Неточные совпадения
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от
старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и черным
хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый год это делается по всей России.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и
старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых
хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Из-за изб тянулись во многих местах рядами огромные клади
хлеба, застоявшиеся, как видно, долго; цветом походили они на
старый, плохо выжженный кирпич, на верхушке их росла всякая дрянь, и даже прицепился сбоку кустарник.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок
хлеба для старухи, моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне умрет мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его за колени и ноги. У него также есть
старая мать, — чтоб ради ее дал
хлеба!»
Теперь уже все хотели в поход, и
старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и
хлебам, пустить далеко по степи о себе славу.
— А — не буде ниякого дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в
Старом Ясене,
хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, — весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик плачет, баба — плачет. Что плакать? Слезой огонь не погасишь.
Захар принес
старую скатерть, постлал на половине стола, подле Обломова, потом осторожно, прикусив язык, принес прибор с графином водки, положил
хлеб и ушел.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча
старого изношенного платья или набрался целый угол корок
хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
—
Старой кухни тоже нет; вот новая, нарочно выстроила отдельно, чтоб в дому огня не разводить и чтоб людям не тесно было. Теперь у всякого и у всякой свой угол есть, хоть маленький, да особый. Вот здесь
хлеб, провизия; вот тут погреб новый, подвалы тоже заново переделаны.
Чрез час каюты наши завалены были ящиками: в большом рыба, что подавали за столом,
старая знакомая, в другом сладкий и очень вкусный
хлеб, в третьем конфекты. «Вынеси рыбу вон», — сказал я Фаддееву. Вечером я спросил, куда он ее дел? «Съел с товарищами», — говорит. «Что ж, хороша?» «Есть душок, а хороша», — отвечал он.
Этому чиновнику посылают еще сто рублей деньгами к Пасхе, столько-то раздать у себя в деревне
старым слугам, живущим на пенсии, а их много, да мужичкам, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша
хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет, у другого темная вода закрыла глаза.
А между тем ясно совершенно, что дети и
старые люди мрут оттого, что у них нет молока, а нет молока потому, что нет земли, чтобы пасти скотину и собирать
хлеб и сено.
Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева,
старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный
хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке.
Другой вопрос, который интересовал
старого мельника, был тот, где устроить рынок. Не покупать же
хлеб в Заполье, где сейчас сосредоточивались все хлебные операции. Один провоз съест. Мелкие торжки, положим, кое-где были, но нужно было выбрать из них новин пункт. Вот в Баклановой по воскресеньям бывал подвоз
хлеба, и в других деревнях.
Его белье, пропитанное насквозь кожными отделениями, не просушенное и давно не мытое, перемешанное со
старыми мешками и гниющими обносками, его портянки с удушливым запахом пота, сам он, давно не бывший в бане, полный вшей, курящий дешевый табак, постоянно страдающий метеоризмом; его
хлеб, мясо, соленая рыба, которую он часто вялит тут же в тюрьме, крошки, кусочки, косточки, остатки щей в котелке; клопы, которых он давит пальцами тут же на нарах, — всё это делает казарменный воздух вонючим, промозглым, кислым; он насыщается водяными парами до крайней степени, так что во время сильных морозов окна к утру покрываются изнутри слоем льда и в казарме становится темно; сероводород, аммиачные и всякие другие соединения мешаются в воздухе с водяными парами и происходит то самое, от чего, по словам надзирателей, «душу воротит».
К тому времени, когда голубята совершенно оперятся и начнут летать, как
старые, уже поспеют
хлеба, и витютины с молодыми, соединясь в небольшие станички, каждый день, утро и вечер, проводят в хлебных полях.
Наконец, подросли, выровнялись, поднялись гусята и стали молодыми гусями; перелиняли, окрепли
старые, выводки соединились с выводками, составились станицы, и начались ночные, или, правильнее сказать, утренние и вечерние экспедиции для опустошения хлебных полей, на которых поспели не только ржаные, но и яровые
хлеба.
В то время, когда
старые кулики держатся с молодыми выводками в большой траве или
хлебе, молодых стрелять из-под собаки, точно как дупельшнепов, ибо они не поднимаются высоко и не улетают очень далеко, а, пересев, сидят смирно, спрятавшись в траве, и подпускают собаку близко, даже выдерживают стойку.
Если хлебное поле близко от пруда или озера, где подрастали молодые и растили новые перья
старые утки, то они начнут посещать
хлеба сначала по земле и проложат к ним широкие тропы, а потом станут летать стаями.
Скрепя сердце решился он переехать в Москву на дешевые
хлеба, нанял в
Старой Конюшенной крошечный низенький дом с саженным гербом на крыше и зажил московским отставным генералом, тратя две тысячи семьсот пятьдесят рублей в год.
— Родня — родней, а
старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то…
— А еще однокашники, — продолжал Илья Федотыч. — Скоро, пожалуй, на улице встретит и не узнает… Вот тебе и дружба. Хе-хе… А еще говорят, что
старая хлеб-соль впереди.
Маврина семья сразу ожила, точно и день был светлее, и все помолодели. Мавра сбегала к Горбатым и выпросила целую ковригу
хлеба, а у Деяна заняла луку да соли. К вечеру Окулко действительно кончил лужок, опять молча поужинал и улегся в балагане. Наташка радовалась: сгрести готовую кошенину не велика печаль, а
старая Мавра опять горько плакала. Как-то Окулко пойдет объявляться в контору? Ушлют его опять в острог в Верхотурье, только и видела работничка.
— А наши-то тулянки чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой
хлеб толкуют. И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего
хлеба захотели,
старые… И хохлушек туда же подманивают, а доведись до дела, так на снохах и поедут. Удумали!.. Воля вышла, вот все и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
Отец говорил об этом долго с Миронычем, и Мироныч между прочим сказал: «Это еще не беда, что
хлеба мало господь уродил, у нас на селе
старого довольно, а у кого недостанет, так господский-то сусек [Сусек — закром.
На столе стояла пустая глиняная кружка и лежала
старая, черствая корка
хлеба.
Сахаров первым успел просунуть свою коротко остриженную голову и торопливо приложился к барской ручке, подавая пример стоявшим с хлебом-солью депутатам; мастеровым в дареных синих кафтанах и
старым служащим еще крепостной выправки.
Свищут ей ветры прямо в лицо, дуют буйные сзаду и спереду… Идет Аринушка, не шатается, лопотинка [Лопотинка — одежда. (Прим. Салтыкова-Щедрина.)] у ней развевается, лопотинка старая-ветхая, ветром подбитая, нищетою пошитая… Свищут ей ветры: ходи, Аринушка, ходи, божья рабынька, не ленися, с убожеством своим обживися; глянь, кругом добрые люди живут, живут ни тошно, ни красно, а
хлеб жуют не напрасно…
Он охотно снимает в краткосрочную аренду земельные участки, в особенности запущенные
старые пашни, поросшие мелким лесом; поросль выжжет, землю распашет"за благодарность", снимет хлеб-другой, ограбит землю и уйдет.
— Подобно древним римлянам, русские времен возрождения усвоили себе клич: panem et circenses! [
Хлеба и зрелищ!] И притом чтобы даром. Но circenses у вас отродясь никогда не бывало (кроме секуций при волостных правлениях), а panem начал поедать жучок. Поэтому-то мне кажется,
старый князь Букиазба был прав, говоря: во избежание затруднений, необходимо в них сию прихоть истреблять.
На железной кровати, стоявшей под главным ковром, с изображенной на нем амазонкой, лежало плюшевое ярко-красное одеяло, грязная прорванная кожаная подушка и енотовая шуба; на столе стояло зеркало в серебряной раме, серебряная ужасно грязная щетка, изломанный, набитый масляными волосами роговой гребень, серебряный подсвечник, бутылка ликера с золотым красным огромным ярлыком, золотые часы с изображением Петра I, два золотые перстня, коробочка с какими-то капсюлями, корка
хлеба и разбросанные
старые карты, и пустые и полные бутылки портера под кроватью.
Он отворил, или, правильнее, вскрыл шкаф, вынул одну дверцу совсем и приставил ее к стенке, потому что шкаф с давних пор не имел ни петель, ни замка, — достал оттуда
старые сапоги, полголовы сахару, бутылку с нюхательным табаком, графин с водкой и корку черного
хлеба, потом изломанную кофейную мельницу, далее бритвенницу с куском мыла и с щеточкой в помадной банке,
старые подтяжки, оселок для перочинного ножа и еще несколько подобной дряни.
С балкона в комнату пахнуло свежестью. От дома на далекое пространство раскидывался сад из
старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени. Между деревьями пестрели цветы, бежали в разные стороны дорожки, далее тихо плескалось в берега озеро, облитое к одной стороне золотыми лучами утреннего солнца и гладкое, как зеркало; с другой — темно-синее, как небо, которое отражалось в нем, и едва подернутое зыбью. А там нивы с волнующимися, разноцветными
хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу.
Книги закройщицы казались страшно дорогими, и, боясь, что
старая хозяйка сожжет их в печи, я старался не думать об этих книгах, а стал брать маленькие разноцветные книжки в лавке, где по утрам покупал
хлеб к чаю.
Да, замечание! за растление умов, за соблазн малых сих, за оскорбление честнейшего, кроткого и, можно сказать, примерного служителя алтаря — замечание, а за то, что голодный дьячок променял Псалтирь
старую на новую, сажают семью целую на год без
хлеба…
В самой последней степени унижения, среди самой грустной, подавляющей сердце действительности, в компаньонках у одной
старой, беззубой и брюзгливейшей барыни в мире, виноватая во всем, упрекаемая за каждый кусок
хлеба, за каждую тряпку изношенную, обиженная первым желающим, не защищенная никем, измученная горемычным житьем своим и, про себя, утопающая в неге самых безумных и распаленных фантазий, — она вдруг получила известие о смерти одного своего дальнего родственника, у которого давно уже (о чем она, по легкомыслию своему, никогда не справлялась) перемерли все его близкие родные, человека странного, жившего затворником, где-то за тридевять земель, в захолустье, одиноко, угрюмо, неслышно и занимавшегося черепословием и ростовщичеством.
Староста уже видел барина, знал, что он в веселом духе, и рассказал о том кое-кому из крестьян; некоторые, имевшие до дедушки надобности или просьбы, выходящие из числа обыкновенных, воспользовались благоприятным случаем, и все были удовлетворены: дедушка дал
хлеба крестьянину, который не заплатил еще
старого долга, хотя и мог это сделать; другому позволил женить сына, не дожидаясь зимнего времени, и не на той девке, которую назначил сам; позволил виноватой солдатке, которую приказал было выгнать из деревни, жить попрежнему у отца, и проч.
За спиной он нес чрез одно плечо кобылку и мешок с курочкой и копчиком для приманки ястреба; чрез другое плечо он нес на ремне дикую убитую кошку; на спине за поясом заткнуты были мешочек с пулями, порохом и
хлебом, конский хвост, чтоб отмахиваться от комаров, большой кинжал с прорванными ножнами, испачканными
старою кровью, и два убитые фазана.
После молебствия все, конечно, были приглашены в
старый брагинский дом откушать хлеба-соли и вспрыснуть новую постройку, чтоб она крепче стояла.
Особый народ были
старые бурлаки. Шли они на Волгу — вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили, будет день, будет
хлеб!
— Да, видно, не под силу пришел! — перервал, усмехаясь, колдун. — Вперед наука: не спросясь броду, не суйся в воду. Ну, да что об этом толковать! Кто
старое помянет, тому глаз вон! Теперь речь не о том: пора за хозяйский
хлеб и соль приниматься.
— Да что, матушка, пришло, знать, время, пора убираться отселева, — уныло отвечал Аким. — Сам ноне сказал: убирайся, говорит, прочь отселева! Не надыть, говорит, тебя,
старого дурака: даром, говорит,
хлеб ешь!.. Ну, матушка, бог с ним! Свет не без добрых людей… Пойду: авось-либо в другом месте гнушаться не станут, авось пригожусь, спасибо скажут.
Астров. Не раньше лета, должно быть. Зимой едва ли… Само собою, если случится что, то дайте знать — приеду. (Пожимает руки.) Спасибо за
хлеб, за соль, за ласку… одним словом, за все. (Идет к няне и целует ее в голову.) Прощай,
старая.
Старику стало тяжело среди этих людей, они слишком внимательно смотрели за кусками
хлеба, которые он совал кривою, темной лапой в свой беззубый рот; вскоре он понял, что лишний среди них; потемнела у него душа, сердце сжалось печалью, еще глубже легли морщины на коже, высушенной солнцем, и заныли кости незнакомою болью; целые дни, с утра до вечера, он сидел на камнях у двери хижины,
старыми глазами глядя на светлое море, где растаяла его жизнь, на это синее, в блеске солнца, море, прекрасное, как сон.
Она знает, что это действительно так, и должна смириться; иначе над ней исполнят угрозу — прибьют, запрут, оставят на покаянии, на
хлебе и воде, лишат света дневного, испытают все домашние исправительные средства доброго
старого времени и приведут-таки к покорности.
Предо мной стоял Вася с лампой, В. Т. Островский, Петя Молодцов с водкой,
старый актер А. Д. Казаков с блюдом
хлеба и огурцами и с колбасой в руках и Неизвестный в… лиловой рясе.
— Это ты все о
старом? Чтобы освободиться? Брось! На что тебе свобода? Что ты будешь с ней делать? Ведь ты ни к чему не способен, безграмотен… Вот если б мне освободиться от необходимости пить водку и есть
хлеб!
И вот весной Игнат отправил сына с двумя баржами
хлеба на Каму. Баржи вел пароход «Прилежный», которым командовал
старый знакомый Фомы, бывший матрос Ефим, — теперь Ефим Ильич, тридцатилетний квадратный человек с рысьими глазами, рассудительный, степенный и очень строгий капитан.
Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным
хлебом, те же лица, пьяные, зверские, забитые, молодые и
старые, те же хриплые голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами».
— Мы
старую хлеб-соль не забываем!