Неточные совпадения
Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все чувства какое-то
сладкое томление; в ущелье не проникал еще радостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеих сторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их глубоких трещинах, при малейшем дыхании
ветра осыпали нас серебряным дождем.
Шепот
ветра в моих ушах, тихое журчанье воды за кормою меня раздражали, и свежее дыханье волны не охлаждало меня; соловей запел на берегу и заразил меня
сладким ядом своих звуков.
Потом — пустынная площадь, доверху набитая тугим
ветром. Посредине — тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее — во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая,
сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной — я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух — не хочу, не надо.
Весна. Из-за Зеленой Стены, с диких невидимых равнин,
ветер несет желтую медовую пыль каких-то цветов. От этой
сладкой пыли сохнут губы — ежеминутно проводишь по ним языком — и, должно быть,
сладкие губы у всех встречных женщин (и мужчин тоже, конечно). Это несколько мешает логически мыслить.
В окно торкался
ветер, брызгая дождём, на дворе плачевно булькала вода, стекая в кадки под капелью; Шакир, довольно улыбаясь, громко схлёбывал чай,
сладкий голос Натальи пел какие-то необычные слова — Кожемякин оглядывался вокруг, чувствуя непонятное беспокойство.
Помню одну поездку к Подкопаеву в конце октября. Пятьдесят верст от станицы Великокняжеской, раз только переменив лошадей на Пишванском зимовнике и час пробыв на Михайловском, мы отмахали в пять часов по «ременной», гладко укатанной дороге. Даже пыли не было — всю ее
ветрами выдуло и унесло куда-то. Степь бурая, особенно юртовая, все выбито, вытоптано, даже от бурьяна остались только огрызки стебля. Иногда только зеленеют оазисы
сладкого корня, травы, которую лошади не едят.
А ночью, думая о Маше, я с невыразимо
сладким чувством, с захватывающею радостью прислушивался к тому, как шумели крысы и как над потолком гудел и стучал
ветер; казалось, что на чердаке кашлял старый домовой.
Ветер замер, ни один лист, ни одна травка не шевелилась, запах сирени и черемухи так сильно, как будто весь воздух цвел, стоял в саду и на террасе и наплывами то вдруг ослабевал, то усиливался, так что хотелось закрыть глаза и ничего не видеть, не слышать, кроме этого
сладкого запаха.
Беда с крепким сердцем знакомится, втихомолку кровавой слезой отливается, да на
сладкий позор к добрым людям не просится: твое ж горе, девица, словно след на песке, дождем вымоет, солнцем высушит, буйным
ветром снесет, заметет!
Радость, как
ветер, врывается в его грудь и обдает
сладким холодком его сердце.
Стоял конец июля. Ягодный сезон был в самом разгаре. Это особенно было заметно в Москве, красовавшейся в то время своими рощами и садами. Прямо перед «очами векового Кремля» лежали «Садовники», многие столетия смотрел на них Кремль, любуясь их зеленью; оттуда, по
ветру к нему навевался
сладкий запах цветов и трав; там целые слободы заселены были садоводами; к Кремлю же примыкала цветущая поляна (нынешная Полянка), с прудами, рыбными сажалками и с заливными озерами.
Сладкая водочка да стручки, — в рощу пойдут комаров считать, — ан глянь, ей теплым
ветром и надуло.
Зажгла она восковую свечу, поклоны стала класть, душой воспарила, а ухом все прислушивается, не будет ли еще чего. А
ветер скрозь решетку в темные глаза дышит, гордую грудь целует, — никуда ты от него не укроешься. Куст-барбарис за окном ласково об стенку скребется, звезды любовную подсказку насылают, фонтан монастырский звенит-уговаривает, ночной соловей
сладкое кружево вьет… Со всех сторон ее черт оплел, — хочь молись, хочь не молись.