Неточные совпадения
В речи, сказанной по
этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями
вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого
дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
— Если поискать, то найдутся другие. Но
дело в том, что искусство не терпит спора и рассуждений. А при картине Иванова для верующего и для неверующего является
вопрос: Бог
это или не Бог? и разрушает единство впечатления.
Это дело не мое личное, а тут
вопрос об общем благе.
Она видела, что Алексей Александрович хотел что-то сообщить ей приятное для себя об
этом деле, и она
вопросами навела его на рассказ. Он с тою же самодовольною улыбкой рассказал об овациях, которые были сделаны ему вследствие
этого проведенного положения.
Первое время женитьба, новые радости и обязанности, узнанные им, совершенно заглушили
эти мысли; но в последнее время, после родов жены, когда он жил в Москве без
дела, Левину всё чаще и чаще, настоятельнее и настоятельнее стал представляться требовавший разрешения
вопрос.
— Разве я не вижу, как ты себя поставил с женою? Я слышал, как у вас
вопрос первой важности — поедешь ли ты или нет на два
дня на охоту. Всё
это хорошо как идиллия, но на целую жизнь
этого не хватит. Мужчина должен быть независим, у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен, — сказал Облонский, отворяя ворота.
Он думал о том, что Анна обещала ему дать свиданье нынче после скачек. Но он не видал ее три
дня и, вследствие возвращения мужа из-за границы, не знал, возможно ли
это нынче или нет, и не знал, как узнать
это. Он виделся с ней в последний раз на даче у кузины Бетси. На дачу же Карениных он ездил как можно реже. Теперь он хотел ехать туда и обдумывал
вопрос, как
это сделать.
В сентябре Левин переехал в Москву для родов Кити. Он уже жил без
дела целый месяц в Москве, когда Сергей Иванович, имевший именье в Кашинской губернии и принимавший большое участие в
вопросе предстоящих выборов, собрался ехать на выборы. Он звал с собою и брата, у которого был шар по Селезневскому уезду. Кроме
этого, у Левина было в Кашине крайне нужное для сестры его, жившей за границей,
дело по опеке и по получению денег выкупа.
Уже раз взявшись за
это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще
это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более по
этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным
вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали
этот вопрос».
«
Вопросы о ее чувствах, о том, что делалось и может делаться в ее душе,
это не мое
дело,
это дело ее совести и подлежит религии», сказал он себе, чувствуя облегчение при сознании, что найден тот пункт узаконений, которому подлежало возникшее обстоятельство.
К
этому удовольствию примешивалось еще и то, что ему пришла мысль, что, когда
это дело сделается, он жене и близким знакомым будет задавать
вопрос: «какая разница между мною и Государем?
По неопределенным ответам на
вопрос о том, сколько было сена на главном лугу, по поспешности старосты, разделившего сено без спросу, по всему тону мужика Левин понял, что в
этом дележе сена что-то нечисто, и решился съездить сам поверить
дело.
Он видел, что Славянский
вопрос сделался одним из тех модных увлечений, которые всегда, сменяя одно другое, служат обществу предметом занятия; видел и то, что много было людей с корыстными, тщеславными целями, занимавшихся
этим делом.
Обе несомненно знали, что такое была жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех
вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении
этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но
разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на
это.
Целый
день этот Левин, разговаривая с приказчиком и мужиками и дома разговаривая с женою, с Долли, с детьми ее, с тестем, думал об одном и одном, что занимало его в
это время помимо хозяйственных забот, и во всем искал отношения к своему
вопросу: «что же я такое? и где я? и зачем я здесь?»
Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые
вопросы. Ответ
этот: надо жить потребностями
дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
Председатель отвечал, что
это вздор, и потом вдруг побледнел сам, задав себе
вопрос, а что, если души, купленные Чичиковым, в самом
деле мертвые? а он допустил совершить на них крепость да еще сам сыграл роль поверенного Плюшкина, и дойдет
это до сведения генерал-губернатора, что тогда?
Этот вопрос напомнил ему, что в самом
деле незачем более мешкать.
Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом
деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши.
На
вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при
этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на другой
день, когда сняли печати, увидели, что все были ассигнации настоящие.
На
вопрос, точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и участвовать в
этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он, то не вышло бы ничего, — тут он и спохватился было, видя, что солгал вовсе напрасно и мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не мог придержать.
— Какое мне
дело, что вам в голову пришли там какие-то глупые
вопросы, — вскричал он. —
Это не доказательство-с! Вы могли все
это сбредить во сне, вот и все-с! А я вам говорю, что вы лжете, сударь! Лжете и клевещете из какого-либо зла на меня, и именно по насердке за то, что я не соглашался на ваши вольнодумные и безбожные социальные предложения, вот что-с!
— В вояж? Ах да!.. в самом
деле, я вам говорил про вояж… Ну,
это вопрос обширный… А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! — прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. — Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают.
— В самом серьезном, так сказать, в самой сущности
дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись
вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все
эти наши новости, реформы, идеи — все
это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…
Ну кто же, скажите, из всех подсудимых, даже из самого посконного мужичья, не знает, что его, например, сначала начнут посторонними
вопросами усыплять (по счастливому выражению вашему), а потом вдруг и огорошат в самое темя, обухом-то-с, хе! хе! хе! в самое-то темя, по счастливому уподоблению вашему! хе! хе! так вы
это в самом
деле подумали, что я квартирой-то вас хотел… хе! хе!
На его же
вопрос: посадил ли бы я Софью Семеновну рядом с моей сестрой? я ответил, что я уже
это и сделал, того же
дня.
—
Это совершенно другой
вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил
это Аркадию на другой
день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
— Странный
вопрос, — пробормотал Самгин, вспоминая, что местные эсеры не отозвались на убийство жандарма, а какой-то семинарист и двое рабочих, арестованные по
этому делу, вскоре были освобождены.
«Да, вредный мужичонка. В
эти дни, когда снова поставлен
вопрос: “Славянские ручьи сольются ль в русском море, оно ль иссякнет…”»
— Вас, юристов,
эти вопросы не так задевают, как нас, инженеров. Грубо говоря — вы охраняете права тех, кто грабит и кого грабят, не изменяя установленных отношений. Наше
дело — строить, обогащать страну рудой, топливом, технически вооружать ее. В
деле призвания варягов мы лучше купца знаем, какой варяг полезней стране, а купец ищет дешевого варяга. А если б дали денег нам, мы могли бы обойтись и без варягов.
—
Этому вопросу нет места, Иван.
Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о мире. Привычки
эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут
разделять людей на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во всех системах мышления о мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их больше, чем в системе, противостоящей ему.
— Теперь
дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми
вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение
этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или этическим и, значит, к счастью, невозможно. Заметь: к счастью! «Проблемы идеализма» — читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если жизнь личности — бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, — здорово?
Он не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил
это как сновидение. Не много
дней прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И
этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько
дней тому назад.
Его отношение к Тагильскому в
этот день колебалось особенно резко и утомительно. Озлобление против гостя истлело, не успев разгореться, неприятная мысль о том, что Тагильский нашел что-то сходное между ним и собою, уступило место размышлению: почему Тагильский уговаривает переехать в Петербург? Он не первый раз демонстрирует доброжелательное отношение ко мне, но — почему?
Это так волновало, что даже мелькнуло намерение: поставить
вопрос вслух, в лоб товарищу прокурора.
— На все
вопросы, Самгин, есть только два ответа: да и нет. Вы, кажется, хотите придумать третий?
Это — желание большинства людей, но до сего
дня никому еще не удавалось осуществить его.
—
Это, кажется, Шульгин, — нетерпеливо бормотал Дронов. — Говорят, он — умный… А — что значит быть умным в наши
дни? Вот
вопрос!
— Когда не знаешь, для чего живешь, так живешь как-нибудь,
день за
днем; радуешься, что
день прошел, что ночь пришла, и во сне погрузишь скучный
вопрос о том, зачем жил
этот день, зачем будешь жить завтра.
Он бросился показывать ей квартиру, чтоб замять
вопрос о том, что он делал
эти дни. Потом она села на диван, он поместился опять на ковре, у ног ее.
И
этот вопрос повторялся каждый
день. Обломов не подозревал
этого.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от
этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если
вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний
день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный
вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а
это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания знать, в чем
дело. Она даже забывала часто свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым
вопросом.
— И зовете меня на помощь; думал, что пришла пора медведю «сослужить службу», и чуть было не оказал вам в самом
деле «медвежьей услуги», — добавил он, вынимая из кармана и показывая ей обломок бича. — От
этого я позволил себе сделать вам дерзкий
вопрос об имени… Простите меня, ради Бога, и скажите и остальное: зачем вы открыли мне
это?
Его поглотили соображения о том, что письмо
это было ответом на его
вопрос: рада ли она его отъезду! Ему теперь
дела не было, будет ли от
этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить
этой «жертвы».
Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном чувстве и обманутых надеждах» в первые
дни ломал его, и, чтобы вынести
эту ломку, нужна была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила души. И он вынес борьбу благодаря
этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, — всех
этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.
— Книги! Разве
это жизнь? Старые книги сделали свое
дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных
вопросах, в правах, в нравах: наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!
Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за
этими и следовал естественный
вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со
дна обрыва на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
Татьяна Павловна на
вопросы мои даже и не отвечала: «Нечего тебе, а вот послезавтра отвезу тебя в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи в порядок, да приучайся сам в сундучке укладывать, не белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы мне, Татьяна Павловна, в
эти три
дня!
— Я пуще всего рад тому, Лиза, что на
этот раз встречаю тебя смеющуюся, — сказал я. — Верите ли, Анна Андреевна, в последние
дни она каждый раз встречала меня каким-то странным взглядом, а во взгляде как бы
вопросом: «Что, не узнал ли чего? Все ли благополучно?» Право, с нею что-то в
этом роде.
Этот вопрос об еде я обдумывал долго и обстоятельно; я положил, например, иногда по два
дня сряду есть один хлеб с солью, но с тем чтобы на третий
день истратить сбережения, сделанные в два
дня; мне казалось, что
это будет выгоднее для здоровья, чем вечный ровный пост на минимуме в пятнадцать копеек.
— Конечно, я должен бы был тут сохранить секрет… Мы как-то странно разговариваем с вами, слишком секретно, — опять улыбнулся он. — Андрей Петрович, впрочем, не заказывал мне секрета. Но вы — сын его, и так как я знаю ваши к нему чувства, то на
этот раз даже, кажется, хорошо сделаю, если вас предупрежу. Вообразите, он приходил ко мне с
вопросом: «Если на случай, на
днях, очень скоро, ему бы потребовалось драться на дуэли, то согласился ль бы я взять роль его секунданта?» Я, разумеется, вполне отказал ему.