Неточные совпадения
В веригах, изможденные,
Голодные,
холодные,
Прошли Господни ратники
Пустыни,
города, —
И у волхвов выспрашивать
И по звездам высчитывать
Пытались — нет ключей!
Я завернулся в бурку и сел у забора на камень, поглядывая вдаль; передо мной тянулось ночною бурею взволнованное море, и однообразный шум его, подобный ропоту засыпающегося
города, напомнил мне старые годы, перенес мои мысли на север, в нашу
холодную столицу.
На сорóке тащились они полтора дни с лишком; на дороге ночевали, переправлялись через реку, закусывали
холодным пирогом и жареною бараниною, и только на третий день утром добрались до
города.
— Благодарю, — сказал Грэй, вздохнув, как развязанный. — Мне именно недоставало звуков вашего простого, умного голоса. Это как
холодная вода. Пантен, сообщите людям, что сегодня мы поднимаем якорь и переходим в устья Лилианы, миль десять отсюда. Ее течение перебито сплошными мелями. Проникнуть в устье можно лишь с моря. Придите за картой. Лоцмана не брать. Пока все… Да, выгодный фрахт мне нужен как прошлогодний снег. Можете передать это маклеру. Я отправляюсь в
город, где пробуду до вечера.
Сам он тоже не посещал никого; таким образом меж ним и земляками легло
холодное отчуждение, и будь работа Лонгрена — игрушки — менее независима от дел деревни, ему пришлось бы ощутительнее испытать на себе последствия таких отношений. Товары и съестные припасы он закупал в
городе — Меннерс не мог бы похвастаться даже коробком спичек, купленным у него Лонгреном. Он делал также сам всю домашнюю работу и терпеливо проходил несвойственное мужчине сложное искусство ращения девочки.
Дул ветер, окутывая вокзал
холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях. Над нелюбимым
городом колебалось мутно-желтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку, человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал...
День собрания у патрона был неприятен,
холодный ветер врывался в
город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь...
Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была
холодная, сырая, шаги звучали глухо, белые огни фонарей вздрагивали и краснели, как бы собираясь погаснуть.
На другой день, утром, он и Тагильский подъехали к воротам тюрьмы на окраине
города. Сеялся
холодный дождь, мелкий, точно пыль, истреблял выпавший ночью снег, обнажал земную грязь. Тюрьма — угрюмый квадрат высоких толстых стен из кирпича, внутри стен врос в землю давно не беленный корпус, весь в пятнах, точно пролежни, по углам корпуса — четыре башни, в средине его на крыше торчит крест тюремной церкви.
Потом пили кофе. В голове Самгина еще гудел железный шум поезда,
холодный треск пролеток извозчиков, многообразный шум огромного
города, в глазах мелькали ртутные капли дождя. Он разглядывал желтоватое лицо чужой женщины, мутно-зеленые глаза ее и думал...
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то
холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине
города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
«Вероятно, Уповаева хоронят», — сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой,
холодной скуки висел над
городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.
Над
городом, среди мелко разорванных облаков, сияло бледно-голубое небо, по мерзлой земле скользили
холодные лучи солнца, гулял ветер, срывая последние листья с деревьев, — все давно знакомо.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это
город, не похожий на русские
города,
город черствых, недоверчивых и очень проницательных людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом
холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и
город и душу в
холодную, скучную темноту.
А после, идя с ним по улице, под черным небом и
холодным ветром, который, сердито пыля сухим снегом, рвал и разбрасывал по
городу жидковатый звон колоколов, она, покашливая, виновато говорила...
Москва была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело
холодное серебро, морозная пыль над
городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра. Под ногами людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.
Поехали. Стало
холоднее. Ветер с Невы гнал поземок, в сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки. Людей в
город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.
Скука вытеснила его из дому. Над
городом, в
холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней
города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку...
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и
холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из
города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Чай он пил с ромом, за ужином опять пил мадеру, и когда все гости ушли домой, а Вера с Марфенькой по своим комнатам, Опенкин все еще томил Бережкову рассказами о прежнем житье-бытье в
городе, о многих стариках, которых все забыли, кроме его, о разных событиях доброго старого времени, наконец, о своих домашних несчастиях, и все прихлебывал
холодный чай с ромом или просил рюмочку мадеры.
«А если я опоздаю в
город, — еще
холоднее сказал я, — да меня спросят, отчего я опоздал, а я скажу, оттого, мол, что у тебя лошадей не было…» Хотя казак не знал, кто меня спросит в
городе и зачем, я сам тоже не знал, но, однако ж, это подействовало.
Сколько раз наедине, в своей комнате, отпущенный наконец «с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он, весь пылая стыдом, с
холодными слезами отчаяния на глазах, на другой же день убежать тайком, попытать своего счастия в
городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за один раз умереть с голоду на улице.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с детьми в чужом
городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с
холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
«Приятный
город», — подумал я, оставляя испуганного чиновника… Рыхлый снег валил хлопьями, мокро-холодный ветер пронимал до костей, рвал шляпу и шинель. Кучер, едва видя на шаг перед собой, щурясь от снегу и наклоняя голову, кричал: «Гись, гись!» Я вспомнил совет моего отца, вспомнил родственника, чиновника и того воробья-путешественника в сказке Ж. Санда, который спрашивал полузамерзнувшего волка в Литве, зачем он живет в таком скверном климате? «Свобода, — отвечал волк, — заставляет забыть климат».
Прошло два года. На дворе стояла сырая, ненастная осень; серые петербургские дни сменялись темными
холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были в это время картины людных мест
города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
У нас, в России, наверное, такой
город переименовали бы в заштатный, и только летом, в видах пресечения и предупреждения, переводили бы сюда становую квартиру, с правом, на случай превратных толкований, выворачивать руки к лопаткам и сажать в"
холодную".
Калинович пришел: пересек весь класс, причем Калашникову дано было таких двести розог, что тот, несмотря на крепкое телосложение, несколько раз просил во время операции
холодной воды, а потом, прямо из училища, не заходя домой, убежал куда-то совсем из
города.
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал
холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом
городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
По утрам, в
холодном сумраке рассвета, я иду с ним через весь
город по сонной купеческой улице Ильинке на Нижний базар; там, во втором этаже гостиного двора, помещается лавка.
Если у меня были деньги, я покупал сластей, мы пили чай, потом охлаждали самовар
холодной водой, чтобы крикливая мать Людмилы не догадалась, что его грели. Иногда к нам приходила бабушка, сидела, плетя кружева или вышивая, рассказывала чудесные сказки, а когда дед уходил в
город, Людмила пробиралась к нам, и мы пировали беззаботно.
Он рассказывает не мне, а себе самому. Если бы он молчал, говорил бы я, — в этой тишине и пустоте необходимо говорить, петь, играть на гармонии, а то навсегда заснешь тяжким сном среди мертвого
города, утонувшего в серой,
холодной воде.
Передонов не сомневался, что раскрытие в одном из гимназистов девочки обратит внимание начальства и что, кроме повышения, ему дадут и орден. Это поощряло его бдительно смотреть за поведением гимназистов. К тому же погода несколько дней под ряд стояла пасмурная и
холодная, на биллиард собирались плохо, — оставалось ходить по
городу и посещать ученические квартиры и даже тех гимназистов, которые жили при родителях.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами
города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело
холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Говорила она о сотнях маленьких
городов, таких же, как Окуров, так же пленённых
холодной, до отчаяния доводящей скукой и угрюмым страхом перед всем, что ново для них.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на
город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут
холодной жуткой тьмы.
Был август, на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые, легли на спину Ключарева. Над
городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода, земля была покрыта седыми каплями росы и чёрной,
холодной тенью сарая.
Уезжала она утром, до зари, в
холодные сумерки, когда
город ещё спал.
Подходила зима. По утрам кочки грязи, голые сучья деревьев, железные крыши домов и церквей покрывались синеватым инеем;
холодный ветер разогнал осенние туманы, воздух, ещё недавно влажный и мутный, стал беспокойно прозрачным. Открылись глубокие пустынные дали, почернели леса, стало видно, как на раздетых холмах вокруг
города неприютно качаются тонкие серые былинки.
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого в известном штиле; потом две-три приходские церкви, из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе; потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те же, как во всех наших
городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою от итальянского окна во всю стену, с флигелем, закопченным, в котором помещается дворня, с конюшней, в которой хранятся лошади; дома эти, как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор, белый снаружи, темный внутри, вечно сырой и
холодный; в нем можно было все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, — все, кроме того, что нужно купить.
Отчаянье теперь некстати —
Невесело, согласен, в час такой,
Наместо пламенных объятий,
С
холодной встретиться рукой…
И то минутный страх… а нет беды большой:
Я скромен, рад молчать — благодарите бога,
Что это я, а не другой…
Не то была бы в
городе тревога.
Как-то после обеда артель пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и пошел в
город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере,
холодной водой каждое воскресенье, потому что около пристаней Волги противно да и опасно было по случаю холеры купаться.
Холодный ужас дрожью пробежал по телу его; охваченный предчувствием чего-то страшного, он оторвался стены и торопливыми шагами, спотыкаясь, пошёл в
город, боясь оглянуться, плотно прижимая руки свои к телу.
Он долго сидел и думал, поглядывая то в овраг, то в небо. Свет луны, заглянув во тьму оврага, обнажил на склоне его глубокие трещины и кусты. От кустов на землю легли уродливые тени. В небе ничего не было, кроме звёзд и луны. Стало холодно; он встал и, вздрагивая от ночной свежести, медленно пошёл полем на огни
города. Думать ему уже не хотелось ни о чём: грудь его была полна в этот час
холодной беспечностью и тоскливой пустотой, которую он видел в небе, там, где раньше чувствовал бога.
Смотрел на круглый одинокий шар луны — она двигалась по небу толчками, точно прыгала, как большой светлый мяч, и он слышал тихий звук её движения, подобный ударам сердца. Не любил он этот бледный, тоскующий шар, всегда в тяжёлые минуты жизни как бы наблюдавший за ним с
холодной настойчивостью. Было поздно, но
город ещё не спал, отовсюду неслись разные звуки.
Я скакал в
город и привозил Маше книги, газеты, конфекты, цветы, я вместе со Степаном ловил рыбу, по целым часам бродя по шею в
холодной воде под дождем, чтобы поймать налима и разнообразить наш стол; я униженно просил мужиков не шуметь, поил их водкой, подкупал, давал им разные обещания. И сколько я еще делал глупостей!
Надобно отдать должную справедливость и этому человеку, который, не знаю почему, имел в
городе репутацию
холодного «интересана», — что в отношении к нам он поступал обязательно и бескорыстно; он не только не взял с нас ни копейки денег, но даже не принял подарка, предложенного ему матерью на память об одолженных им людях; докторам же, которые свидетельствовали меня, он подарил от нас по двадцать пять рублей за беспокойство, как будто за консилиум; разумеется, мать отдала ему эти деньги.
Мужики говорили все медленнее, уныние звучало в их словах, и меня тоже тихонько трогала печаль, потому что
холодное небо грозило дождем, и вспоминался мне непрерывный шум
города, разнообразие его звуков, быстрое мелькание людей на улицах, бойкость их речи, обилие слов, раздражающих ум.
Простудился я в
городе — зима-то стояла
холодная, а я вот в этом пальтишке щеголял, в кулаки подувал, с ноги на ногу перепрыгивал.
Старик будто сам всё видел: стучат тяжёлые топоры в крепких руках, сушат люди болота, возводят
города, монастыри, идут всё дальше, по течениям
холодных рек, во глубины густых лесов, одолевают дикую землю, становится она благообразна.