Неточные совпадения
Хлестаков. Я — признаюсь, это
моя слабость, — люблю
хорошую кухню. Скажите, пожалуйста, мне кажется, как будто бы вчера вы были немножко ниже ростом, не правда ли?
Хлестаков. Да у меня много их всяких. Ну, пожалуй, я вам хоть это: «О ты, что в горести напрасно на бога ропщешь, человек!..» Ну и другие… теперь не могу припомнить; впрочем, это все ничего. Я вам
лучше вместо этого представлю
мою любовь, которая от вашего взгляда… (Придвигая стул.)
Хлестаков. Прощайте, Антон Антонович! Очень обязан за ваше гостеприимство. Я признаюсь от всего сердца: мне нигде не было такого
хорошего приема. Прощайте, Анна Андреевна! Прощайте,
моя душенька Марья Антоновна!
Стародум. От двора,
мой друг, выживают двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я не стал дожидаться ни того, ни другого. Рассудил, что
лучше вести жизнь у себя дома, нежели в чужой передней.
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка
лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того света дядюшки пишут. Сделай милость,
мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Дороги не
лучше и не могут быть
лучше; лошади
мои везут меня и по дурным.
— Жалованье
хорошее, до девяти тысяч, а
мои средства…
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в
моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет
лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах! Боже
мой, какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей, девочке
моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже
лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
— Да вот я вам скажу, — продолжал помещик. — Сосед купец был у меня. Мы прошлись по хозяйству, по саду. «Нет, — говорит, — Степан Васильич, всё у вас в порядке идет, но садик в забросе». А он у меня в порядке. «На
мой разум, я бы эту липу срубил. Только в сок надо. Ведь их тысяча лип, из каждой два
хороших лубка выйдет. А нынче лубок в цене, и струбов бы липовеньких нарубил».
«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [
Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то
лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
— Да, это всё может быть верно и остроумно… Лежать, Крак! — крикнул Степан Аркадьич на чесавшуюся и ворочавшую всё сено собаку, очевидно уверенный в справедливости своей темы и потому спокойно и неторопливо. — Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем
мой столоначальник, хотя он
лучше меня знает дело, — это бесчестно?
— О, нет! — сказала Долли. — Первое время было неудобно, а теперь всё прекрасно устроилось благодаря
моей старой няне, — сказала она, указывая на Матрену Филимоновну, понимавшую, что говорят о ней, и весело и дружелюбно улыбавшуюся Левину. Она знала его и знала, что это
хороший жених барышне, и желала, чтобы дело сладилось.
― Это
мой искренний, едва ли не лучший друг, ― сказал он Вронскому. ― Ты для меня тоже еще более близок и дорог. И я хочу и знаю, что вы должны быть дружны и близки, потому что вы оба
хорошие люди.
«Ну, всё кончено, и слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет
моя жизнь,
хорошая и привычная, по старому».
― Только бы были
лучше меня. Вот всё, чего я желаю. Вы не знаете еще всего труда, ― начал он, ― с мальчиками, которые, как
мои, были запущены этою жизнью за границей.
И как ни белы, как ни прекрасны ее обнаженные руки, как ни красив весь ее полный стан, ее разгоряченное лицо из-за этих черных волос, он найдет еще
лучше, как ищет и находит
мой отвратительный, жалкий и милый муж».
— Ты пойми ужас и комизм
моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он у меня в доме, что он ничего неприличного собственно ведь не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он считает это самым
хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
— Я не переставая думаю о том же. И вот что я начал писать, полагая, что я
лучше скажу письменно и что
мое присутствие раздражает ее, — сказал он, подавая письмо.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь
мою жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и
лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
«Тем
лучше, — подумал Вронский, получив это известие. — Это была слабость, которая погубила бы
мои последние силы».
— Но любовь ли это, друг
мой? Искренно ли это? Положим, вы простили, вы прощаете… но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела? Он считает ее умершею. Он молится за нее и просит Бога простить ее грехи… И так
лучше. А тут что он будет думать?
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем
лучше,
мой милый, тем
лучше.]
— Сережа, друг
мой, — сказала она, — люби его, он
лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь.
— Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что
мое замечание не может повредить ей, и потом это
мое личное мнение. У вас это другое. Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то
лучше было бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую.
Ей стало
лучше; она хотела освободиться от
моей руки, но я еще крепче обвил ее нежный, мягкий стан;
моя щека почти касалась ее щеки; от нее веяло пламенем.
— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе
моей? Вы этого никогда не узнаете, и тем
лучше для вас. Прощайте.
— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он
мой истинный друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто? тем
лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
—
Лучше всего вы это посмотрите. Впрочем, во всяком случае, — продолжал он весьма добродушно, — будьте всегда покойны и не смущайтесь ничем, даже если бы и хуже что произошло. Никогда и ни в чем не отчаивайтесь: нет дела неисправимого. Смотрите на меня: я всегда покоен. Какие бы ни были возводимы на меня казусы, спокойствие
мое непоколебимо.
— Да как вам сказать, Афанасий Васильевич? Я не знаю,
лучше ли
мои обстоятельства. Мне досталось всего пя<тьдесят> душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью
моих долгов, — и у меня вновь ровно ничего. А главное дело, что дело по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества! Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков…
Или нет, — прибавил он после некоторого размышления, —
лучше я оставлю их ему после
моей смерти, в духовной, чтобы вспоминал обо мне».
— Ну, извольте, и я вам скажу тоже
мое последнее слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого
хорошего народа!
— Как же, пошлем и за ним! — сказал председатель. — Все будет сделано, а чиновным вы никому не давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели
мои не должны платить. — Сказавши это, он тут же дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели, кажется,
хорошее действие на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал...
— Право, — отвечала помещица, —
мое такое неопытное вдовье дело!
лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.
— Настасья Петровна?
хорошее имя Настасья Петровна. У меня тетка родная, сестра
моей матери, Настасья Петровна.
— Я уж знала это: там все
хорошая работа. Третьего года сестра
моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как
похорошелиУ Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то,
мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
У нас теперь не то в предмете:
Мы
лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж
мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
«
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И
лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже
мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя...
Я очень хорошо помню, как раз за обедом — мне было тогда шесть лет — говорили о
моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь
хорошее в
моем лице, говорила, что у меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам отца и очевидности, принуждена была сознаться, что я дурен; и потом, когда я благодарил ее за обед, потрепала меня по щеке и сказала...
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи,
моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне умрет мать. Пусть
лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его за колени и ноги. У него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
— Софья Семеновна, — поправил Раскольников. — Софья Семеновна, это приятель
мой, Разумихин, и человек он
хороший…
— После скажу, какая макушка, а теперь,
мой милейший, объявляю вам… нет,
лучше: «сознаюсь»…
— А! не та форма, не так эстетически
хорошая форма! Ну, я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю
моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..
Я
лучше к
моему приятелю Пороху пойду, то-то удивлю, то-то эффекта в своем роде достигну.
Катерина. Сделается мне так душно, так душно дома, что бежала бы. И такая мысль придет на меня, что, кабы
моя воля, каталась бы я теперь по Волге, на лодке, с песнями, либо на тройке на
хорошей, обнявшись…
Да вы уж родом так: собою не велички,
А песни, что́ твой соловей!» —
«Спасибо, кум; зато, по совести
моей,
Поёшь ты
лучше райской птички.
Баснь эту лишним я почёл бы толковать;
Но ка́к здесь к слову не сказать,
Что
лучше верного держаться,
Чем за обманчивой надеждою гоняться?
Найдётся тысячу несчастных от неё
На одного, кто не был ей обманут,
А мне, что́ говорить ни станут,
Я буду всё твердить своё:
Что́ впереди — бог весть; а что
моё —
моё!
Мартышка, в Зеркале увидя образ свой,
Тихохонько Медведя толк ногой:
«Смотри-ка», говорит: «кум милый
мой!
Что́ это там за рожа?
Какие у неё ужимки и прыжки!
Я удавилась бы с тоски,
Когда бы на неё хоть чуть была похожа.
А, ведь, признайся, есть
Из кумушек
моих таких кривляк пять-шесть:
Я даже их могу по пальцам перечесть». —
«Чем кумушек считать трудиться,
Не
лучше ль на себя, кума, оборотиться?»
Ей Мишка отвечал.
Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
Хоть римский твой и чуден огурец…» —
«Послушай-ка», тут перервал
мой Лжец:
«Чем на мост нам итти, поищем
лучше броду».