Неточные совпадения
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много люди Божии
Побились над тобой,
Покамест ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И
стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя...
Минуты этой задумчивости были самыми
тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые застывали они перед ним, не будучи в силах оторвать глаза от его светлого, как
сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта
тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем
тяжелее, что всё это время он видел в Анне какое-то новое, непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она
становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
На его счастье, в это самое
тяжелое для него по причине неудачи его книги время, на смену вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма,
стал Славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему.
То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой
стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и
тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен.
И вот я
стал замечать, что конь мой
тяжелее дышит; он раза два уж споткнулся на ровном месте…
И трудолюбивая жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно
стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот
тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть.
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно
становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть глаз выколи.
Случилось так, что после шумного смеха мы вдруг все замолчали, и в комнате
стало так тихо, что слышно было только
тяжелое дыхание несчастного Грапа. В эту минуту я не совсем был убежден, что все это очень смешно и весело.
Когда
стали подходить к кресту, я вдруг почувствовал, что нахожусь под
тяжелым влиянием непреодолимой, одуревающей застенчивости, и, чувствуя, что у меня никогда не достанет духу поднести свой подарок, я спрятался за спину Карла Иваныча, который, в самых отборных выражениях поздравив бабушку, переложил коробочку из правой руки в левую, вручил ее имениннице и отошел несколько шагов, чтобы дать место Володе.
Он
становился гуще и гуще, разрастался, перешел в
тяжелые рокоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в
тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли,
стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Тяжелое чувство сдавило его сердце; он остановился посредине улицы и
стал осматриваться: по какой дороге он идет и куда он зашел?
Феклуша.
Тяжелые времена, матушка Марфа Игнатьевна,
тяжелые. Уж и время-то
стало в умаление приходить.
Но тут голос изменил ей, и в то же время она почувствовала, что Павел Петрович ухватил и стиснул ее руку… Она посмотрела на него, и так и окаменела. Он
стал еще бледнее прежнего; глаза его блистали, и, что всего было удивительнее,
тяжелая, одинокая слеза катилась по его щеке.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в стекло окна. Он задыхался; все тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и
тяжелая — страсть, похожая на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой
стало и страшно и жалко его.
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах
стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, — он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом...
Бердников все время пил, подливая в шампанское коньяк, но не пьянел, только голос у него понизился,
стал более тусклым, точно отсырев, да вздыхал толстяк все чаще,
тяжелей. Он продолжал показывать пестроту словесного своего оперения, но уже менее весело и слишком явно стараясь рассмешить.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет,
становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Захлестывая панели, толпа сметала с них людей, но сама как будто не росла, а,
становясь только плотнее,
тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех людей, многие прижимались к стенам, забегали в ворота, прятались в подъезды и магазины.
Она плакала и все более задыхалась, а Самгин чувствовал — ему тоже тесно и трудно дышать, как будто стены комнаты сдвигаются, выжимая воздух, оставляя только душные запахи. И время тянулось так медленно, как будто хотело остановиться. В духоте, в полутьме полубредовая речь Варвары
становилась все
тяжелее, прерывистей...
Две первые раздражали его
тяжелым, неуклюжим языком и мелочной, схоластической полемикой с двумя вторыми, Самгину казалось, что эти газетки бессильны, не могут влиять на читателя так, как должны бы, форма их
статей компрометирует идейную сущность полемики, дробит и распыляет материал, пафос гнева заменен в них мелкой, личной злобой против бывших единомышленников.
«Я не Питер Шлемиль и не буду страдать, потеряв свою тень. И я не потерял ее, а самовольно отказался от мучительной неизбежности влачить за собою тень, которая
становится все
тяжелее. Я уже прожил половину срока жизни, имею право на отдых. Какой смысл в этом непрерывном накоплении опыта? Я достаточно богат. Каков смысл жизни?.. Смешно в моем возрасте ставить “детские вопросы”».
Для Клима наступило
тяжелое время. Отношение к нему резко изменилось, и никто не скрывал этого. Кутузов перестал прислушиваться к его скупым, тщательно обдуманным фразам, здоровался равнодушно, без улыбки. Брат с утра исчезал куда-то, являлся поздно, усталый; он худел,
становился неразговорчив, при встречах с Климом конфузливо усмехался. Когда Клим попробовал объясниться, Дмитрий тихо, но твердо сказал...
Кошмарное знакомство
становилось все теснее и
тяжелей. Поручик Петров сидел плечо в плечо с Климом Самгиным, хлопал его ладонью по колену, толкал его локтем, плечом, радовался чему-то, и Самгин убеждался, что рядом с ним — человек ненормальный, невменяемый. Его узенькие, монгольские глаза как-то неестественно прыгали в глазницах и сверкали, точно рыбья чешуя. Самгин вспомнил поручика Трифонова, тот был менее опасен, простодушнее этого.
«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», — подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель
отяжелел,
стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.
В этот вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима.
Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения, они
стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся в темном углу нечистоплотных меблированных комнат, где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
Вьюга бушевала все так же яростно, тучи снега казались
тяжелее, гуще, может быть, потому, что день
стал светлее.
Он обнимал талию женщины, но руки ее
становились как будто все
тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.
— Неужели — воры? — спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой,
тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и
стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой...
Крик и плач раздражали Самгина, запах,
становясь все
тяжелее, затруднял дыхание, но всего мучительнее было ощущать, как холод жжет ноги, пальцы сжимались, точно раскаленными клещами.
Все, что касалось Лидии, приятное и неприятное, теперь как-то
отяжелело,
стало ощутимее, всего этого было удивительно много, и вспоминалось оно помимо воли. Вспомнилось, что пьяный Лютов сказал об Алине...
Дьякон все делал медленно, с
тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а другой выкатился и
стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал...
Все знакомо, но все
стало более мелким, ничтожным, здания города как будто раздвинуты ветром, отдалились друг от друга, и прозрачность осеннего воздуха безжалостно обнажает дряхлость деревянных домов и
тяжелое уродство каменных.
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди
тяжелели, когда им
становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько
тяжелого лица
стали тоньше, отчетливее.
Скупо бросив несколько десятков
тяжелых капель, туча прошла, гром
стал тише, отдаленней, ярко взглянула в окно луна, и свет ее как бы толкнул все вокруг, пошевелилась мебель, покачнулась стена.
Самгин помнил его лицо круглым, освещенным здоровым румянцем, теперь оно вытянулось, нижняя челюсть как будто
стала тяжелей, нос — больше, кожа обветрела, побурела, а глаза, прежде спокойно внимательные, теперь освещались усталой, небрежной и иронической улыбкой.
Самгин спустился вниз к продавцу каталогов и фотографий. Желтолицый человечек, в шелковой шапочке, не отрывая правый глаз от газеты, сказал, что у него нет монографии о Босхе, но возможно, что они имеются в книжных магазинах. В книжном магазине нашлась монография на французском языке. Дома, после того, как фрау Бальц накормила его жареным гусем, картофельным салатом и карпом, Самгин закурил, лег на диван и, поставив на грудь себе
тяжелую книгу,
стал рассматривать репродукции.
«Все — было, все — сказано». И всегда будет жить на земле человек, которому тяжело и скучно среди бесконечных повторений одного и того же. Мысль о трагической позиции этого человека заключала в себе столько же печали, сколько гордости, и Самгин подумал, что, вероятно, Марине эта гордость знакома. Было уже около полудня, зной
становился тяжелее, пыль — горячей, на востоке клубились темные тучи, напоминая горящий стог сена.
Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд,
становясь с каждой секундой как будто
тяжелее, плотней.
В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной им, со времени вступления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, — и толковать пустяков не
станут; тогда как
тяжелая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги — все это порождает лишние разговоры».
— Поди прочь! — проворчал Илья Ильич и погрузился опять в
тяжелый сон. Вместо храпенья
стал раздаваться свист носом. Захар потянул его за полу.
Ему грустно и больно
стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто
тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь
тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
Было душно, жарко; из леса глухо шумел теплый ветер; небо заволакивало
тяжелыми облаками.
Становилось все темнее и темнее.
Прежде Вера прятала свои тайны, уходила в себя, царствуя безраздельно в своем внутреннем мире, чуждаясь общества, чувствуя себя сильнее всех окружающих. Теперь
стало наоборот. Одиночность сил, при первом
тяжелом опыте, оказалась несостоятельною.
Она немного отдохнула, открыв все Райскому и Тушину. Ей
стало будто покойнее. Она сбросила часть тяжести, как моряки в бурю бросают часть груза, чтоб облегчить корабль. Но самый
тяжелый груз был на дне души, и ладья ее сидела в воде глубоко, черпала бортами и могла, при новом ожидаемом шквале, черпнуть и не встать больше.
«Я не понимала ее! Где была моя хваленая „мудрость“ перед этой бездной!..» — думала она и бросилась на помощь бабушке — помешать исповеди, отвести ненужные и
тяжелые страдания от ее измученной души. Она
стала перед ней на колени и взяла ее за обе руки.
Как сквозь сон теперь вспоминаю, что вдруг раздался в ушах моих густой,
тяжелый колокольный звон, и я с наслаждением
стал к нему прислушиваться.