Неточные совпадения
Дни мчались: в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он не сделался поэтом,
Не
умер, не сошел с ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелек
Он ясным утром оставляет,
Несется вдоль Невы в санях.
На синих, иссеченных льдах
Играет солнце; грязно тает
На улицах разрытый снег.
Куда по нем свой быстрый
бег...
В этой борьбе пострадала и семья Самгиных: старший брат Ивана Яков, просидев почти два года в тюрьме, был сослан в Сибирь, пытался
бежать из ссылки и, пойманный, переведен куда-то в Туркестан; Иван Самгин тоже не избежал ареста и тюрьмы, а затем его исключили из университета; двоюродный брат Веры Петровны и муж Марьи Романовны
умер на этапе по пути в Ялуторовск в ссылку.
— Важный ты стал, значительная персона, — вздохнул Дронов. — Нашел свою тропу… очевидно. А я вот все болтаюсь в своей петле. Покамест — широка, еще не давит. Однако беспокойно. «Ты
на гору, а черт — за ногу». Тоська не отвечает
на письма — в чем дело? Ведь — не
бежала же? Не
умерла?
Томил его несколько вначале арест слуги, но скорая болезнь, а потом и смерть арестанта успокоили его, ибо
умер тот, по всей очевидности (рассуждал он тогда), не от ареста или испуга, а от простудной болезни, приобретенной именно во дни его
бегов, когда он, мертво пьяный, валялся целую ночь
на сырой земле.
Оставалось
умереть. Все с часу
на час ждали роковой минуты, только сама больная продолжала мечтать. Поле, цветы, солнце… и много-много воздуха! Точно живительная влага из полной чаши, льется ей воздух в грудь, и она чувствует, как под его действием стихают боли, организм крепнет. Она делает над собой усилие, встает с своего одра, отворяет двери и
бежит,
бежит…
Не успевших убежать женщин высекли, а мужчин шесть человек взяли с собою
на байдары, а чтобы воспрепятствовать
побегу, им связали руки назад, но так немилостиво, что один из них
умер.
Уцелели только кое-какие постройки, уцелел Микрюков, десятка два анекдотов, да остались еще цифры, не заслуживающие никакого доверия, так как ни одна канцелярия тогда не знала, сколько
на острове арестантов, сколько
бежало,
умерло и проч.
Не знаешь ты ее характера; она от первейшего жениха отвернется, а к студенту какому-нибудь
умирать с голоду,
на чердак, с удовольствием бы
побежала, — вот ее мечта!
И какие лица увидел он тут!
На улице как будто этакие и не встречаются и не выходят
на божий свет: тут, кажется, они родились, выросли, срослись с своими местами, тут и
умрут. Поглядел Адуев пристально
на начальника отделения: точно Юпитер-громовержец; откроет рот — и
бежит Меркурий с медной бляхой
на груди; протянет руку с бумагой — и десять рук тянутся принять ее.
— Дура ты! — накинулась она
на нее, как ястреб, — дура неблагодарная! Что у тебя
на уме? Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть
на столько вот! Да он сам
на коленках будет ползать просить, он должен от счастья
умереть, вот как это будет устроено! Ты ведь знаешь же, что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь, что он тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я
бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
Алексей Абрамович и лошадь отправил было к нему, но она
на дороге скоропостижно
умерла, чего с нею ни разу не случалось в продолжение двадцатилетней беспорочной службы
на конюшне генерала; время ли ей пришло или ей обидно показалось, что крестьянин, выехав из виду барского дома, заложил ее в корень, а свою
на пристяжку, только она
умерла; крестьянин был так поражен, что месяцев шесть находился в
бегах.
Глеб
умер седым стариком,
умерла жена его — ручей все еще
бежит тою же светлою, говорливою струею; и нет сомнения, долго еще переживет он детей тех маленьких ребятишек, звонкие голоса которых раздавались теперь
на площадке…
Через два дня заезжал к нему
на минутку Лаптев сказать, что Лида заболела дифтеритом и что от нее заразилась Юлия Сергеевна и ребенок, а еще через пять дней пришло известие, что Лида и Юлия выздоравливают, а ребенок
умер, и что Лаптевы
бежали из своей сокольницкой дачи в город.
— Этим людям были смешны и вы, и ваша любовь, и Тургенев, которого вы будто бы начитались. И если мы оба сейчас
умрем с отчаяния, то это им будет тоже смешно. Они сочинят смешной анекдот и будут рассказывать его
на вашей панихиде. Да что о них говорить? — сказал я с нетерпением. — Надо
бежать отсюда. Я не могу оставаться здесь дольше ни одной минуты.
Вспомнила! ноженьки стали,
Силюсь идти, а нейду!
Думала я, что едва ли
Прокла в живых я найду…
Нет! не допустит Царица Небесная!
Даст исцеленье икона чудесная!
Я осенилась крестом
И
побежала бегом…
Сила-то в нем богатырская,
Милостив Бог, не
умрет…
Вот и стена монастырская!
Тень уж моя головой достает
До монастырских ворот.
Я поклонилася земным поклоном,
Стала
на ноженьки, глядь —
Ворон сидит
на кресте золоченом,
Дрогнуло сердце опять!
Кручинина (садится у стола). Какое злодейство, какое злодейство! Я тоскую об сыне, убиваюсь; меня уверяют, что он
умер; я обливаюсь слезами,
бегу далеко, ищу по свету уголка, где бы забыть свое горе, а он манит меня ручонками и кличет: мама, мама! Какое злодейство! (Рыдая, опускает голову
на стол.)
Они обыкновенно не могли долго
бежать за своею матерью и ходившим с нею
на пристяжке старшим братцем и или где-нибудь отставали и терялись, или
умирали на дороге от перегона; а через год Дон-Кихот опять скакал
на своих удивительных лошадях, и за ним со звонким ржанием опять гнался новый жеребенок, пока где-нибудь не исчезал и этот.
Но как Патрикей Семеныч
на крыльце перекрестился и пошел, и я всю эту трусость с себя сбросила и не утерпела, постояла одну минуточку и тоже за ним
побежала, думаю: ежели что с нею, с моею голубушкой, станется, так уж пусть при мне: вместе
умрем.
Он был так озадачен, что несколько раз, вдруг, несмотря ни
на что окружающее, проникнутый вполне идеей своего недавнего страшного падения, останавливался неподвижно, как столб, посреди тротуара; в это мгновение он
умирал, исчезал; потом вдруг срывался как бешеный с места и
бежал,
бежал без оглядки, как будто спасаясь от чьей-то погони, от какого-то еще более ужасного бедствия…
Своим умом, ловкостью и умелым обхождением Соломон так понравился придворным, что в скором времени устроился во дворце, а когда старший повар
умер, то он заступил его место. Дальше говорил Соломон о том, как единственная дочь царя, прекрасная пылкая девушка, влюбилась тайно в нового повара, как она открылась ему невольно в любви, как они однажды
бежали вместе из дворца ночью, были настигнуты и приведены обратно, как осужден был Соломон
на смерть и как чудом удалось ему
бежать из темницы.
Он чрезвычайно любил дочь свою, сам учил ее всему, но не простил ей ее
побега с Ельцовым, не пустил к себе
на глаза ни ее, ни ее мужа, предсказал им обоим жизнь печальную и
умер один.
(Смотрит
на часы.)Часы
бегут — и с ними время; вечность,
Коль есть она, всё ближе к нам, и жизнь,
Как дерево, от путника уходит.
Я жил! — Зачем я жил? — ужели нужен
Я богу, чтоб пренебрегать его закон?
Ужели без меня другой бы не нашелся?..
Я жил, чтоб наслаждаться, наслаждался,
Чтоб
умереть…
умру… а после смерти? —
Исчезну! — как же?.. да, совсем исчезну…
Но если есть другая жизнь?.. нет! нет! —
О наслажденье! я твой раб, твой господин!..
Тут я стал перебирать в уме его слова, что такое: «ангел в душе живет, но запечатлен, а любовь освободит его», да вдруг думаю: «А что если он сам ангел, и бог повелит ему в ином виде явиться мне: я
умру, как Левонтий!» Взгадав это, я, сам не помню,
на каком-то пеньке переплыл через речечку и ударился
бежать: шестьдесят верст без остановки ушел, все в страхе, думая, не ангела ли я это видел, и вдруг захожу в одно село и нахожу здесь изографа Севастьяна.
Он видел, как все, начиная с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнию, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном, странном, невыходимом мире и как вся эта жизнь, своею мятежною независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он
умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения,
на веки веков; он хотел
бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его.
— Легко ли! — говорит он, словно задыхаясь. — Горько и стыдно — чем поможешь? Болен человек, лишён ума. Судите сами, каково это видеть, когда родимая твоя под окном милостыню клянчит, а то, пьяная, в грязи лежит середь улицы, как свинья. Иной раз думаешь —
умерла бы скорей, замёрзла бы или разбилась насмерть, чем так-то,
на позор людям жить! Бывает тоже, что совсем лишаюсь терпенья, тогда уж
бегу прочь от неё — боязно, что пришибу или задушу всердцах.
Напрасно кто-нибудь, более их искусный и неустрашимый, переплывший
на противный берег, кричит им оттуда, указывая путь спасения: плохие пловцы боятся броситься в волны и ограничиваются тем, что проклинают свое малодушие, свое положение, и иногда, заглядевшись
на бегущую мимо струю или ободренные криком, вылетевшим из капитанского рупора, вдруг воображают, что корабль их
бежит, и восторженно восклицают: «Пошел, пошел, двинулся!» Но скоро они сами убеждаются в оптическом обмане и опять начинают проклинать или погружаются в апатичное бездействие, забывая простую истину, что им придется
умереть на мели, если они сами не позаботятся снять с нее корабль и прежде всего хоть помочь капитану и его матросам выбросить балласт, мешающий кораблю подняться.
Ермак взял с собой 50 человек и пошел очистить дорогу бухарцам. Пришел он к Иртышу-реке и не нашел бухарцев. Остановился ночевать. Ночь была темная и дождь. Только полегли спать казаки, откуда ни взялись татары, бросились
на сонных, начали их бить. Вскочил Ермак, стал биться. Ранили его ножом в руку. Бросился он
бежать к реке. Татары за ним. Он в реку. Только его и видели. И тела его не нашли, и никто не узнал, как он
умер.
В Ткачеве уже и тогда назревал русский якобинец
на подкладке социализма, но еще не марксизма. И его темперамент взял настолько вверх, что он вскоре должен был
бежать за границу, где и сделался вожаком целой группы русских революционеров, издавал журнал, предавался самой махровой пропаганде… и кончил убежищем для умалишенных в Париже, где и
умер в половине 80-х годов. Про него говорили, что он стал неумеренно предаваться винным возлияниям. Это, быть может, и ускорило разложение его духовной личности.
А тот в оркестре, что играл
на трубе, уже носил, видимо, в себе, в своем мозгу, в своих ушах, эту огромную молчаливую тень. Отрывистый и ломаный звук метался, и прыгал, и
бежал куда-то в сторону от других — одинокий, дрожащий от ужаса, безумный. И остальные звуки точно оглядывались
на него; так неловко, спотыкаясь, падая и поднимаясь,
бежали они разорванной толпою, слишком громкие, слишком веселые, слишком близкие к черным ущельям, где еще
умирали, быть может, забытые и потерянные среди камней люди.
— Из любовницы графа Аракчеева, попасть в любовницы его лакея… О, зачем я лучше не согласилась
умереть! — начала тотчас думать она. — Ехать к нему в Петербург… нет, нужно
бежать, хоть
на верную гибель, но
бежать…
—
Бежать?.. Нет, лучше
умереть. Пускай казнят меня, только
на родной земле! — произнес глухо Вольдемар и увлек свою спутницу к толпе, рябевшей в густом слое паров.
Два-три дня решительного гнева государыни
на него — и тогда одно слово, только одна мысль о слезах и крови моих соотечественников, о России, молящей меня быть заступником своим, и я
бегу исполнить свой долг и
умереть, если нужно, за святое дело.
Соседние дома были пустынны — обыватели или вымерли, или
бежали. В доме, стоявшем совершенно рядом с домом Глобусова,
умирала последняя его обитательница — старуха. Она лежала, зачумленная, под окном, которое выходило
на двор дома священника, и стонала.
Побег дочери сильно повлиял
на старика отца. С горя и одиночества он запил, потерял место и через несколько месяцев
умер, оставив в наследство дочери обремененный закладными дом, вскоре, впрочем, проданный с аукционного торга.
Да не дивимся превращенью,
Которое мы в свете зрим;
Всеобщему во след стремленью
Некосненно стремглав
бежим.
Огонь в связи со влагой спорит,
Стихия в нас стихию борит,
Начало тленьем тщится дать;
Прекраснейше в миру творенье
В веселии начнет рожденье
На то, чтоб только
умирать.
Сама Салтыкова, между тем, не сознавалась ни в чем. Она упорно твердила, что все
на нее доносы сделаны по злобе за необходимую в каждом доме и в каждом хозяйстве строгость. Люди ее — по ее словам —
умирали естественною смертью, от болезней или даже
бежали. Для приведения обвиняемой к сознанию и раскаянию был призван духовник, донесший, что не мог достичь ни того, ни другого.
Катаранов прислал бурку. Резцов подобрал ноги под полушубок, покрылся буркою и, надвинув
на лицо папаху, прислонился к стене окопа. Он сердился, что нет в душе прежней ясности, он не хотел принять того, чем был полон Катаранов: с этим здесь невозможно было жить и действовать, можно было только
бежать или
умирать в черном, тупом отчаянии.
Только лишь в очень редких местах понадобился где-нибудь Пизонскому нарочный колышек, но и этот колышек не
умирал здесь
на своем посту, а пускал немедленно в землю росток, отпрыскивал вверху молодым
побегом, зеленел и спешил равняться с своими соседями.
От Оршы
побежали дальше по дороге в Вильну, точно так же играя в жмурки с преследующею армией.
На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку,
побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог, — уехал тоже, кто не мог, — сдался или
умер.
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить, и глядь — как раз —
умрём.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я
побегВ обитель дальную трудов и чистых нег.
Он искал правды когда-то, и теперь он захлебывался ею, этою беспощадною правдою страдания, и в мучительном сознании бессилия ему хотелось
бежать на край света,
умереть, чтобы не видеть, не слышать, не знать.