Неточные совпадения
Всё это она говорила весело, быстро и с особенным блеском в глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он
слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не было ничего особенного, но никогда после без мучительной
боли стыда Анна не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
Было странно
слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не
слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или
боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя...
Он шагал мимо нее, рисуя пред собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей
боль, заставить плакать, стонать; он уже не
слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас…
У меня сердце сжалось до
боли, когда я
услышал такие слова. Эта наивно унизительная просьба была тем жалчее, тем сильнее пронзала сердце, что была так обнаженна и невозможна. Да, конечно, он просил милостыню! Ну мог ли он думать, что она согласится? Меж тем он унижался до пробы: он попробовал попросить! Эту последнюю степень упадка духа было невыносимо видеть. Все черты лица ее как бы вдруг исказились от
боли; но прежде чем она успела сказать слово, он вдруг опомнился.
— Любовь прошла, Митя! — начала опять Катя, — но дорого до
боли мне то, что прошло. Это узнай навек. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, — с искривленною улыбкой пролепетала она, опять радостно смотря ему в глаза. — И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а все-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это?
Слышишь, люби меня, всю твою жизнь люби! — воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в голосе.
Но Дубровский уже ее не
слышал,
боль раны и сильные волнения души лишили его силы. Он упал у колеса, разбойники окружили его. Он успел сказать им несколько слов, они посадили его верхом, двое из них его поддерживали, третий взял лошадь под уздцы, и все поехали в сторону, оставя карету посреди дороги, людей связанных, лошадей отпряженных, но не разграбя ничего и не пролив ни единой капли крови в отмщение за кровь своего атамана.
—
Слышал ли ты, что этот изверг врет? У меня давно язык чешется, да что-то грудь
болит и народу много, будь отцом родным, одурачь как-нибудь, прихлопни его, убей какой-нибудь насмешкой, ты это лучше умеешь — ну, утешь.
Тогда я прислонился к дереву, стянул сапог и тотчас открыл причину
боли: оказалось, что мой маленький перочинный ножик провалился из кармана и сполз в сапог. Сунув ножик в карман, я стал надевать сапог и тут
услышал хлюпанье по лужам и тихий разговор. Я притих за деревом. Со стороны Безымянки темнеет на фоне радужного круга от красного фонаря тихо движущаяся группа из трех обнявшихся человек.
— Ох, Татьянушка,
болит у меня сердце за всех вас! Вот как
болит! Хотела выписать Анну из Суслона, да отец сразу поднялся на дыбы:
слышать не хочет.
Потом она растирала мне уши гусиным салом; было больно, но от нее исходил освежающий, вкусный запах, и это уменьшало
боль. Я прижимался к ней, заглядывая в глаза ее, онемевший от волнения, и сквозь ее слова
слышал негромкий, невеселый голос бабушки...
Действительно, его походка стала тише, лицо спокойнее. Он
слышал рядом ее шаги, и понемногу острая душевная
боль стихала, уступая место другому чувству. Он не отдавал себе отчета в этом чувстве, но оно было ему знакомо, и он легко подчинялся его благотворному влиянию.
Он давно уже стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: «Ах, боже мой!», прежде всех догадавшись, и всплеснула руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным
болью лицом,
услышала дикий крик «духа сотрясшего и повергшего» несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку.
Остервенившийся Илюшка больно укусил ей палец, но она не чувствовала
боли, а только
слышала проклятое слово, которым обругал ее Илюшка. Пьяный Рачитель громко хохотал над этою дикою сценой и кричал сыну...
Он спотыкался о корни, падал, разбивая себе в кровь руки, но тотчас же вставал, не замечая даже
боли, и опять бежал вперед, согнувшись почти вдвое, не
слыша своего крика.
Он
слышал, как заскрежетал под ним крупный гравий, и почувствовал острую
боль в коленях. Несколько секунд он стоял на четвереньках, оглушенный падением. Ему казалось, что сейчас проснутся все обитатели дачи, прибежит мрачный дворник в розовой рубахе, подымется крик, суматоха… Но, как и прежде, в саду была глубокая, важная тишина. Только какой-то низкий, монотонный, жужжащий звук разносился по всему саду...
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала
боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза.
Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает женщина, когда впервые
услышит в себе пульс нового, еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его своим соком, своей кровью, а потом — с
болью оторвать его от себя и положить к ногам Единого Государства.
Он повторил это слово сдавленным голосом, точно оно вырвалось у него с
болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала его рука, и, казалось,
слышал даже клокотавшее в груди его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали из моих глаз на пол, но я все повторял едва слышно...
Но мы чуткими ребячьими сердцами
слышали в его стонах искреннюю душевную
боль и, принимая аллегории буквально, были все-таки ближе к истинному пониманию трагически свихнувшейся жизни.
Ромашов близко нагнулся над головой, которая исступленно моталась у него на коленях. Он
услышал запах грязного, нездорового тела и немытых волос и прокислый запах шинели, которой покрывались во время сна. Бесконечная скорбь, ужас, непонимание и глубокая, виноватая жалость переполнили сердце офицера и до
боли сжали и стеснили его. И, тихо склоняясь к стриженой, колючей, грязной голове, он прошептал чуть слышно...
Первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и
боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит, — подумал он, — что будет там? Господи! приими дух мой с миром. Только одно странно, — рассуждал он, — что, умирая, я так ясно
слышу шаги солдат и звуки выстрелов».
— Очень понятная причина! — воскликнул Сверстов. — Все эти Рыжовы, сколько я теперь
слышу об них и узнаю, какие-то до глупости нежные существа. Сусанна Николаевна теперь горюет об умершей матери и, кроме того,
болеет за свою несчастную сестру — Музу Николаевну.
Я
слышал, как Фаинушка всхлипывала от
боли, силясь не отставать, как"наш собственный корреспондент"задыхался, неся в груди зачатки смертельного недуга, как меняло, дойдя до экстаза, восклицал: накатил, сударь, накатил!
Я редко
слышал стоны даже в продолжение первой ночи по их прибытии, нередко даже от чрезвычайно тяжело избитых; вообще народ умеет переносить
боль.
Её история была знакома Матвею: он
слышал, как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом
заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли,
заболела насмерть турецкой болезнью, называется — Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал — вот она, женская жадность, к чему ведёт».
Ему пришлось драться: он шёл домой, обгоняемый усталыми бойцами города, смотрел, как они щупают пальцами расшатанные зубы и опухоли под глазами,
слышал, как покрякивают люди, пробуя гибкость ноющих рёбер, стараются выкашлять
боль из грудей и всё плюют на дорогу красными плевками.
Но тотчас же он
услышал свист брошенного сзади камня и почувствовал острую
боль удара немного выше правого виска. На руке, которую он поднес к ушибленному месту, оказалась теплая, липкая кровь.
Ананий смотрел на Фому так странно, как будто видел за ним еще кого-то, кому больно и страшно было
слышать его слова и чей страх, чья
боль радовали его…
Евсей не
слышал ни одного злого крика, не заметил сердитого лица; всё время, пока горело, никто не плакал от
боли и обиды, никто не ревел звериным рёвом дикой злобы, готовой на убийство.
Ему было приятно
слышать крик страха и
боли, исходивший из груди весёлого, всеми любимого мальчика, и он попросил хозяина...
Анна Михайловна качнула головой, показала глазами на Долинского. Долинский
слышал слово от слова все, что сказала Даша насчет его жены, и сердце его не сжалось той мучительной
болью, которой оно сжималось прежде, при каждом касающемся ее слове. Теперь при этом разговоре он оставался совершенно покойным.
Во время сенокоса у меня с непривычки
болело все тело; сидя вечером на террасе со своими и разговаривая, я вдруг засыпал, и надо мною громко смеялись. Меня будили и усаживали за стол ужинать, меня одолевала дремота, и я, как в забытьи, видел огни, лица, тарелки,
слышал голоса и не понимал их. А вставши рано утром, тотчас же брался за косу или уходил на постройку и работал весь день.
Я проснулся утром с головною
болью и долгое время ничего не понимал, а только смотрел в потолок. Вдруг
слышу голос Прокопа: «Господи Иисусе Христе! да где же мы?»
— Ох, старый — не молоденький… А у меня, Осип Иваныч, еще ночесь брюхо
болело:
слышало вашу водку! — смеется Окиня, потряхивая своими русыми волосами. — У меня это завсегда… В том роде как часы…
Воображение стало работать быстро. Ей тоже понадобился фиктивный брак… С какой радостью стою я с ней перед аналоем… Теперь это она идет об руку со мною… Это у нас с ней была какая-то бурная сцена три дня назад на пристани. Теперь я овладел собой. Я говорю ей, что более она не
услышит от меня ни одного слова, не увидит ни одного взгляда, который выдаст мои чувства. Я заставлю замолчать мое сердце, хотя бы оно разорвалось от
боли… Она прижмется ко мне вот так… Она ценит мое великодушие… Голос ее дрожит и…
Назойливо, до головной
боли был напряжен тоскующий слух мой, воображая шаги, шорох, всевозможные звуки, но
слышал только свое дыхание.
Она
слышала, как стучало ее испуганное сердце и чувствовала странную
боль в шее; бедная девушка! немного повыше круглого плеча ее виднелось красное пятно, оставленное губами пьяного старика…
— Поди надень шелковый сарафан и выходи плясать… чтоб голова не
болела…
слышишь… скорей же!.. да не больно финти перед Борисом Петровичем!.. а не то я тебе дам знать!.. ведь вы все ради заманить барскую милость… берегись…
Знает ли он, что такое отечество?
слышал ли он когда-нибудь это слово? Ах, это отечество! По-настоящему-то ведь это нестерпимейшая сердечная
боль, неперестающая, гложущая, гнетущая, вконец изводящая человека — вот какое значение имеет это слово! А Разуваев думает, что это падаль, брошенная на расклевание ему и прочим кровопийственных дел мастерам!
Нил(входит с миской в руках и куском хлеба. Говоря, он внимательно следит, как бы не разлить содержимое миски. За ним идет Татьяна). Все это философия! Плохая у тебя, Таня, привычка делать из пустяков философию. Дождь идет — философия, палец
болит — другая философия, угаром пахнет — третья. И когда я
слышу такие философии из пустяков, так мне невольно думается, что не всякому человеку грамота полезна…
Слух об этом дошел и к Кураевым: брюнетка, говорят,
услышав об этом, тотчас вышла к себе в комнату и целый день не выходила, жалуясь на головную
боль.
Павел проездил с Владимиром Андреичем до девяти часов и, возвратившись,
услышал, что у Юлии сильно
болит голова, а потому она теперь лежит в постеле.
В спальне, в чистилке, стояла скамейка, покрытая простыней. Войдя, он видел и не видел дядьку Балдея, державшего руки за спиной. Двое других дядек Четуха и Куняев — спустили с него панталоны, сели Буланину на ноги и на голову. Он
услышал затхлый запах солдатских штанов. Было ужасное чувство, самое ужасное в этом истязании ребенка, — это сознание неотвратимости, непреклонности чужой воли. Оно было в тысячу раз страшнее, чем физическая
боль…
Он быстро стал протирать глаза — мокрый песок и грязь были под его пальцами, а на его голову, плечи, щёки сыпались удары. Но удары — не
боль, а что-то другое будили в нём, и, закрывая голову руками, он делал это скорее машинально, чем сознательно. Он
слышал злые рыдания… Наконец, опрокинутый сильным ударим в грудь, он упал на спину. Его не били больше. Раздался шорох кустов и замер…
Он глухо чувствовал, что его душит болезнь, но холодное отчаяние воцарилось в душе его, и только
слышал он, что какая-то глухая
боль ломит, томит, сосет ему грудь.
Он
слышал порою шум ее платья, легкий шелест ее тихих, мягких шагов, и даже этот шелест ноги ее отдавался глухою, но мучительно-сладостною
болью в его сердце.
Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не
болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами
слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?..
С самого утра, когда вывели из караульни избитого Иисуса, Иуда ходил за ним и как-то странно не ощущал ни тоски, ни
боли, ни радости — одно только непобедимое желание все видеть и все
слышать.
Вдруг за своей спиной Иуда
услышал взрыв громких голосов, крики и смех солдат, полные знакомой, сонно жадной злобы, и хлесткие, короткие удары по живому телу. Обернулся, пронизанный мгновенной
болью всего тела, всех костей, — это били Иисуса.