Неточные совпадения
— Был у меня сын… Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке.
Сотни юношей погибают, честнейших! И — народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что
убить может, а — наказан не будет! А?
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять
сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут
убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Так, захватив
сотни таких, очевидно не только не виноватых, но и не могущих быть вредными правительству людей, их держали иногда годами в тюрьмах, где они заражались чахоткой, сходили с ума или сами
убивали себя; и держали их только потому, что не было причины выпускать их, между тем как, будучи под рукой в тюрьме, они могли понадобиться для разъяснения какого-нибудь вопроса при следствии.
— Ведь я младенец сравнительно с другими, — уверял он Галактиона, колотя себя в грудь. — Ну, брал… ну, что же из этого? Ведь по грошам брал, и даже стыдно вспоминать, а кругом воровали на
сотни тысяч. Ах, если б я только мог рассказать все!.. И все они правы, а я вот сижу. Да это что… Моя песня спета. Будет, поцарствовал. Одного бы только желал, чтобы меня выпустили на свободу всего на одну неделю: первым делом
убил бы попа Макара, а вторым — Мышникова. Рядом бы и положил обоих.
Я нахаживал в исходе марта станицы клинтухов в несколько
сотен, сидящие на редких еще тогда проталинах, и
убивал одним выстрелом по десятку: они гораздо смирнее вяхирей.
Я
убил тогда более
сотни чудесных дупелей.
Нередко
убивал я более двух десятков, а взлетевших перепелок с одной десятины насчитывали иногда далеко за
сотню; но такое многочисленное сборище сбегается только по вечерам, перед захождением солнца; разумеется, оно тут же и остается на всю ночь, а днем рассыпается врознь во все стороны, скрываясь в окружных межах, залежах и степных луговинах.
Народу нечего было делать, и опять должны были идти на компанейские работы, которых тоже было в обрез: на Рублихе околачивалось человек пятьдесят, на Дернихе вскрывали новый разрез до
сотни, а остальные опять разбрелись по своим старательским работам — промывали борта заброшенных казенных разрезов, били дудки и просто шлялись с места на место, чтобы как-нибудь
убить время.
Лично каждый из этих господ может вызвать лишь изумление перед безграничностью человеческого тупоумия, изумление, впрочем, значительно умеряемое опасением: вот-вот сейчас налетит! вот сейчас
убьет, сотрет с лица земли этот ураган бессознательного и тупоумного лгания, отстаивающий свое право
убивать во имя какой-то личной «искренности», до которой никому нет дела и перед которой, тем не менее,
сотни глупцов останавливаются с разинутыми ртами: это, дескать, «искренность»! — а искренность надобно уважать!
Они нас
убивают десятками и
сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других для дела моей жизни.
Да спросите по совести прапорщика Петрушова и поручика Антонова и т. д., всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение,
убить человек
сотню для того только, чтоб получить лишнюю звездочку или треть жалованья.
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его приговору или решению сидят сейчас
сотни, тысячи оторванных от семей несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и
убивая себя стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей, братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек.
Убьют, повесят, засекут женщин, стариков, невинных, как у нас в России недавно на Юзовском заводе и как это делается везде в Европе и Америке — в борьбе с анархистами и всякими нарушителями существующего порядка: расстреляют,
убьют, повесят
сотни, тысячи людей, или, как это делают на войнах, — побьют, погубят миллионы людей, или как это делается постоянно, — губят души людей в одиночных заключениях, в развращенном состоянии солдатства, и никто не виноват.
— Да так же! Что на нее смотреть-то? Вы как в походе будете, спросите у нас в
сотне Лукашку Широкого. И кабанов там что! Я двух
убил. Я вас свожу.
И вот они так же степенно, в
сотне шагов от нас идут вереницей, но стрелять нельзя:
убьешь на узком карнизе — упадет в пропасть.
Это уже породило недоумение: свист нескольких
сотен пуль был явственно слышен, — отчего ж никого не
убило?
Сотни несчастных мирных жителей пострадали при этом: их мучили,
убивали, расстреливали, уводили в плен, не считаясь ни с полом, ни с возрастом.
Но какое «или»? Разве есть слова, которые могли бы вернуть их к разуму, слова, на которые не нашлось бы других таких же громких и лживых слов? Или стать перед ними на колени и заплакать? Но ведь
сотни тысяч слезами оглашают мир, а разве это хоть что-нибудь дает? Или на их глазах
убить себя?
Убить! Тысячи умирают ежедневно и разве это хоть что-нибудь дает?
«Жизнь хороша!»…
Сотни веков люди ломают себе голову, как умудриться принять эту загадочную жизнь. Обманывают себя, создают религии, философские системы, сходят с ума,
убивают себя. А дело совсем просто, — жизнь, оказывается, хороша! Как же люди этого не заметили?
Как раз на берегу той речки, знаете ли, где стояла наша
сотня, был похоронен один князек, которого мы же
убили незадолго.
И они
убивали целые населения и казнили, жгли
сотни тысяч людей.
Неистовые, рассвирепевшие опричники, получив от своего не менее неистового начальника страшное приказание, освященное именем царя, бросились на безоружные толпы народа и начали
убивать, не разбирая ни пола, ни возраста;
сотни живых людей утонули в реке, брошенные туда извергами, с привязанными на шею камнями или обезображенными трупами своих же сограждан.
Ни один генерал или солдат без дисциплины, присяги и войны не
убьет не только
сотни турок или немцев и не разорит их деревень, но не решится ранить ни одного человека.
Стало быть и то, каким образом эти люди
убивали друг друга происходило не по воле Наполеона, а шло независимо от него, по воле
сотен тысяч людей, участвовавших в общем деле.
Ведь мало того, что
убивают тысячами,
сотнями тысяч, а еще и
убивают как-то особенно, с каким-то дьявольским вывертом, грохотом, ревом, огнем; пока придет смерть, еще тысячу раз напугают человека до сумасшествия, всю его душу измочалят своими фокусами и неожиданностями!
— Вот что, Люба. Конечно, ты можешь предать меня, и не одна ты можешь это сделать, а всякий в этом доме, почти каждый человек с улицы. Крикнет: держи, хватай! — и сейчас же соберутся десятки,
сотни и постараются схватить, даже
убить. А за что? Только за то, что никому я не сделал плохого, только за то, что всю мою жизнь я отдал этим же людям. Ты понимаешь, что это значит: отдал всю жизнь?