Неточные совпадения
Другой бы
на моем
месте предложил княжне son coeur et sa fortune; [руку и
сердце (фр.).] но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен
на ней жениться, — прости любовь! мое
сердце превращается в камень, и ничто его
не разогреет снова.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных
местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные
места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога
на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им
мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от
сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска
на лице сменялась другою и как
на лбу и
на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги
на ногу и
не трогался с
места.
Что почувствовал старый Тарас, когда увидел своего Остапа? Что было тогда в его
сердце? Он глядел
на него из толпы и
не проронил ни одного движения его. Они приблизились уже к лобному
месту. Остап остановился. Ему первому приходилось выпить эту тяжелую чашу. Он глянул
на своих, поднял руку вверх и произнес громко...
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя
не было ничего видно. А когда сошли и воротились по своим
местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже
не было
на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого
на сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть
не губернатор, стол накрывался иной раз
на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и
на кухню бы
не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени
не высказывать своих чувств, хотя и решила в своем
сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее
место, а то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил
на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили
на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда
не равняла и
не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в
сердце своем, может быть бессознательно, и давала им всем равное
место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от жизни Ванюши и Машеньки.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное
место в
сердце, если вопросы ее
не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Ничего подобного этому я
не мог от нее представить и сам вскочил с
места,
не то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной
на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама
не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже
не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела
на меня молча.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и
сердце у меня горело. Но Версилов
не приходил и
не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там
не было. Я пошел пешком, и мне уже
на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир
на канаве. Как раз Версилов сидел
на вчерашнем своем
месте.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею
на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет
места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я
не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы
не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые
места, и без оглядки!» Но вместо восторга
на душу его сошел вдруг такой мрак, а в
сердце заныла такая скорбь, какой никогда он
не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только
на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы
на что-то указывал
на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что
сердце совсем
не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это
место.
«Куда могла она пойти, что она с собою сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то белое мелькнуло вдруг
на самом берегу реки. Я знал это
место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в землю каменный крест с старинной надписью.
Сердце во мне замерло… Я подбежал к кресту: белая фигура исчезла. Я крикнул: «Ася!» Дикий голос мой испугал меня самого — но никто
не отозвался…
И развязка
не заставила себя ждать. В темную ночь, когда
на дворе бушевала вьюга, а в девичьей все улеглось по
местам, Матренка в одной рубашке, босиком, вышла
на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо, стужа пронизывала все тело. Но она
не шевелилась и бесстрашно глядела в глаза развязке, которую сама придумала. Смерть приходила
не вдруг, и процесс ее
не был мучителен. Скорее это был сон, который до тех пор убаюкивал виноватую, пока
сердце ее
не застыло.
Стал проходить мимо того заколдованного
места,
не вытерпел, чтобы
не проворчать сквозь зубы: «Проклятое
место!» — взошел
на середину, где
не вытанцывалось позавчера, и ударил в
сердцах заступом.
Он сидел
на том же
месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его
сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать
не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он
не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло
не меньше страдания.
Этот простой вопрос больно отозвался в
сердце слепого. Он ничего
не ответил, и только его руки, которыми он упирался в землю, как-то судорожно схватились за траву. Но разговор уже начался, и девочка, все стоя
на том же
месте и занимаясь своим букетом, опять спросила...
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с
места, пройдешь мимо, а я
на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня
сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и
не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил,
не думаешь и
не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю,
не знаю».
— Да ведь сам-то я разве
не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей и свою темноту видим… А как подумаю, точно
сердце оборвется. Ночью просыпаюсь и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного
места на другое, а вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
Сколько раз, бывало, она дулась
на меня,
не высказывая
на словах, если я,
не слишком церемонясь, доказывал Алеше, что он сделал какую-нибудь глупость; это было больное
место в ее
сердце.
— Вот, Павел!
Не в голове, а в
сердце — начало! Это есть такое
место в душе человеческой,
на котором ничего другого
не вырастет…
— Нашего брата, странника,
на святой Руси много, — продолжал Пименов, — в иную обитель придешь, так даже
сердце не нарадуется, сколь тесно бывает от множества странников и верующих. Теперь вот далеко ли я от дому отшел, а и тут попутчицу себе встретил, а там: что ближе к святому
месту подходить станем, то больше народу прибывать будет; со всех, сударь, дорог всё новые странники прибавляются, и придешь уж
не один, а во множестве… так, что ли, Пахомовна?
— Ничего
не будет, уж я чувствую, — сказал барон Пест, с замиранием
сердца думая о предстоящем деле, но лихо
на бок надевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты, вместе с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим
местам. «Прощайте, господа», — «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись
на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
Александр взбесился и отослал в журнал, но ему возвратили и то и другое. В двух
местах на полях комедии отмечено было карандашом: «Недурно» — и только. В повести часто встречались следующие отметки: «Слабо, неверно, незрело, вяло, неразвито» и проч., а в конце сказано было: «Вообще заметно незнание
сердца, излишняя пылкость, неестественность, все
на ходулях, нигде
не видно человека… герой уродлив… таких людей
не бывает… к напечатанию неудобно! Впрочем, автор, кажется,
не без дарования, надо трудиться!..»
Капитан поклонился, шагнул два шага к дверям, вдруг остановился, приложил руку к
сердцу, хотел было что-то сказать,
не сказал и быстро побежал вон. Но в дверях как раз столкнулся с Николаем Всеволодовичем; тот посторонился; капитан как-то весь вдруг съежился пред ним и так и замер
на месте,
не отрывая от него глаз, как кролик от удава. Подождав немного, Николай Всеволодович слегка отстранил его рукой и вошел в гостиную.
— Никита, — прибавил он благоволительно и оставляя свою руку
на плече князя, — у тебя
сердце правдивое, язык твой
не знает лукавства; таких-то слуг мне и надо. Впишись в опричнину; я дам тебе
место выбылого Вяземского! Тебе я верю, ты меня
не продашь.
Матвей попробовал вернуться. Он еще
не понимал хорошенько, что такое с ним случилось, но
сердце у него застучало в груди, а потом начало как будто падать. Улица,
на которой он стоял, была точь-в-точь такая, как и та, где был дом старой барыни. Только занавески в окнах были опущены
на правой стороне, а тени от домов тянулись
на левой. Он прошел квартал, постоял у другого угла, оглянулся, вернулся опять и начал тихо удаляться, все оглядываясь, точно его тянуло к
месту или
на ногах у него были пудовые гири.
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и
сердце по ночам болит,
не иначе, как сдвинули мне его с
места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем,
на стене бы,
на пути маятника этого, шишка была, вот так же задевал бы он!
— Да,
сердце!
сердце! — раздался внезапно звонкий голос Татьяны Ивановны, которая все время
не сводила с меня своих глаз и отчего-то
не могла спокойно усидеть
на месте: вероятно, слово «
сердце», сказанное шепотом, долетело до ее слуха.
О, ужас! я припоминаю! Да… это так… это действительно было! Действительно, я и под козырек
не сделал, и
не распевал… Но почему же, о
сердце! ты
не предупредило меня! Ты, которое знаешь, как охотно я делаю под козырек и с каким увлечением я всегда и
на всяком
месте готов повторять...
— Слезай проворней, любезный, — продолжал приказчик. — Пока ты
не войдешь в избу, у меня
сердце не будет
на месте.
Не знаю, подозревал ли дядя Кондратий мысли своего зятя, но сидел он также пригорюнясь
на почетном своем
месте; всего вернее, он
не успел еще опомниться после прощанья с Дуней — слабое стариковское
сердце не успело еще отдохнуть после потрясения утра; он думал о том, что пришло наконец времечко распрощаться с дочкой!
Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу: весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду — в трактирах,
на улицах. Но Лунёва почти
не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его
сердца, как корка от язвы, и
на месте её он ощущал только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?
— Нет, они
не лишние, о нет! Они существуют для образца — для указания, чем я
не должен быть. Собственно говоря —
место им в анатомических музеях, там, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного… В жизни, брат, ничего нет лишнего… в ней даже я нужен! Только те люди, у которых в груди
на месте умершего
сердца — огромный нарыв мерзейшего самообожания, — только они — лишние… но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить
на них мою ненависть…
Он слышал их веселые голоса, довольный смех, звон посуды и понимал, что ему, с тяжестью
на сердце,
не место рядом с ними.
«Вот, — думал Колесов, — приеду в Москву. Устроюсь где-нибудь в конторе, рублей
на пятьдесят в месяц. Года два прослужу, дадут больше… Там, бог даст, найду себе по
сердцу какую-нибудь небогатую девушку, женюсь
на ней, и заживем… И чего
не жить! Человек я смирный, работящий, вина в рот
не беру… Только бы найти
место, и я счастлив… А Москва велика, люди нужны… Я человек знающий, рекомендация от хозяина есть, значит, и думать нечего».
Василиса Перегриновна (плача). Слезами я заливаюсь, глядя
на вас!
Сердце мое кровью обливается, что вас, благодетельницу,
не уважают, дому вашего
не уважают! В вашем ли честном доме, в этаких ли
местах благочестивых, такие дела делать!
Потому что, если б предоставили Дракину вести
на общественный счет железные пути, во-первых, он, конечно,
не оставил бы ни одного живого
места в целой России, а во-вторых, наверное, он опять почувствовал бы себя в обладании"предмета", и вследствие этого
сердце его сделалось бы доступным милосердию и прощению.
— А, так она его читала?
Не правда ли, что оно бойко написано? Я уверен был вперед, что при чтении этого красноречивого послания русское твое
сердце забьет такую тревогу, что любовь и
места не найдет. Только в одном ошибся: я думал, что ты прежде женишься, а там уж приедешь сюда пировать под картечными выстрелами свою свадьбу: по крайней мере я
на твоем
месте непременно бы женился.
И, вероятно, от этого вечного страха, который угнетал ее, она
не оставила Сашу в корпусе, когда генерал умер от паралича
сердца, немедленно взяла его; подумав же недолго, распродала часть имущества и мебели и уехала
на жительство в свой тихий губернский город Н., дорогой ей по воспоминаниям: первые три года замужества она провела здесь, в
месте тогдашнего служения Погодина.
Показался засевший в горах Баламутский завод. Строение было почти все новое. Издали блеснул заводский пруд, а под ним чернела фабрика. Кругом завода шла свежая порубь: много свел Гарусов настоящего кондового леса
на свою постройку. У Арефы даже
сердце сжалось при виде этой незнакомой для степного глаза картины. Эх, невеселое
место: горы, лес, дым, и сама Яровая бурлит здесь по-сердитому, точно никак
не может вырваться из стеснивших ее гор.
В то самое время, когда Артур Бенни, соболезнуя своим отроческим
сердцем о неравномерности распределения
на земле прав и богатств, ломая себе голову над изобретением таких форм общежития, при которых бы возмущавшая его неравномерность
не могла иметь
места, — в Польше стояло много русских войск, и один полк или один отряд их был расположен в Пиотркове.
— Нет, я только царь, возлюбленная. Но вот
на этом
месте я целую твою милую руку, опаленную солнцем, и клянусь тебе, что еще никогда: ни в пору первых любовных томлений юности, ни в дни моей славы,
не горело мое
сердце таким неутолимым желанием, которое будит во мне одна твоя улыбка, одно прикосновение твоих огненных кудрей, один изгиб твоих пурпуровых губ! Ты прекрасна, как шатры Кидарские, как завесы в храме Соломоновом! Ласки твои опьяняют меня. Вот груди твои — они ароматны. Сосцы твои — как вино!
Я упал
на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы
не видеть ее, потом повернулся и, ковыляя, побежал к дому, как к
месту спасения, ничего
не желая, кроме того, чтобы у меня
не разрывалось
сердце, чтобы я скорее вбежал в теплые комнаты, увидел живую Анну… и морфию…
Тетя Соня долго
не могла оторваться от своего
места. Склонив голову
на ладонь, она молча,
не делая уже никаких замечаний, смотрела
на детей, и кроткая, хотя задумчивая улыбка
не покидала ее доброго лица. Давно уже оставила она мечты о себе самой: давно примирилась с неудачами жизни. И прежние мечты свои, и ум, и
сердце — все это отдала она детям, так весело играющим в этой комнате, и счастлива она была их безмятежным счастьем…
Ловлю я его слова внимательно, ничего
не пропуская: кажется мне, что все они большой мысли дети. Говорю, как
на исповеди; только иногда, бога коснувшись, запнусь: страшновато мне да и жалко чего-то. Потускнел за это время лик божий в душе моей, хочу я очистить его от копоти дней, но вижу, что стираю до пустого
места, и
сердце жутко вздрагивает.
Пошел Кузьма, спрашивал всех встречающихся, наведывался по дворам нет Ивана Ивановича. Вся беда от того произошла, что я забыл то
место, где его дом, и как его фамилия, а записку в
сердцах изорвал. Обходил Кузьма несколько улиц; есть домы, и
не одного Ивана Ивановича, так все такие Иваны Ивановичи, что
не знают ни одного Ивана Афанасьевича. Что тут делать? А уже ночь
на дворе.
В один вечер — злополучный вечер! — реверендиссиме Галушкинский, пригласив наставляемых им юношей, Петруся и Павлуся (я
не участвовал с ними по особенной, приятной
сердцу моему причине, о которой
не умолчу в своем
месте), пошли
на вечерницы и как ничего худого
не ожидали и даже
не предчувствовали, то и
не взяли с собою других орудий, кроме палок для ради собак.
И он, яростно плюнув в сторону предполагаемого Павла Павловича, вдруг обернулся к стене, завернулся, как сказал, в одеяло и как бы замер в этом положении
не шевелясь. Настала мертвая тишина. Придвигалась ли тень или стояла
на месте — он
не мог узнать, но
сердце его билось — билось — билось… Прошло по крайней мере полных минут пять; и вдруг, в двух шагах от него, раздался слабый, совсем жалобный голос Павла Павловича...