит!
«Стану я, раб божий (имя рек), благословясь и пойду перекрестясь во сине
море; на синем
море лежит бел горюч камень, на этом камне стоит божий престол, на этом престоле сидит пресвятая матерь, в белых рученьках держит белого лебедя, обрывает, общипывает у лебедя белое перо; как отскакнуло, отпрыгнуло белое перо, так отскокните, отпрыгните, отпряните от раба божия (имя рек), родимые огневицы и родимые горячки, с буйной головушки, с ясных очей, с черных бровей, с белого тельца, с ретивого
сердца, с черной с печени, с белого легкого, с рученек, с ноженек.
Но что же чувствовала она тогда, когда Эраст, обняв ее в последний раз, в последний раз прижав к своему
сердцу, сказал: «Прости, Лиза!» Какая трогательная картина! Утренняя заря, как алое
море, разливалась по восточному небу. Эраст стоял под ветвями высокого дуба, держа в объятиях свою бледную, томную, горестную подругу, которая, прощаясь с ним, прощалась с душою своею. Вся натура пребывала в молчании.
«Слышь, как ревет? — обратился Буран к Василию. — Вот оно: кругом-то вода, посередке беда… Беспременно
море переплывать надо, да еще до переправы островом сколько идти придется… Гольцы, да тайга, да кордоны!.. На
сердце у меня что-то плохо; нехорошо море-то говорит, неблагоприятно. Не избыть мне, видно, Соколиного острова, не избыть будет — стар! Два раза бегал; раз в Благовещенске, другой-то раз в Расее поймали, — опять сюда… Видно, судьба мне на острову помереть».
На берегу в темноте виднелись кое-где огни;
море плескалось в берег, на небе висели тучи, а на
сердце у всех такая же темная, такая же мрачная нависла тоска.
Пела, пела пташечка
И затихла.
Знало
сердце радости,
Да забыло.
Что, певунья пташечка,
Замолчала?
Что ты,
сердце, сведалось
С черным горем?
Ах, сгубили пташечку
Злые люди;
Погубили молодца
Злые толки.
Полететь бы пташечке
К синю
морю;
Убежать бы молодцу
В лес дремучий.
На
море валы шумят,
Да не вьюги;
В лесе звери лютые,
Да не люди.
И то слышался ему последний стон безвыходно замершего в страсти
сердца, то радость воли и духа, разбившего цепи свои и устремившегося светло и свободно в неисходимое
море невозбранной любви; то слышалась первая клятва любовницы с благоуханным стыдом за первую краску в лице, с молениями, со слезами, с таинственным, робким шепотом; то желание вакханки, гордое и радостное силой своей, без покрова, без тайны, с сверкающим смехом обводящее кругом опьяневшие очи…
Голос то возвышался, то опадал, судорожно замирая, словно тая про себя и нежно лелея свою же мятежную муку ненасытимого, сдавленного желания, безвыходно затаенного в тоскующем
сердце; то снова разливался соловьиною трелью и, весь дрожа, пламенея уже несдержимою страстию, разливался в целое
море восторгов, в
море могучих, беспредельных, как первый миг блаженства любви, звуков.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо за
морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
Дома в Москве уже все было по-зимнему, топили печи, и по утрам, когда дети собирались в гимназию и пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала огонь. Уже начались морозы. Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и берез, белых от инея, добродушное выражение, они ближе к
сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи них уже не хочется думать о горах и
море.
Марфа твердым голосом сказала пустыннику: «Когда бы все небо запылало и земля, как
море, восколебалась под моими ногами, и тогда бы
сердце мое не устрашилось: если Новуграду должно погибнуть, то могу ли думать о жизни своей?» Она известила его о происшествии.
Его пленяло солнце юга —
Там
море ласково шумит,
Но слаще северная вьюга
И больше
сердцу говорит.
При слове «Русь», бывало, встанет —
Он помнил, он любил ее,
Заговоривши про нее —
До поздней ночи не устанет…
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя
моря и земли,
Глаголом жги
сердца людей».
Вот, господь сидит на облаке своем и грядет на Египет! И потрясутся от лица его все идолы египетские, и
сердце Египта растает в нем! И истощатся воды в
море, и оскудеют реки, и водостоки египетские оскудеют и высохнут! Камыш и тростник завянут, и поля по берегам реки не принесут плодов, и все развеется и все исчезнет!
То как будто в ясновиденье представлялась ей широкая зеленеющая казанская луговина меж Кремлем и Кижицами: гудят колокола, шумит, как бурное
море, говор многолюдной толпы, но ей слышится один только голос, тихий, ласковый голос, от которого упало и впервые сладко заныло
сердце девичье…
Ничтожество! ты благо нам;
Ты лучше капли наслаждений
И
моря страшных огорчений;
Ты друг чувствительным
сердцам,
Всегда надеждой обольщенным,
Всегда тоскою изнуренным!
Лежит с погружённым он в
сердце мечом,
Не в бармах, не в царском уборе,
И тризну свершает лишь
море по нём —
Ой
море, ой синее
море...
Летает он по
морю сизым орлом,
Он чайкою в бурях пирует,
Трещат корабли под его топором —
По Киеву
сердце тоскует.
Ни на небе, ни на
море, ни в глубине гор, нет во всем мире места, в котором человек мог бы освободиться от того зла, которое в его
сердце.