Неточные совпадения
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими глазами не видала да своими
ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то
помнили, сколько матери болезней от детей переносят.
Ну? а что нашел смешного?
Чему он рад? Какой тут смех?
Над старостью смеяться грех.
Я
помню, ты дитёй с ним часто танцовала,
Я за
уши его дирала, только мало.
«Кого же защищают?» — догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко работал у Варвары, студента — сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, — он
помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно — ремесленники, но было человек пять бородатых, не считая дворника Николая. У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а
уши — заткнуты ватой.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно,
помня нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали
уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала — какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на
ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит:
помнишь, я писала, дочь откупщика?
В другой чашке была похлебка с рыбой, вроде нашей селянки. Я открыл, не
помню, пятую или шестую чашку: в ней кусочек рыбы плавал в чистом совершенно и светлом бульоне, как горячая вода. Я думал, что это
уха, и проглотил ложки четыре, но мне показалось невкусно. Это действительно была горячая вода — и больше ничего.
Я его не
помню; сказывают, недалекий был человек, с большим носом и веснушками, рыжий и в одну ноздрю табак нюхал; в спальне у матушки висел его портрет, в красном мундире с черным воротником по
уши, чрезвычайно безобразный.
Я как сейчас
помню большую голову, настороженные
уши, свирепые глаза, подвижную морду с двумя носовыми отверстиями и белые клыки.
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не
помня, что делает, хватила по
уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Я очень
помню, как во время коронации он шел возле бледного Николая, с насупившимися светло-желтого цвета взъерошенными бровями, в мундире литовской гвардии с желтым воротником, сгорбившись и поднимая плечи до
ушей.
Если случайно я или младший брат попадались ему при этом на дороге, — он сгребал попавшегося в свои медвежьи лапы, тискал,
мял, сплющивал нос, хлопал по
ушам и, наконец, повернув к себе спиной, пускал в пространство ловким ударом колена пониже спины, затем неторопливо шел дальше.
Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за
ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал...
Был слаб, едва ползал и очень радовался, когда видел меня, просился на руки ко мне, любил
мять уши мои маленькими мягкими пальцами, от которых почему-то пахло фиалкой.
Помню, был тихий вечер; мы с бабушкой пили чай в комнате деда; он был нездоров, сидел на постели без рубахи, накрыв плечи длинным полотенцем, и, ежеминутно отирая обильный пот, дышал часто, хрипло. Зеленые глаза его помутнели, лицо опухло, побагровело, особенно багровы были маленькие острые
уши. Когда он протягивал руку за чашкой чая, рука жалобно тряслась. Был он кроток и не похож на себя.
Помню, однако, благосклонный и одобрительный хохот хозяина, загремевший в моих
ушах и постепенно умолкавший по мере моего удаления.
—
Помнишь, что нам в Неаполе о пастухах говорили? — шепнул мне на
ухо Легкомысленный.
Мне пришлось недавно исчислить кривизну уличной мембраны нового типа (теперь эти мембраны, изящно задекорированные, на всех проспектах записывают для Бюро Хранителей уличные разговоры). И
помню: вогнутая, розовая трепещущая перепонка — странное существо, состоящее только из одного органа —
уха. Я был сейчас такой мембраной.
Я
помню, что я покраснела до
ушей и чуть не со слезами на глазах стала просить его успокоиться и не обижаться нашими глупыми шалостями, но он закрыл книгу, не докончил нам урока и ушел в свою комнату.
Я
помню его с семидесятых годов, когда он жестоко пробирал московское купечество, и даже на первой полосе, в заголовке, в эти годы печатался типичный купец в цилиндре на правое
ухо и сапогах бураками, разбивавший в зале ресторана бутылкой зеркало.
Я сразу понял, что человек не пьян, а — мертв, но это было так неожиданно, что не хотелось верить.
Помню, я не чувствовал ни страха, ни жалости, глядя на большой, гладкий череп, высунувшийся из-под пальто, и на синее
ухо, — не верилось, что человек мог убить себя в такой ласковый весенний день.
Ахилла и Захария слушали эту проповедь из алтаря, прислоня
уши свои к завесе врат. Ахиллу возмущало, что новый протопоп так же говорит и что его слушают с неменьшим вниманием, чем Туберозова… и что он, наконец, заступается за Туберозова и поучает ценить и
помнить его заслуги.
Уместны ли в той игре, какую я вел сам с собой, банальная осторожность? бесцельное самолюбие? даже — сомнение? Не отказался ли я от входа в уже раскрытую дверь только потому, что слишком хорошо
помнил большие и маленькие лжи прошлого? Был полный звук, верный тон — я слышал его, но заткнул
уши, мнительно вспоминал прежние какофонии. Что, если мелодия была предложена истинным на сей раз оркестром?
Помните ли вы тот вечер, когда Пафнутьев в нашем маленьком кружке (тут были: вы, я, маркиз Шассе-Краузе, Иванов, Федотов и в качестве депутата от крестьян ваш сельский староста Прохор Распротаков) прочитал свою первую либеральную записку:"Имеяй
уши слышати да слышит"?
Только и
помню, что во рту у меня всегда зубы щёлкали с голоду да холоду, на роже синяки росли, — а уж как у меня кости,
уши, волосы целы остались — этого я не могу понять.
Болдоху я бы и не узнал, если бы не привесная борода, которую он то и дело поправлял. Я его
помню молодым парнем с усами: бороду брил, щеголь. Зато сразу узнал несуразного Дылду по его росту и шапке с
ушами.
От слова до слова я
помнил всегда оригинальные, полные самого горячего поэтического вдохновения речи этого человека, хлеставшие бурными потоками в споре о всем известной старенькой книжке Saint-Pierre „Paul et Virginie“, [Сен-Пьера «Поль и Виргиния» (франц.).] и теперь, когда история событий доводит меня до этой главы романа, в
ушах моих снова звучат эти пылкие речи смелого адвоката за право духа, и человек снова начинает мне представляться недочитанною книгою.
— Генрих лучше всего мира! — отвечала ей на
ухо Жервеза. — Он так меня целует, — шептала она скороговоркой, — что у меня голова так кружится, кружится-кружится, и я ничего не
помню после.
— Да-с, однако, шутить-то с вашей Марией не очень легко: за
ухо приведет и скажет: нет, ты мой муж;
помни это, голубчик! — говорил Долинский.
— Ну да! А ты, Андрей, с дуру-та
уши и развесил. Бонапарт? Да знаете ли, православные, кто такой этот Бонапарт! Иль никто из вас не
помнит, что о нем по всем церквам читали? Ведь он антихрист!
Я вычитал, не
помню где, это слово, непогрешимо веря, что оно означает неизвестный остров. Захохотав, Эстамп схватил меня за
ухо и вскричал: «Каково! Ее зовут Лукрецией, ах ты, волокита! Дюрок, слышите? — закричал он в окно. — Подругу Санди зовут Лукреция!»
— А вот я тебе покажу, что я грозен. Если ты перед кем только рот разинешь, так не я буду, если я тебе его до
ушей не раздеру. Ты это
помни и не забывай.
И вот я заснул: отлично
помню эту ночь — 29 ноября, я проснулся от грохота в двери. Минут пять спустя я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с божественных книг оперативной хирургии. Я слышал скрип полозьев во дворе:
уши мои стали необычайно чуткими. Вышло, пожалуй, еще страшнее, чем грыжа, чем поперечное положение младенца: привезли ко мне в Никольский пункт-больницу в одиннадцать часов ночи девочку. Сиделка глухо сказала...
Мне тогда было, может быть, семь, может быть, восемь лет, я
помню верблюдов в золотой сбруе, покрытых пурпурными попонами, отягощенных тяжелыми ношами,
помню мулов с золотыми бубенчиками между
ушами,
помню смешных обезьян в серебряных клетках и чудесных павлинов.
— А! — закричал тот и потряс кулаком, — а! я брат… моего брата! Узы крови? а? А за брата, за двоюродного, выйти замуж можно? Можно? а? Веди ее, ты! — обратился он к моему вотчиму. — И
помни: держать
ухо востро! За малейшее сообщение с нею — казни не будет достойной… Веди!
— Да мамынька за косы потаскала утром, так вот ей и невесело. Ухо-девка… примется плясать, петь, а то накинет на себя образ смирения, в монастырь начнет проситься. Ну, пей, статистика, водка, брат, отличная…
Помнишь, как в Казани, братику, жили? Ведь отлично было, черт возьми!.. Иногда этак, под вечер осени ненастной, раздумаешься про свое пакостное житьишко, ажно тоска заберет, известно — сердце не камень, лишнюю рюмочку и пропустишь.
И она еще
помнит, как в другом отделении старик с одним глазом пилил кусок железа, и сыпались железные опилки, и как рыжий, в темных очках и с дырами на рубахе, работал у токарного станка, делая что-то из куска стали; станок ревел и визжал и свистел, а Анну Акимовну тошнило от этого шума, и казалось, что у нее сверлят в
ушах.
Помню редкий пар, поднимающийся с воды, золотистых карасей и скользких налимов;
помню утомительный полдень, когда все мы как убитые падали на траву, отказываясь от янтарной
ухи, приготовленной отцом Сергием «некнижным».
Рогов не
помню, может быть, и были маленькие, но скорей —
уши.
Был он выпивши, ваше благородие, ничего не
помнил и даже отца по
уху урезал, щеку себе напорол на сук спьяна-то, а двое наших ребят — захотелось им, видишь, турецкого табаку — стали ему говорить, чтобы он с ними ночью в армяшкину лавку забрался, за табаком.
— Не
помнишь?.. — Мила наклонилась к моему
уху, — ты собиралась сегодня караулить «выход» императора. Теперь, по крайней мере, не пойдешь.
А голос отца Прохора раздается в
ушах: «Берегись его!..» Зазеленело в очах Дуни; не
помня себя, едва дошла она до постели и ринулась на нее…
— И
помните, как я жестоко обманула вас и их, и «общее дело»? Ха-ха-ха!.. Послушай, Павел Николаевич! Ты давеча хотел целовать руки: изволь же их, я позволяю тебе, целуй их, целуй, они надели на вас такие дурацкие колпаки с ослиными
ушами, это стоит благодарности.
— За драку! У меня рука тяжелая, Павел Иваныч. Вошли к нам во двор четыре манзы: дрова носили, что ли, — не
помню. Ну, мне скучно стало, я им того, бока
помял, у одного проклятого из носа кровь пошла… Поручик увидел в окошко, осерчал и дал мне по
уху.
— Ну, ступайте с Богом. Только
помните: первое условие — не горячиться, второе — быть внимательным и начеку каждую секунду, каждый миг. A главное, поосторожнее с жителями: ведь они все-таки принадлежат к австро-венгерским народам и хотя все симпатии галичан на стороне нас — победителей, a все же надо держать с ними
ухо востро.
Лицо и телесный склад того, видом лавочника, который толкал его спереди, достаточно врезались ему в память: рябинки по щекам, бородка с проседью, круглые ноздри; кажется, в одном
ухе сережка. Но он ли выхватил у него бумажник или один из тех парней, что напирали сзади? А тех он не мог бы распознать, не кривя душой;
помнит только лиловую рубаху навыпуск одного из них, и только.
Но поводырь не стал долго разговаривать и, схватив, начал опять
мять уши Сафроныча, точно бересту.
— Жаль, ты не можешь увидеть живых картин, моя бедная, слепенькая сестричка, — успел шепнуть на
ухо сестре Бобка, — но я расскажу тебе о них вечером, когда ты будешь лежать в постельке, как, бывало,
помнишь, рассказывал тебе все, что видел особенно интересного за день.
— Опять дурак… Коли так, так вот что… Не видать тебе больше меня, как
ушей своих…
Поминай меня, как звали…
— Пора! Чу! Петухи перекликаются. Чай, теперь давно за полночь? Наши продрогнут от холода и заждутся. Пожалуй, еще за упокой
поминать начнут, подумав, что мы погрязли в этой западне по самые
уши, — заметил Иван, подпаливая последнюю стену.
Да, да,
помню теперь; он поговаривал мне однажды, что он не Адольф, я пропустил это мимо
ушей: проклятое рассеяние!