Неточные совпадения
А если б и возможно было отнять, то, мыслю,
стали бы оттого
еще горше несчастными.
В столовой наступила относительная тишина; меланхолически звучала гитара. Там
стали ходить, переговариваться;
еще раз пронесся Гораций, крича на ходу: «Готово, готово, готово!» Все показывало, что попойка не замирает, а развертывается. Затем я услышал шум ссоры, женский
горький плач и — после всего этого — хоровую песню.
Потом, в своей камере, когда ужас
стал невыносим, Василий Каширин попробовал молиться. От всего того, чем под видом религии была окружена его юношеская жизнь в отцовском купеческом доме, остался один противный,
горький и раздражающий осадок, и веры не было. Но когда-то, быть может, в раннем
еще детстве, он услыхал три слова, и они поразили его трепетным волнением и потом на всю жизнь остались обвеянными тихой поэзией. Эти слова были: «Всех скорбящих радость».
Когда я вернулся домой, Алексеевна объявила мне, что «наш кошатник»
еще не приходил. Она подала мне обедать и
стала у дверей, выражая на лице своем
горькое соболезнование по случаю моего малого аппетита.
Молиться
ещё больше
стал — чувствую, что, кроме молитвы, нечем мне оградить себя, но теперь явились в молитвах моих жалобы и
горькие слова...
Вот он оглядел всю свою
горькую жизнь. Как мог он до сих пор выносить это ужасное бремя? Он нес его потому, что впереди все
еще маячила — звездочкой в тумане — надежда. Он жив,
стало быть, может, должен
еще испытать лучшую долю… Теперь он стоял у конца, и надежда угасла…
Катастрофа, никогда
еще не испытанная миром [Катастрофа, никогда
еще не испытанная миром… — первая мировая война; журнал
Горького «Летопись», в котором была опубликована
статья, занимал активную антивоенную позицию.], потрясает и разрушает жизнь именно тех племен Европы, духовная энергия которых наиболее плодотворно стремилась и стремится к освобождению личности от мрачного наследия изжитых, угнетающих разум и волю фантазий древнего Востока — от мистик суеверий, пессимизма и анархизма, неизбежно возникающего на почве безнадежного отношения к жизни.
Слезы и раскаяние Алеши тронули товарищей, и они начали просить за него. А Алеша, чувствуя, что не заслужил их сострадания,
еще горше стал плакать.
Только и думы у Трифона, только и речей с женой, что про большего сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже
становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. «Чего
еще взять-то с него? — с
горьким вздохом говорит сама с собой Фекла Абрамовна. — Паренек не совсем на возрасте, а к Святой неделе тоже десять целковых в дом принес».
После этого мы
стали еще беднее жить. Продали лошадь и последних овец, и хлеба у нас часто не было. Мать ходила занимать у родных. Вскоре и бабушка померла. Помню я, как матушка по ней выла и причитала: «Уже родимая моя матушка! На кого ты меня оставила,
горькую, горемычную? На кого покинула свое дитятко бессчастное? Где я ума-разума возьму? Как мне век прожить?» И так она долго плакала и причитала.
И я плакал
еще горше. Потом
стал рассуждать так: я вчера вечером блинчиков не ел. Миша и Юля ели. Ну и что ж? Теперь-то, утром, — не все равно? Иначе бы я себя теперь чувствовал, если бы вчера ел блинчики? Приятнее сейчас Юле? Вовсе нет. Одинаково у всех троих ничего сладкого.
Статья Михайловского была подлинным революционным его самоубийством. Я перечитывал его
статью, и в душе был
горький смех: «Да ведь это твоя же наука, твоя, когда ты
еще не одряхлел революционно!» И приходила в голову мысль: «Вот в каких степенных ворон превращаются даже такие орлы, как Михайловский!»
Характерно наблюдение Максима
Горького о перемене, которую он заметил в Толстом во время болезни: «Болезнь
еще подсушила его, выжгла в нем что-то, он и внутренне
стал как бы легче, прозрачнее, жизнеприемлемее.
Глядя на его тощее, согнутое тело и слушая тяжелые, хриплые вздохи, я вспомнил
еще про одну несчастную,
горькую жизнь, которая сегодня исповедалась мне, и мне
стало жутко и страшно своего блаженного состояния. Я спустился с горки и пошел к дому.
— Мать моя часто плакала… Бывало, все улягутся в доме, она я примется плакать… да так горько, навзрыд! А когда я
стану спрашивать, о чем она горюет, она мне ничего не отвечает, а только обнимет меня крепче и рыдает
еще горше. Один раз отец вернулся из города и подал матери какую-то бумагу.
Видимым делом целые села пристают к нему; церковные на дух ходят ради близира, „страха ради иерейского“ (сие говорится в насмешку), и во многих начинается забота открыто просить о дозволении принять старую веру, с объяснением притом, что новая была содержима не искренно, а противодействия сему никакого, да
еще сие и за лучшее разуметь должно, ибо, как
станут опять противодействовать вере полициею, то будет последняя вещь
горче первой.