Есть люди, которые «питаются» нашей болью, страхом, отчаянием, унижением и бессилием. В свое удовольствие они совершают «тихие преступления», за которые не полагается никакого наказания. И это не маньяки. Это обычные на вид люди. Мы работаем с ними в одном коллективе, вступаем с ними в отношения, не понимая, что имеем дело с «психологическими хищниками». Это книга о девушке, сложной и чувствительной, которая живет с огромной душевной болью и не может встроить себя в мир этих «странных людей». Она мечтает стать художницей, но «всю жизнь идет не туда», в итоге оказавшись «на обочине»: нелюбимая работа, личная и творческая нереализованность, одни «не те» рядом. Как найти себя? И как найти «тех»? Любовь, дружба, счастье и свобода творчества — возможны ли они в мире, полном жестокости и цинизма? В мире, в котором искаженные ценности и хищническая стратегия существования стали чем-то вроде нормы? В мире, в котором тебя убедили, что ты «кролик» и что у тебя никогда ничего не получится?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Жестокеры» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
I. РЕЦЕССИВНЫЙ ГЕН
С юношеской беспечностью, с веселой душой стоите вы над бездной, а между тем достаточно толчка, чтобы сбросить вас в пучину, из коей нет возврата.
Э.Т.А. Гофман. Счастье игрока
О, как безжалостен круговорот времен!
Им ни один из всех узлов не разрешен:
Но, в сердце чьем-нибудь едва заметив рану,
Уж рану новую ему готовит он.
Омар Хайям
Но на бегу меня тяжкой дланью
Схватила за волосы Судьба!
М. Цветаева. Даны мне были и голос любый
Через пять лет после того как я устроилась в «Искуство жить» (именно так это было написано на вывеске)
Я сижу и смотрю в окно. Как и всегда, когда мне невыносимо тут находиться, и голова моя не вмещает абсурдной нелепости происходящего. Мне повезло, что мой стол стоит у окна. Это единственное, что здесь есть хорошего… Вид из окна красивый — высоченные раскидистые деревья. Старый парк заброшен, и за ними давно никто не ухаживает, не занимается подрезкой — «кронированием», как они это издевательски называют. Хорошо, что хотя бы сюда они не добрались: это одни из последних уцелевших деревьев в этом странном городе. И когда дует ветер, они мерно покачивают ветвями и шелестят листвой. Когда нет возможности выйти в парк, я просто смотрю на них в окно, прислушиваясь к тому, как поют в их ветвях веселые, свободные птицы. Этот почти забытый теперь звук отвлекает и успокаивает меня. Я мысленно переношусь в Город Высоких Деревьев, в свое детство, в свою юность. И становится немного легче.
Я сижу и смотрю в окно. Отвернувшись от всех. Они снова что-то злобно шепчут и недовольно бубнят у меня за спиной — это их нормальное состояние. Все те пять лет, что я их знаю. Они как всегда обсуждают меня (ведь других-то интересов нет), но теперь мне все равно. Я словно отрешилась от того, что происходит вокруг, от этих злобных гиеньих оскалов позади меня. Пусть скалятся. Я только сейчас в полной мере прочувствовала, как они мне надоели. Я закрыла глаза.
«Не хо-чу боль-ше ви-деть их ли-ца,» — отчеканивая каждый слог, мысленно произнесла я.
Смешно, что я надеялась на их благоразумие и совесть. Которые, очевидно, должны были в них проснуться, как по мановению волшебной палочки… Я поняла, что этого не случится никогда.
А еще я мечтала утереть им носы. И даже казалось, что у меня это получается. Но сейчас, вот только сейчас, я внезапно поняла, как я устала. Я не могу здесь больше находиться — ни одного дня! Здесь, в этом салоне, где грязными жирными потоками со стен стекают сплетни. Они давно пропитали насквозь эту пошарканную офисную мебель.
Да, я устала. Я больше не желаю обличать и мстить, выводить кого-то на чистую воду. Я не хочу, чтобы обнажилась и, наконец, всем стала видна их истинная звериная сущность, пока известная только им и мне. Мне все равно. Мне правда все равно. Вместо этого я хочу встать и, не бросая прощального взгляда (о, они не стоят даже прощального взгляда!), просто встать и — в этой же одежде, не заезжая домой и не собирая чемодан, — просто отправиться в аэропорт и улететь отсюда навсегда. Не обернувшись. Безвозвратно.
Я хочу достать себя из жизни этих людей, вытащить, как занозу. Меня никогда здесь не было. Они никогда не знали меня. А я никогда не знала их.
Я сидела и смотрела на деревья, которые напоминали мне о городе моего детства. Я снова хотела стать маленьким беловолосым ребенком, у которого впереди вся жизнь — светлая, счастливая… Не такая, какой она в итоге получилась… Я остро ощутила, что хочу переиграть всю свою жизнь, все эти бессмысленно прожитые годы… Потраченные вот на это…
Не помню, сколько я так просидела. Вывел меня из состояния задумчивости звук открывающейся двери, которая вела в кабинет директрисы. Я не стала оборачиваться. Я итак знала, что она торчит там наверху, на лестнице, смотрит на меня. Чувствовала кожей.
«Наверно, видит, что я просто так сижу, не работаю, — я горько усмехнулась про себя. — Уже второй раз выглядывает. Переживает».
Мне нужно было возвращаться к заказу. Они ведь ждут от меня, что я сама все для них доделаю, в своем, нахрен, фирменном стиле — ответственно и добросовестно. Преподнесу на блюдечке. Заботливо положу им прямо в раскрытые пасти. Я ведь слишком хорошая и правильная девочка. Всегда такой была.
«Ты должна терпеть. Смысл жизни — в смирении», — зачем-то вспомнились слова матери.
Я усмехнулась и покачала головой: ведь именно это тупое смирение и отняло у меня столько лет жизни! Позволило им сделать со мной то, что они сделали. А я даже не заметила. Смешно, но именно сейчас я вдруг поняла то, что так давно не давало мне покоя: почему мне так упрямо, вот уже несколько лет, в каждом карточном раскладе выпадает перевернутый Повешенный. Я только сейчас осознала, что он — это я! Да, я — Повешенный. Который сам себя привязал за ногу и вот теперь стоит на одной ноге и думает, что он — повешенный. На самом деле он на поводке. Перевернутый Повешенный — дурак на поводке! Глупая собака.
Это озарение стало настолько неожиданным, что я резко откинулась на спинку стула. Пальцами я яростно вертела карандаш, и горячая волна сопротивления поднималась во мне. И как я раньше этого не понимала?
Карандаш треснул в моей руке.
«Терпеть? Да гори оно все огнем! К черту вас всех! С вашими многолетними придирками! С попытками кого-то переделать, не посмотрев прежде на самих себя! К черту всех, кто унижает, обманывает, теперь еще и обкрадывает! К черту этот проклятый день вчерашний, с его проблемами, нескончаемыми, вечными! Проснись, АЕК! Да где твоя гордость?! Уходи, уезжай! Брось их тут, прямо сейчас — ведь они же конченые! Захлопни за собой дверь! Ты можешь освободить себя уже сегодня. И не надо больше терпеть! Никогда не надо терпеть!»
Внезапно пришедшая в голову мысль показалась мне дерзкой и сумасшедшей. Собственно, такой она и была, но именно так я и собиралась поступить. Я уже поняла, что не смогу предотвратить их тщательно подготовленный триумф. Подготовленный, как всегда, исподтишка. Но, по крайней мере, я сделаю все, чтобы его уменьшить. Такой яркий штрих напоследок. Этакий плевок им в лицо!
«Вы хотите моих денег? Вы хотите «съесть» меня из-за этих денег? Вы их не получите!»
Я сидела к ним спиной, и они не видели, что я злобно ухмыляюсь. Я была взволнована, как ребенок, в предвкушении дерзости, которую собирается совершить.
Дальнейшие мои действия были четкие. Я встала, отодвинула компьютер и залезла на стол. Открыв окно, я выглянула на улицу. Порыв свежего ветра коснулся моего лица. Как вкусно пахнут деревья с их молодой весенней листвой, как вкусно пахнет избавление!
«Ты можешь освободить себя уже сегодня! И не надо больше терпеть».
Я посмотрела вниз. Вот совпадение: под окном растут одуванчики! Цветы моего детства. Символ свободы, такой недоступной для меня. Но так было раньше! Сейчас я все исправлю. Я больше не Повешенный. И никогда им больше не буду.
Я забралась на подоконник. До земли недалеко, метра полтора. Но на каблуках не очень удобно приземляться, поэтому ботинки я сняла. Так, а сумка? Где моя сумка?! Спокойно, я же держу ее в руках. И ботинки тоже. Я выкинула их на улицу. Внезапно вспомнив, что на столе осталась моя любимая желтая кружка, я обернулась, протянула руку и, едва дотянувшись, схватила ее. Ничего здесь не оставить, ничего! Никогда больше не возвращаться сюда!
Я лукаво и торжествующе улыбнулась тому, что напоследок бросаю гиенам прощальную «кость», которая в этот раз точно встанет им поперек горла.
«Напрасно вы думаете, что победили. Вы не все про меня знаете!»
С сердцем, полным ликования, я спрыгнула.
Редкие посетители, гуляющие по заброшенному парку, были несколько удивлены неожиданным появлением из окна сначала ботинок, а потом и человека — без ботинок. Но если бы они только знали, откуда я сбегала, они удивлялись бы не тому, что я выпрыгнула в окно, а тому, почему я не сделала этого раньше. Я встала и оправилась. Не обращая внимания на ошеломленные взгляды, я невозмутимо надела ботинки и твердым шагом счастливого и спокойного человека пошла по аллее в направлении выхода из парка. В моей руке болталась желтая кружка.
Я шла и не могла заглушить в душе дикую радость.
С этого прыжка в окно и началась моя настоящая жизнь.
1
Искусство жить — меня удивляют люди, самонадеянно претендующие на то, что они им овладели. Нет, лично я бы никогда не додумалась сказать про себя, что я такой человек. Я никогда не умела жить — прочитав мою книгу, вы в этом убедитесь. Мой собственный путь был слишком извилистым, чтобы служить кому-то ориентиром и примером того, как надо это делать. Выскажусь еще более прямо: не дай бог кому-то повторить мой путь.
Моя жизнь никогда не укладывалась в традиционные понятия о «правильности» и «нормальности». Она всегда складывалась нетипично. Не по стандарту. Не по шаблону. Да, мою жизнь нельзя назвать образцово-показательной, так уж получилось. Но моя история достойна того, чтобы рассказать ее. И, хоть я и не писатель, я попробую это сделать — как смогу. Вот только настрою оптику пошире — не только на недавние события, но и на всю свою предшествующую им жизнь. По традиции автобиографов, начну свое повествование с детства. Ведь без этого вам никогда не понять АЕК! Именно там причина и объяснение всему, что со мной потом произошло, и того, какой я стала. Уже тогда всем было понятно: у этой странной девочки вся жизнь пойдет наперекосяк. Уже тогда я сама с горечью осознала свою хроническую неудачливость и почувствовала эту невыносимую тяжесть — своего врожденного груза Нелюбви. Груз Нелюбви? Именно так. Я не знаю, как иначе это назвать. Люди никогда не баловали меня симпатией и добрым ко мне отношением. Впрочем, я не могла понять, чем же я так плоха. Кроме того, что я просто другая.
То, что я неформат, я поняла довольно рано. Уже в детстве мне было очевидно, что я отличаюсь от большинства тех, кого я знаю. Более чувствительная, более жалостливая. Нелюдимая, всегда погруженная в свой внутренний мир. Более сложная какая-то. Где бы я ни оказывалась, я всегда была не такой, как надо. И это при том, что родилась и росла я в те годы, когда всем было предписано быть понятными и одинаковыми. Когда во всем господствовали стандарт и уравниловка. Может, эти понятия не так плохи, если их применить к качеству продуктов питания или к безопасности на производстве. Но никак не к сфере воспитания детей и вообще к человеческой личности. И мне было удивительно, что и на эти сферы распространялись эти строгие стандарты, не допускающие никаких вариантов, кроме одного, заранее известного и утвержденного. В таких условиях, в которых с детства вынуждена была существовать я, жизнь дается тебе легко только в одном случае: если именно таким ты и родился. Если таких как ты, много. Если вас таких — большинство. Если же нет — ты с рождения обречен противостоять этому миру, который непременно попытается тебя насильно унифицировать и упростить.
Это, к несчастью, случилось и со мной. Моя война за себя, война длиною в жизнь, началась еще в детском саду, куда меня отдали неожиданно и вероломно, против моей воли. К возмущению моих «надзирательниц» (так я называю воспитательниц), я была единственным ребенком, который совершенно не понимал смысла всех этих странных мероприятий, когда человека, пусть и маленького, заставляют делать то, что он делать категорически не хочет и не собирается. Почему я должна спать во время тихого часа, если я не хочу спать днем? А надо сказать, что некоторые особо усердные «надзирательницы» видели свою миссию в том, чтобы непременно заставить меня делать это. Они были в этом настолько фанатичны, что наказывали меня за то, что я не сплю. Им было мало того, что ребенок просто тихонько лежит. Он должен был именно СПАТЬ, а он не спал, зараза! Меня быстренько вычисляли, поднимали и ставили в угол — в назидание другим неспящим детям. Что, конечно, не могло меня исправить, и на следующий день во время тихого часа я снова невольно продолжала действовать «надзирательницам» на нервы.
Они ничего не могли со мной поделать, бедные! Я сочувствовала их педагогическому бессилию, но измениться не могла. И в то время как «правильные» дети послушно ели манную кашу и дружно танцевали танец маленьких утят, я пыталась любыми способами улизнуть от всех подобных глупых дел и заняться тем, что действительно интересно. Я любила рисовать и тихо играть в одиночестве. Это тоже вызывало неудовольствие «надзирательниц». Они считали, что с ребенком точно что-то не так, если вместо веселых и подвижных игр с другими детьми он предпочитает сидеть один.
Моими любимыми игрушками были сломанные куклы. Те, которых не выбирал никто. Сама не знаю, почему я их так любила. Помню, одной я пыталась приклеить оторванные кем-то волосы. Другой — приладить руки, скрепив их своей резинкой для волос. Нужно было разорвать эту резинку, привязать ее конец к одной руке и, протянув ее через тело куклы, закрепить второй конец резинки на другой руке. Непростая задачка, уж вы мне поверьте!
Я упрямо пыталась чинить то, что другие равнодушно ломали. Особенно я радовалась, когда у меня это получалось. Но иногда сломанной кукле нельзя было помочь, и тогда я долго сидела на полу, держа ее в руках. В этом состоянии меня и находили вездесущие «надзирательницы». Они пугались того, что ребенок сидит вот так с игрушкой и грустно смотрит на нее. Они забирали куклу и сетовали, как это в ящике для игрушек завалялось такое барахло, которому самое место на помойке. Они ведь даже не знали, что эта кукла стала для меня ребенком, получила имя и ей — в награду за все перенесенные страдания — была придумана долгая-долгая и сказочно счастливая жизнь! Но мне никогда не давали придумать эту историю до конца. Меня настойчиво гнали к другим детям. Другие дети бегали и истошно орали. Это называлось «игрой» и «нормальным процессом развития, согласно возрасту». Я не могла такого понять. Никогда не любила всю эту беготню, оглушающие крики, бессмысленные телодвижения. Мне никогда не хотелось резвиться в общепринятом понимании этого слова.
Меня не влекло к другим детям. Мне было неинтересно с ними. Далеко не так интересно, как наедине с собой. За это меня частенько ставили в угол. Но и в углу я не скучала. Надо сказать, что даже в углу я стояла неправильно. Вместо того чтобы «подумать о своем поведении», я, уткнувшись носом в стену, стояла и выдумывала разные истории. Какие сказки рождались в моей голове! В углу у меня было на это достаточно времени. Там мне никто не мешал.
На участке, где гуляла наша группа, я всегда играла одна — возле металлической ограды, отделявшей территорию детского сада от улицы. Помню, там, на воле, по ту сторону ограды, росли одуванчики. Я смотрела на них через решетку, и мне было грустно, что одуванчики на свободе, а я нет. Эту сцену я до сих пор помню невероятно ярко: вот я, маленькая, тяну ручонку сквозь железные прутья ограды и дотрагиваюсь пальчиком до этих желтых цветочков. Я могу дотянуться до них, они так близко, перед моим носом, но все же они свободны, а я нет! Мне казалось грустно-смешным, что моя рука «на улице» трогает одуванчики, в то время как я сама за решеткой и не уйду отсюда до вечера, пока меня не заберет мама.
Я же говорю, что с детства была чудачкой, не от мира сего. Я видела необычное в самых обыкновенных и скучных вещах. Вот стиральная машинка в санитарной комнате это не машинка, а чей-то домик с круглым окошком, и в нем обязательно кто-то живет. А эта крючковатая палка на земле, это не палка, а старый вредный носатый дед! Я даже имя ему придумала — дядя Пудя. Помню, я по простоте душевной рассказала об этом одной из «надзирательниц». Что еще больше укрепило ее во мнении, что у этого ребенка точно не все в порядке с головой.
Однажды нам дали задание лепить из пластилина. Я смотрела на красно-коричневый кусок, лежащий передо мной на доске. По форме он напоминал какое-то животное, лежащее на боку. Я взяла палочку для лепки и, не меняя ничего в форме пластилина, просто воткнула ее в бок этого «животного». На этом я посчитала свое произведение законченным. Другие дети сидели и подцепляли пальчиками липкий пластилин, пытаясь что-то из него соорудить. Когда «надзирательница» начала проверять выполненное задание и очередь дошла до меня, она возмущенно спросила, что это такое. Я совершенно серьезно дала название своему произведению: «Это дикий зверь, которого убил копьем древний человек». Я тогда была слишком мала и не знала ничего о современном искусстве. Ребенком я его интуитивно почувствовала, постигла его законы. Не знала о современном искусстве и «надзирательница». Она ничего не почувствовала, кроме возмущения, и просто поставила меня в угол.
Это сейчас для таких, как я, придумано название — «интроверт». Когда я была маленькая, это называлось иначе — «странный ребенок». И, конечно, никто из взрослых не умел с таким ребенком обращаться. Бедные «надзирательницы»! Те знания, которые они почерпнули в педагогическом училище и выудили из своих устаревших книг по методике, были настолько скудными, что совершенно не помогали им сладить с такой, как я. Злые от своего бессилия, они пытались сделать единственное, на что были способны, — сломать меня. Это каждый раз вызывало во мне недоумение и жалость к их отчаянным попыткам. Несправедливое наказание еще больше усиливало мою природную тягу к одиночеству, оторванность от других и жажду бунта. Чем больше меня не любили и наказывали, тем меньше я слушалась. Бывало так, что я часами ни с кем не разговаривала и специально не выходила из угла, даже когда мне, наконец, позволяли сделать это.
Меня всегда поражала избирательность памяти: я без труда, четко и ясно вспоминаю то, что было со мной в возрасте трех-четырех лет, и совершенно не помню того, что произошло неделю назад. Так, я помню, что на полдник нам иногда давали картофельные драники. Когда их дома готовила мама, они были золотистые, поджаристые и очень вкусные. Но драники, которые давали в детском саду, почему-то были зеленого цвета. Я не могла их есть, потому что они были похожи на то, что достают из носа. Обычно история с драниками становилась последней каплей для «надзирательниц». Решив во что бы то ни стало переупрямить этого упрямого ребенка, они стояли на своем и не разрешали мне встать из-за стола, пока я не съем эти несчастные зеленые драники, с аппетитом съедаемые всеми другими детьми, но только не этим вредным ребенком! И я сидела над тарелкой с этими отвратительными картофельными лепешками, смотрела на них и понимала, что лучше я никогда не встану из-за этого стола, но к этим козявкам не притронусь. И тогда меня под руку выводили из-за стола и ставили в угол.
В углу меня часто и находила мама, когда приходила забирать меня из детского сада. Это ее очень огорчало. Она сетовала на то, что я непохожа на других детей, и говорила, как это важно — не отличаться от других. Я поднимала глаза, заглядывала в ее расстроенное лицо и не понимала, почему она так опечалена.
Остальные дети привыкли видеть меня в углу, и, как ни странно, многим из них это внушило своего рода уважение. Я стала для них кем-то вроде «авторитета»: с виду такой же ребенок, как они, но что-то в нем явно есть, раз его постоянно наказывают, раз он так твердо, изо дня в день, стоит в углу и все равно не сдается. Детям казалось, что я делаю что-то, на что у них не хватает смелости. И ко мне потянулись — неожиданно для меня самой. К моему удивлению, и мне понравилось играть с другими детьми. Правда, не в силах присоединиться к их шумной и бессмысленной беготне, я научила их своим играм. Я брала в руки всем надоевших мишек и кукол и придумывала про них истории, каждый раз разные. Сидя вокруг меня, дети, раскрыв рот, слушали мои сказки. Впрочем, большая часть детей вскоре вернулась к своей привычной шумной беготне. Но некоторые, как ни странно, привязались ко мне настолько, что стали моими друзьями. Моими первыми в жизни друзьями. На участке возле детского сада я теперь играла не одна. Мы играли вместе. Помню, у нас там была большая кирпичная беседка, раскрашенная яркой краской разных цветов, а также маленькие детские домики и красивые клумбы с анютиными глазками. А летом на участке цвела медуница, и пока не видели «надзирательницы», мы с удовольствием поедали эти сладкие фиолетовые цветочки.
Так, начиная с детского сада, и проявилось мое отличие от «нормальных людей», которое в будущем разделяло всех встреченных мной на тех немногих, кто меня понимал, и всех остальных, кто понять меня был не способен. Таких было гораздо больше.
С моими детскими друзьями мы вскоре расстались: никто из нашей группы не попал в одну школу со мной. За исключением одной девочки.
***
ЗАВИСТЬ ЗОВУТ КАТЯ.
С раннего детства я познакомилась с ней и узнала ее имя.
Плотно сбитая девочка, со стрижкой «под горшок» и тяжелым взглядом черных глаз, которые едва видно из-под густой черной челки. Она никогда не играла с другими детьми. Когда они подходили и протягивали ей игрушки, Катя вырывала их и бросала на пол. Она обычно угрюмо сидела одна в стороне и не сводила с меня мрачного взгляда. Через некоторое время она перешла от наблюдения к действию. Точнее, к противодействию. Когда я заканчивала очередной рисунок, Катя отбирала его и рвала на мелкие кусочки. Я лишь смеялась. Я не расстраивалась: я много могла таких нарисовать. Когда я строила из конструктора домик, Катя подходила и наступала на него ногой. Ей, казалось, было нестерпимо все, что я делала.
Однажды у нас в группе был конкурс на лучшую поделку. Это было домашнее задание. Над ним я корпела весь вечер, забравшись с ногами на стул и высунув язык. А утром пришла со своей гордостью: самолетиком, склеенным из картона. Я раскрасила его цветными карандашами, и он получился совсем как настоящий — как мне тогда казалось.
Самолетик — это для меня не просто игрушка. Над нашим городком часто пролетали настоящие самолеты, оставляя за собой в небе белый след. Я любила наблюдать за ними. А когда меня обижали, я, как и все девчонки, представляла, что когда-нибудь за мной обязательно приедет принц и заберет меня с собой. Но мой принц был не на белом коне, как обычно мечтают. Он прилетал за мной на самолете. И когда я видела в небе самолет, я думала о том, что когда я вырасту, в одном из них обязательно будет мой принц, и его наконец-то увижу.
В моем игрушечном самолетике принц тоже был. Он, слепленный из белого пластилина, гордо сидел в кабине пилота. Моя поделка единогласно была признана лучшей. Дети долго рассматривали ее, особенно мальчишки. Они крутили игрушку в руках и поглядывали на меня с некоторого рода уважением. «Надзирательница» включила нам веселую музыку и сказала, что можно играть и танцевать. А самолетик был водружен на полку, на самое видное место.
Первый раз в жизни мне захотелось дурачиться вместе с другими детьми. Мы беззаботно прыгали и кричали, и всем было очень весело. Внезапно к полке, где стоял мой самолетик, подбежала Катя. Она схватила картонную игрушку и грубо сжала ее в руках. Я тут же кинулась к ней.
— Отдай мой самолет! — крикнула я и попыталась его отнять.
Катя отстранила мою руку.
— Он не твой, а мой! Это я его сделала, а не ты! — заорала она.
В первый раз я услышала ее голос: глухой и низкий, как у мальчишки.
«Надзирательница» выключила музыку и подошла к нам.
— Это сделала не она, а я! — вопила Катя и, к моему отчаянию, еще сильнее сжимала в руках мой самолет.
— Можешь немного поиграть с самолетиком, если хочешь, но только аккуратно. Его хозяйка ведь разрешит тебе, так? — сказала «надзирательница», посмотрев на меня. — А потом поставь его на место.
— Этот самолет сделала я! — упрямо повторила Катя.
— Нет, я! Я принесла его из дома, это все видели!
Мы стояли и буравили друг друга глазами. Нехорошее предчувствие охватило меня. Катя ехидно улыбнулась и разорвала самолетик на части — я даже опомниться не успела. Пластилиновый принц-пилот выпал из кабины на пол, и Катя с удовольствием наступила на него ногой. Я, застыв, наблюдала за этим, не веря своим глазам. Дети перестали бегать и встали вокруг нас. Сломанной поделки Кате, видимо, показалось мало. Она протянула руку и больно дернула меня за тонкую белую косичку.
То, что произошло дальше, удивило меня и запомнилось на всю жизнь. Впоследствии, в моей взрослой жизни, я вспоминала, как эти дети единогласно, не договариваясь, проявили врожденное чувство справедливости, еще не заглушенное страхом или выгодой. Мы с Катей стояли друг напротив друга. Между нами на полу лежал мой сломанный самолет. И вот один за другим остальные дети стали подходить и вставать возле меня. Даже те, кто никогда не были моими друзьями. Все. На стороне Кати оказалась лишь одна девочка, тоже Катя.
И тут утихла моя ярость. Разжались сжатые кулачки. Я смотрела на своего бессильного «врага» без ненависти, а с каким-то странным чувством, больше похожим на жалость. Я ясно поняла тогда, что заставило ее сначала присвоить себе, а потом и сломать мою поделку. Это то черное чувство, что корежит людей, разъедает их изнутри, выворачивает наизнанку… Так, впервые, ребенком, я столкнулась с его уродливым проявлением.
Маленький завистник остался в меньшинстве. С минуту Катя мерила всех нас тяжелым ненавидящим взглядом из-под густой черной челки. А потом упала на ковер и забилась в истерике.
Не помню, как ее успокаивали. Я сидела на полу и держала в руках свой безнадежно сломанный самолет.
***
В школе мы с Катей оказались в параллельных классах. В столовой она обычно садилась так, чтобы видеть меня. Я сначала чувствовала ее взгляд, потом поднимала голову и каждый раз видела перед собой эти жуткие черные глаза, совершенно не похожие на глаза обычного ребенка.
Изредка Катя позволяла себе выпады в мою сторону. В третьем классе на конкурсе школьных рисунков я нарисовала автопортрет, за который получила премию — это были мои первые заработанные деньги, пусть и небольшие. Меня, привыкшую стоять в углу, в этот раз поставили возле доски, перед всем классом, и торжественно объявили о том, что мой рисунок удостоен награды. Помню, как от страха и гордости у меня дрожали губы и коленки.
Рисунки, участвовавшие в конкурсе, вывесили напротив актового зала. Однажды, проходя мимо, я увидела возле них Катю и еще несколько девочек. Она показывала пальцем на мой автопортрет и уверяла их, что это нарисовала она, просто надпись неправильная, и что я точно не могла так нарисовать.
Я перестала обращать внимание на Катю — словно ее не существует. Мне казалось глупым придавать значение поступкам таких людей.
Я и не знала тогда, что таких «кать» в моей жизни будет много…
2
Я родилась и выросла в обычном маленьком городке, далеком от большой и интересной жизни, затерянном где-то на просторах нашей необъятной страны. И тогда, и сейчас он тихонечко жил и живет себе в каком-то своем измерении и времени. Дома, улочки, развлечения, музыка, вкусы, мода, предрассудки — все в нем сформировалось и утвердилось десятилетия назад и с тех пор не менялось, как бы суматошно ни бежала вперед жизнь всего остального мира.
Я понемногу начала рисовать свой портрет, сделав первые штрихи. А сейчас я нарисую вам город моего детства — Город Высоких Деревьев — и вы увидите его своими собственными глазами. Возможно, городок, в котором выросли вы, был точно таким же.
Что мне запомнилось и полюбилось навсегда — это цветы: ромашки, ирисы, куриная слепота, розовые вьюнки и, конечно же, одуванчики. Целое море одуванчиков! И густая зеленая трава. А еще — высокие деревья. Из этого сплетения ветвей и листьев выглядывает наша старенькая пятиэтажка. За домом и в соседних дворах мы в детстве наделали «секретиков»: это когда фантик или обертка от жвачки помещается под цветное стеклышко от бутылки и все это закапывается в землю. А потом так интересно было эти «секретики» находить и аккуратно раскапывать, пока палец не доберется до стекла, не сотрет с него землю, и ты не увидишь эту незатейливую красоту под зеленым стеклышком — достаточно лишь сдуть последние песчинки. Мы стали взрослыми и давно разъехались по другим городам, но наши «секретики» до сих пор лежат во дворах нашего детства, закопанные в землю. Теперь их уже не найти!
Дальше из нашего двора мы идем в сторону школы. Вот по пути длинный кирпичный дом изогнутой волнообразной формы. На дорожке вдоль дома, спускающейся вниз, с неровными и неодинаковыми ступеньками, по которой меня в детстве водили в поликлинику, отпечатки ног и лап — человеческих и собачьих. Просто когда-то давно по асфальту прошли, пока он еще не высох. Вот мой детский сад с его ярко раскрашенными качелями и маленькими коваными беседками. А это здание школы в форме квадрата, с внутренним двором, в котором подростки раньше задерживались после уроков. Сейчас его закрывают тяжелые металлические ворота. За школой — старая спортивная площадка, с местом для футбольного арбитра: креслом на высоте метров двух над землей, к которому ведет лесенка. В детстве мне нравилось забираться на него и важно сидеть наверху. С одной стороны от спортивной площадки — ряд высоких деревьев. Под ними раньше стояла скамеечка, на которой я, нагулявшись по дворам, любила отдыхать. С нее открывался прекрасный вид на большую белую многоэтажку — самую новую и красивую в городе. Я часто сидела на этой скамеечке и думала о том, что когда-нибудь и я буду жить в таком же прекрасном новом доме.
Сейчас, когда я приезжаю в свой родной городок, я всегда хожу по своим старым детским маршрутам. Я помню и люблю здесь каждую мелочь, мимо которой ежедневно равнодушно проходят люди. Фонарь на школьной площадке, на который я в детстве смотрела снизу вверх, задрав голову и чуть не заваливаясь назад. Маленькую грядку желтых нарциссов, каждую весну заботливо высаженных кем-то у дома из рыжего кирпича. Скворечник на старом дереве, куда весной прилетали птицы. Потом, когда и в нашем городе начнется война против деревьев, скворечник перевесят, перед тем как спилить дерево. С тех пор для меня это символ бессмысленной и глупой жестокости: рука, цинично и деловито снимающая с дерева скворечник.
В общем, ничего примечательного и интересного не было в городе моего детства. Это моему сердцу невероятно дороги все эти незатейливые мелочи. Все-таки я люблю его, мой город, и это навсегда. И надо же было такому случиться, что именно в этом любимом маленьком городке и произошло то несчастье, которое во многом определило всю мою дальнейшую жизнь. Это и сейчас моя рана, отболевшая, но все равно до конца не заживающая.
***
Все, что со мной происходило, всегда было не по возрасту. Сколько молодых лет я провела в одиночестве и бесполезном, вынужденном бездействии, как старушка! Слишком мало беззаботного счастья и любви для девушки, слишком много горя и слез для ребенка. Да, именно так! Все мои злоключения начались с детства. С самого нежного возраста мне были суждены потери и испытания. Всего несколько светлых безмятежных лет в самом начале пути, а потом… Ну какой еще я могла стать?
Первой из таких больших потерь стал мой отец.
Мне было всего десять.
Мир в одночасье перевернулся тогда, и я полетела вверх тормашками с обрыва моего счастливого, но такого короткого Детства в глубокую пропасть Отчаяния. Со всеми моими игрушками и детскими книжками, с мечтами, которым теперь никогда не суждено сбыться.
Прошло много лет с тех пор, как не стало отца, но я помню его, как сейчас: его любимую полосатую пижаму, и книжки, которые в количестве трех–пяти штук постоянно лежали раскрытыми на его столе — отец читал их одновременно, — и тканевый мешочек с сушеной рыбой, припрятанный в шкафу. Мне казалось, что вкуснее этой рыбы нет ничего на свете! Мы вместе грызли ее тайком от матери. А она заставала нас на месте преступления и ругалась, что нельзя кормить ребенка такой гадостью. Мать раздраженно выхватывала кусок рыбы у меня из рук, а отец лишь добродушно посмеивался.
Я помню старенький пленочный фотоаппарат, на который отец снимал меня, а потом сам проявлял снимки в ванной комнате. И как я из любопытства приоткрывала дверь и заглядывала туда, в темноту с красными всполохами. А мать ругалась, что часами не может попасть в ванную.
Летом каждые выходные отец водил меня в парк. Как сейчас помню: там была комната смеха, и колесо обозрения, и огромные качели в форме корабля, и карусель с разноцветными лошадками. Там даже была настоящая избушка на курьих ножках — вот точно была, я помню! Мы гуляли до самого вечера: ели мороженое, катались на лошадках — тех, которые на карусели, и настоящих, живых, которые мне, ребенку, казались высокими-превысокими. Но я их ни капли не боялась! А еще отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Каждый раз я нечаянно выпускала из рук ниточку, и они улетали в небо.
Я помню, как отец, проявляя чудеса терпения, часами гулял со мной в школьном дворе, и как мы там вместе учили заданную мне на лето таблицу умножения. Еще я помню, как рисовала Карабаса Барабаса, а отец с досадой говорил, что у Карабаса не может быть такое доброе лицо, «которого не испугается ни один ребенок». И вообще: я неправильно рисую носы! Выхватив карандаш, отец нетерпеливо исправлял мой рисунок. Впрочем, у него нос получался не лучше — картошкой, тоже совсем не страшный.
Мой отец был первым и одним из немногих, кто был на моей стороне. Мы всегда были с ним заодно и словно против всех. Особенно против мамы! Она нас двоих откровенно не одобряла: мы вечно «не тем заняты», «не о том думаем», даже «не то едим»! Мы почему-то не можем жить «по-путнему» — как все!
Родители никогда не ругались, но отцу частенько доставалось от авторитарной матери, которая считала, что лучше всех знает, как надо жить. Впрочем, кроткий и добродушный, он находил, как «проучить» ее за постоянные нравоучения. Отец «специально любил» эксцентричную рыжеволосую певицу, которую мать терпеть не могла. Я помню, как он сломя голову бежал к телевизору, чуть только раздавался это громкий сильный голос, и мать не успевала переключить на другую программу, пока он не услышал.
По моде того времени, у отца были довольно длинные волосы — ниже мочек ушей. И вечерами, когда мы сидели перед телевизором, я заплетала ему много-много мелких косичек. Он не все из них находил и расплетал — так и уходил утром на работу!
Отец для меня — это все радостные и светлые дни моего короткого детства. Куча умных интересных книг на его столе, книг обо всем на свете: начиная с карты звездного неба и заканчивая жизнью огромных кашалотов в Тихом океане. Отец, как и я, был невероятно жаден до знаний и его, казалось, интересовало все вокруг. Он был человеком поистине энциклопедических познаний, слишком способный и образованный для нашего городка. Я всегда знала, я чувствовала, что мой отец самый умный и самый лучший. Я жутко гордилась им. Я никого не любила сильнее.
Именно отцу я обязана редким цветом своих волос — светло-русых, с золотым отливом. А еще, очевидно, набором редких генов, который и сделал меня непохожей ни на кого на свете.
***
У моего отца случился сердечный приступ, когда ему было всего сорок два. В том же возрасте много лет назад ушел его любимый певец: гений-бунтарь, которым отец всю жизнь восхищался. Его надрывные песни под гитару постоянно звучали в нашем доме, с больших черных грампластинок с розовым бумажным кружочком посередине.
За полгода до его внезапной смерти стало происходить странное. Всегда веселый и открытый, отец стал молчаливым и встревоженным. Между бровей у него залегла глубокая складка. А в его глазах, всегда смеющихся и беззаботных, появился страх. Мать тоже ходила сама не своя, даже перестала меня ругать, а только молча смотрела на мои шалости испуганными затравленными глазами. Мы жили в предгрозовой атмосфере, но никто никому ничего не объяснял, никто ничего не спрашивал.
Помню, в те дни отец часто садился напротив меня, клал руки мне на плечи и долго-долго смотрел мне в глаза с такой тоской, что по моим щекам начинали катиться слезы. Слезы Предчувствия. С тех пор это самое ужасное для меня ощущение: предчувствие страшного, которое вскоре — ты это знаешь — станет явью. Я узнаю его по тому, как тесно становится в груди, как темнеет в глазах, и куда-то словно катится налитая тяжестью голова. От этого ощущения — предчувствия неминуемого, неотвратимого горя — не спрятаться нигде. У него даже запах особый есть — запах ладана. Вчерашний ребенок почувствовал этот запах и вмиг — нет, не стал взрослым — постарел. Я даже выглядела тогда, как маленькая старушка — я сама видела это, глядя на свое отражение в зеркале.
В те дни я украдкой наблюдала за отцом, подолгу, не отпуская его глазами, словно стараясь запечатлеть его в своей памяти. Сфотографировать, как он фотографировал меня. Я хотела уберечь, спасти его от чего-то — я сама не знала, от чего. Но в глубине души понимала, что мне это не удастся.
А потом вдруг я просто услышала, что его больше нет, и обнаружила себя в незнакомой комнате со следами старой краски цвета зеленки, которая с тех пор стала моей новой комнатой. И почему я оказались в этой незнакомой зеленой комнате? Совершенно жуткой и чужой?
Помню, как я плакала и просила мать, чтобы мы пошли назад, домой, в нашу квартиру. В мою комнату — ту, где на светло-желтых стенах разноцветные бабочки. К моему отцу. Но мать строго сказала, что моей комнаты больше нет. И отца больше нет. И скорбно поджала губы. С полным безразличием ко всему, я приняла это новое неуютное обиталище. Меня тоже больше не было.
***
Было что-то странное в поведении наших старых соседей, когда мы случайно встречались с ними на улице. Это было не похоже на обычное в таких ситуациях сочувствие. Встречаясь с нами, люди испуганно отворачивались, прятали глаза. Они как будто сторонились нас.
Ощущение какой-то недоговоренности не покидало меня. Мне казалось, что от меня что-то скрывают. Я не могла ничего вспомнить, кроме того, что умер отец. Но я не помнила, как это случилось — мне просто об этом сказали. И почему все так странно себя ведут? Почему так ожесточенно сжаты узкие губы матери?
Я продолжала ходить в школу, где с трудом переносила сочувствующие взгляды одноклассников. С трудом, потому что прекрасно видела, что у многих из них сочувствие почему-то какое-то наигранное, лицемерное, издевательское. Я старалась не показывать, как сильно переживаю, не обнажать перед ними свою боль.
Но когда я приходила домой, все было по-другому.
Опасно, когда страдание находит тебя в таком возрасте, когда ты уже, к сожалению, все понимаешь и осознаешь, но еще не выработал взрослых механизмов проживания горя. Оно просто обрушивается на тебя и придавливает, словно огромной тяжеленной плитой, из-под которой ты не можешь выбраться. Ты кричишь, умоляешь убрать с тебя эту плиту, но тебя никто не слышит. Если не сможешь справиться, под этой плитой ты проведешь остаток жизни.
Особенно тяжелым был первый год. Я приходила из школы, падала на кровать и, скрючившись в комочек, раз за разом раздирала в душе свою боль, пока слезы не начинали катиться градом, а тельце — сотрясаться от рыданий.
«Папа, папочка! Умоляю, будь живым, вернись!»
Никто и ничто не могло уменьшить мою боль, избавить меня от нее. Вернуть мне моего отца.
На людей, на весь мир я теперь смотрела сквозь потоки слез.
Все мое детство потонуло в слезах.
***
Свой самый тяжелый жизненный урок я получила именно тогда — когда мне было десять.
Я словно вижу: по зеленой, залитой солнцем лужайке бежит маленькая беловолосая девочка, с задорной улыбкой и счастливыми глазами. И вдруг — раз! Прямо на бегу! Это потом, гораздо позже, когда моей страстью стали стихи, я прочитала эти строки Марины Цветаевой: как Судьба «тяжкой дланью» схватила ее за волосы на бегу. Меня моя жестокая Судьба в первый раз схватила за волосы в мои неполные одиннадцать. И ей, видимо, понравилось это со мной проделывать — потом она частенько повторяла…
Ранимая, до болезненности чувствительная, я переживала смерть отца настолько тяжело, насколько это вообще возможно. Иногда я думала, что это наверняка ошибка: отец не умер (ведь этого просто не может быть!), и его похоронили живого. Застыв в ужасе от того, что мы похоронили его живого, я садилась в кровати и начинала раскачиваться взад-вперед, обхватив голову руками.
То мне вдруг начинало казаться, что все это просто кошмарный сон, который скоро закончится. Что откроется дверь, войдет отец, и я снова услышу его ласковый мягкий голос:
— Здравствуй, доча!
Вскоре мое подсознание нашло новый способ меня истязать: мне стали сниться предельно реалистичные сны об отце. Он был со мной в этих снах, настолько живой и осязаемый, что я ЗАБЫВАЛА о том, что его больше нет, и вспоминала только, когда просыпалась. Эти несколько мгновений для меня становились сущим адом. Так многократно, раз за разом, я снова УЗНАВАЛА о том, что мой папа умер. Я снова и снова его теряла.
Через какое-то время я заметила, что стала находить какое-то странное удовлетворение в таком самотерзании. Тогда, в детстве, я еще не знала, что при столкновении с большим горем детская психика может «подсесть» на страдание, а потом всю жизнь просить еще и еще. А ситуации, в которых человек будет страдать, не заставят себя ждать. Их будет много, очень много… по его же невольному запросу.
***
Мои непримиримые споры с тем, кто там, на небесах, начались именно тогда. «Для чего живет и почему страдает человек?». А особенно: «Почему это случилось именно со мной?». Десятилетним ребенком задавала я такие вопросы. Не то чтобы я хотела начать философствовать так рано — жизнь меня заставила.
Вопросы из разряда «Почему это случилось именно со мной?» особенно мучительны, когда рождаются в голове ребенка. В отличие от взрослого, у которого есть хоть какие-то идеи, у ребенка совсем нет вариантов ответа. Мне не давала покоя мысль о том, почему именно в нашу семью постучалось это горе. Что за роковая случайность? Почему несчастливый жребий упал именно на нас? Словно нас разыграли в небесную рулетку. Но почему именно нас?
Матери было просто ответить себе на эти вопросы. Религиозная и легко внушаемая, она просто открывала свою карманную библию, и та отвечала ей.
«Такова воля Его», — вслух читала мать, и этого ей было достаточно.
Такова воля Его, говорят мудрые люди. И смиряются, перестают думать и вопрошать. Этого им вполне достаточно.
Я была не такой. Мой пытливый ум заставлял меня спрашивать дальше: «А почему его воля именно такова?»
Помню, как сжав кулачки, запрокинув голову, подолгу стояла я на улице и с гневом всматривалась в небеса, требуя от них ответа:
«Почему из всего огромного количества людей Ты выбрал именно нас, чтобы поразить нас вот так, до основания? Почему именно моего отца? За что Ты с ним это сделал? За что Ты сделал это со мной?»
Религия, в которую вдруг ударилась мать, не давала мне ответов. Не нашла я их и в куче умных книг по психологии, которой увлеклась в те годы. Именно тогда — на обломках моего детства — я впервые столкнулась с тем, что эти книги лгут. Например, что «все будет хорошо, если только настроиться на хорошее, если просто верить». Правда? Но ведь я не настраивала себя на то, что мой отец умрет. Почему это случилось? А как быть после того, как самое страшное все же случается? Как дальше с этим жить? Кому верить? Об этом книжки молчали.
Страшно думать, что самое плохое может с тобой произойти — независимо от того, настраиваешься ты на это или нет. Особенно страшно думать, что так теперь будет всегда. Но именно так я и думала. У меня дыхание перехватывало от предчувствия того, какая печальная судьба мне уготована. Это жутко: уже в самом начале жизненного пути предчувствовать, что жизнь твоя будет именно такой. Я знала — у меня не хватит сил и мужества ее прожить.
«Но я не смогу так! Но как тогда защититься от новых страданий? Как оградить себя от них? Как сделать так, чтобы больше никогда не страдать?»
В таких мучительных размышлениях проходило мое трудное детство.
***
Вскоре, я узнала, на кого направить свое возмущение и негодование.
Однажды, спустя несколько месяцев после смерти отца, мы с матерью смотрели вечером телевизор. Шел выпуск новостей на одном из местных каналов. Вдруг мать побелела, встала и, указав трясущейся рукой на какого-то дядьку с огромной уродливой бородавкой на носу, сказала:
— Это он виноват в смерти твоего отца.
Я назвала его Бородавочником. Я хорошо запомнила эту мерзкую рожу. Я не знала, кто этот человек, не знала, как он может быть виноват в смерти моего отца, ведь отец умер от сердечного приступа. Мать наотрез отказалась что-либо объяснять. Она никогда больше не говорила об этом. Но тех ее слов, ее побледневшего лица и обвинительно вытянутой руки мне было достаточно: Бородавочник виноват! Я поклялась, что вырасту, найду его и убью. Я его достану!
Ночью, перед сном, я мысленно разговаривала со своим врагом, я ему грозила:
«За все мои детские слезы, за мои сжатые кулачки! Я буду приходить к тебе, врываться в твои мысли. Я БУДУ КРИЧАТЬ В ТВОЕЙ ГОЛОВЕ!».
Мать и не знала, что годами после смерти отца я вела в своей детской голове разговор с Бородавочником.
***
В жизни большинства людей всегда что-то происходит. Одни события сменяют другие. Бывает, случается и что-то хорошее.
Но для нас время словно остановилось. Когда умер отец, наша жизнь застыла. Мы застыли. Дни, месяцы, годы — все было одинаковым. Ничего не происходило и произойти как будто не могло. Никаких радостных событий, никакой неожиданной удачи, никаких счастливых перемен — только война за выживание. Мать тянулась из последних сил, чтобы мы не умерли с голода. Работая день и ночь за нищенскую зарплату, она махнула рукой на себя. Денег, которые она получала, хватало на ежедневную порцию макарон и на один сапог, вместо двух — и то, если копить несколько месяцев. Многие жили плохо тогда — такое было время. Но положение нашей осиротевшей семьи было особенно плачевным.
Уже потом в какой-то очередной умной статье я прочитала о том, что люди тупеют от стресса. От постоянных проблем и невзгод. Именно это с нами и произошло. Наши головы отупели от свалившихся на нас бед. Нас охватила какая-то непобедимая, непреодолимая апатия. Мы словно впали в душевную летаргию. Мы чувствовали бессилие и полнейшее безразличие к нашей дальнейшей судьбе. Мы заперлись в своем горе и без лишней необходимости не выходили на улицу. Так мы и жили вдвоем, на краю города, в нашей маленькой чужой квартирке, со стенами цвета зеленки. Их ядовитый цвет был едва ли не единственным, который я различала тогда. После смерти отца мир стал терять свои краски. Каким-то непонятным для меня образом он становился серым.
Никто не хочет сталкиваться с чужим несчастьем: оно как зараза. Люди боятся — а вдруг пристанет? Словно чувствуя нашу обездоленность и загубленность, от нас отвернулись. К нам никто не приходил, никто не интересовался нашей судьбой. Про нас забыли.
Очень редко из другого города приезжала мамина троюродная сестра с мужем. Это были наши единственные гости. После традиционных поцелуев и объятий, они с «жалостью» осматривали меня и «сочувственно» говорили матери:
— Какая же она у тебя худая! Одни кости!
Далее следовали сетования на то, как же мне не повезло в жизни уродиться такой убого-худосочной, как же меня, несчастливицу, так угораздило. И все ли в порядке у меня со здоровьем? Так ведь и замуж никто не возьмет! Тетка с ее мужем обступали меня, прижимая меня к стене, словно пытаясь раздавить своими здоровыми упитанными телами. Их толстые розовые щеки сочувственно подрагивали в такт их словам.
В их словах была доля истины. Потеря отца сказалась не только на моем душевном состоянии, но и на физическом: в один момент у меня сломалось все и сразу — все, что только есть в человеческом организме. Я не могла дышать, меня преследовали приступы головокружения, когда темнело в глазах, и я чуть ли не падала от внезапной потери сил. Тогда я услышала и на всю жизнь запомнила это странное сочетание слов: «вегето-сосудистая дистония». Не понимая их значения, я их просто запомнила. Запомнила и то, что с этим ничего нельзя поделать.
Еще у меня болело сердце. Болело и заколачивалось. Оно, казалось, хотело выпрыгнуть из груди, слишком тесной для него. Меня водили к врачу, и рентген показал, что сердце очень большое для ребенка моего возраста. Мое резко повзрослевшее сердце, которое по-прежнему находилось в детском теле, действительно не вмещалось в это маленькое тельце. Добрый врач сказал, что надо поберечься, исключить физические нагрузки, стрессы и переживания. Помню, как я смотрела на него с недоумением. Глупый! Разве убережешь себя от жизни и от того, что она делает с нами?
Случилось так, что здоровый и энергичный ребенок вмиг стал слабым и немощным. У меня словно вдруг не стало сил для действий, для игр, для жизни. У меня итак не слишком-то много было этих сил. А теперь, казалось, они совсем иссякли. Мне до сих пор, уже в моей взрослой жизни, как будто не хватает сил — даже на то, чтобы просто ходить и дышать.
Многие месяцы я тогда провела в больницах. Меня постоянно от чего-то лечили и разводили руками от бессилия. Медицина неспособна вернуть радость и желание жить человеку, который навсегда их утратил.
3
ПРАВИЛО ОСНОВНОЕ, НЕПРОНУМЕРОВАННОЕ. Они такие с детства.
Примерно тогда я впервые и столкнулась с теми, кого я называю странными людьми. Осознала тот факт, что в мире существуют такие, как они.
— Выйди во двор, поиграй с другими детьми! — говорила мать. — Чего дома-то сидишь целыми днями? Вон сколько детей во дворе! И все твоего возраста.
Я удивленно смотрела на нее. Словно этого достаточно, чтобы с кем-то сблизиться: просто быть с ним одного возраста! Я подошла к окошку и отодвинула шторку. С дикими воплями и визгом мои ровесники носились по двору за кошкой. Это у них называлось «игрой». Как раз в тот момент, когда я выглянула в окно, дети настигли свою жертву. Один из них с силой придавил кошку к земле и занес над ней кулак. Мамочки на лавке спокойно и умиротворенно наблюдали за тем, как резвятся их чада. Я закрыла глаза. Я хотела, разбив окно, стрелой рвануться туда, чтобы вырвать бедную кошку из этих грязных и жестоких маленьких ручек.
Я не сделала этого. Я опустила шторку и отшатнулась.
— Нет, я никогда не буду играть с этими детьми.
— Почему? — удивилась мать.
Я думала о нечастной кошке, оставшейся за шторкой. Кошка бездомная и наверняка голодная — почему им захотелось ее догнать и ударить? Не погладить? Не пожалеть? Не накормить?
— Почему? — снова спросила мать.
— Потому что игры их злы, — мрачно ответила я. — И сами они такие же.
Мать посмотрела на меня и тяжело вздохнула:
— И в кого ты у меня такая пошла?
В те годы не только состояние моего здоровья вызывало беспокойство у матери. С горечью констатировала она и то, что заметила еще раньше, когда я была совсем крошкой и ходила в детский сад: ребенок слишком отличается от других, слишком заметен своим поведением, своим отношением к происходящему. В силу своего воспитания и жизненного опыта, мать, как и «надзирательницы» в детском саду, не знала, что со мной делать, как со мной сладить. Мне было так жаль ее! Она совсем не понимала, какой ребенок ей достался.
«Я с тобой не справляюсь», — часто жаловалась мать.
При этих словах она обычно садилась и безвольно опускала руки, словно расписываясь в своем бессилии.
«Не справляться, а любить», — в душе кричала я, глядя на недовольную мной мать. — «Не ломать, не переделывать — только любить!»
Но этой любви я совсем не ощущала. Ни от матери, ни от других. Да, меня почему-то не любили, всегда не любили, с самого моего детства. Я не понимала, почему. Так и возник мой груз Нелюбви. Да, именно груз: я ощущала нелюбовь к себе не только как душевную муку, но и как физическую тяжесть, давящую мне на плечи, сгибающую мой позвоночник.
Очень больно чувствовать, что тебя не любят, и не понимать за что. Очень обидно. Впрочем, мать все мне объяснила: меня не любят потому, что я не такая, как все. Помню, как я всерьез задумалась над ее словами. Разве за это можно не любить человека? Почему другой автоматически значит плохой? Кроме того, отличаться — это ведь не мой сознательный выбор. Просто я всегда чувствовала иначе, чем остальные — более тонко, более обостренно.
Впрочем, я отличалась от сверстников не только тем, какой я была, но и мерой пережитого. Они мучили кошек, а я задумывалась о добре и зле, о бренности всего сущего. Отец умер, а сколько проживу я сама? А другие близкие мне люди? С тех пор, как мы похоронили папу, у меня появилась страшная привычка: я пыталась угадать про остальных — а они сколько? Не должен 10-летний ребенок думать о таких вещах, не должен… Неудивительно, что мне стало неинтересно и невозможно играть со сверстниками. Я была обречена на непонимание и одиночество.
***
Многие комплексы и ошибочные представления о себе в нас вколачивают окружающие. Без их «помощи» мы, возможно, никогда бы и не узнали, что с нами что-то не так.
Меня с ранних лет удивляло, как много в мире таких вот глупых и жестоких людей, охотно готовых рассказать тебе о том, какой ты. И им почему-то всегда было до меня дело. Когда я возвращалась домой со школы, ко мне частенько привязывались два отморозка с нашего двора.
— Уродина, — кричали они мне в спину.
Когда ты держишься, держишься из последних сил, чтобы не сломаться окончательно, Вселенная обязательно добавит тебе каких-нибудь новых испытаний. Пусть даже в виде двух тупых, бесчувственных отморозков, которые почему-то живут именно в твоем дворе и обязательно почему-то попадаются именно тебе. Я шла и несла в себе детское, но уже истерзанное и разбитое сердце, чересчур большое для моего тела. Ему, наверно, не хватало только одного злого слова, чтобы разбиться окончательно. И это злое слово не заставило себя ждать: уродина. Я делала вид, что не слышу, но внутри у меня словно что-то обрывалось. Я как будто стояла под градом каких-то осколков. Странно: казалось, раньше я уже стояла под градом осколков, правда не помнила, где и когда. И сейчас они — эти осколки — все продолжали лететь. Они летели на меня непрерывно — целый град осколков. Изо дня в день — так, что в какой-то момент я свыклась с ними, перестала их замечать. Но это не значит, что они перестали меня ранить.
— Мам, я правда уродина?
Я стояла напротив зеркала, с болью вглядываясь в свое отражение. Надо сказать, что я действительно выглядела удручающе после долгих месяцев, проведенных на больничных койках: страшно худая, бледная, с темными кругами под глазами.
— Нет, что ты! Ты очень красивая девочка! — быстро отвечала мать притворно радостным тоном. Но в глазах ее отражалась жуткая, неутешительная для меня правда. Эта явная и совершенно напрасная ложь причиняла мне еще большую боль, чем если бы мать сказала, как есть. Я знала, она пыталась успокоить меня, но лучше бы она этого не делала.
«Значит, я действительно безнадежна», — с горечью подумала я.
Когда я резко вытянулась за лето, помимо худобы и бледности окружающих перестал устраивать и мой рост. Это тоже было моей «виной», словно я выросла специально, чтобы всех позлить. Помню, в начале учебного года мы всем классом ездили в театр. В фойе один из мальчишек, посмотрев в зеркало, в котором отражались все мы, вдруг закричал, тыча пальцем в мое отражение:
— Хы, да она выше всех! Даже выше пацанов! Вот длинная!
Многие засмеялись. Помню, как я сама посмотрела в зеркало и с досадой убедилась, что я действительно выше всех. И покраснела. Мне стало стыдно.
В то самое время где-то далеко, в больших городах, высоченные стройные модели гордо выхаживали по подиуму, шагая от бедра во всю длину своих невообразимо длинных ног. Но в обычных городах таких людей нет. И знаете, как трансформировалась популярная в те годы «модельная внешность» в глазах обывателей нашего захолустья? Длинные ноги превращались в «ходули» или «костыли». Или «спички». Ты сама, твое тело — в «жердь», «оглоблю», «вешалку». И вообще, ты не «стройная». Ты тощая — такая, что «соплей перешибешь».
Поверьте: нет ничего страшнее, чем родиться высокой длинноногой девчонкой в каком-нибудь маленьком городке. И ходить не по подиуму, а по его кривым неровным улочкам, среди ширококостных и коротконогих, которые лучше тебя знают, какой ты должна быть. Для стеснительного подростка это — как приговор! Сколько раз я мучительно сжималась, видя, что люди на улице меня рассматривают. Я была юная, глупая, бедно одетая и легко принимающая на веру все, что слышала о себе. Да, мне было невыносимо стыдно за себя, каждый раз, когда мне — словом или взглядом — указывали на то, что я отличаюсь от других.
Тогда, придя домой из театра, я долго, с безжалостной дотошностью изучала себя, стоя перед зеркалом. Глядя на свое отражение, я мучительно вопрошала:
«КТО Я?»
Из зеркала на меня смотрела высокая девчонка — действительно видно, что вытянулась быстро. Еще не выровнялась. Во всей фигуре какая-то угловатость, неловкость. Руки-плети бессильно тянутся вдоль туловища. Я никогда не знаю, куда их деть. Даже сейчас, когда стою одна перед зеркалом, и меня никто не видит. Руки всегда лишние. И сама — коряга какая-то… Я никогда не знаю, как встать, как себя держать. Даже когда одна, я скованна, словно на меня все время кто-то пристально и оценивающе смотрит. Что еще… Бледное лицо. Темные тени под глазами. Светлые волосы. Уже не такие белые, как в детстве. С золотистым блеском — как у отца. Белое тело с голубыми ветками жилок. Худоба, выступают кости бедер, локти, ключицы. Годы болезней не прошли даром: тело развилось не так, как нужно — слабое, непропорциональное… Нескладное какое-то… Я почувствовала себя жутко непривлекательной.
«Уродина».
Снова больно резануло по сердцу это глупое злое слово. Я закрыла лицо рукой. Нет, все-таки это больно каждый раз — сколько бы ты это о себе ни слышала. Я заставила себя убрать руку и еще раз посмотреть на свое отражение. Но ведь они правы! Что еще про меня можно сказать? Слишком длинная, слишком бледная! Слишком непохожая на других девчонок — здоровых, плотных, краснощеких! Мне опять стало стыдно. Стыдно, что я такая. В отчаянии я снова закрыла лицо руками.
«Никто и никогда не будет меня любить…»
Стыд себя, своей физической оболочки впечатался в меня, въелся в мои мышцы и кости. Стал неотъемлемой частью моей личности, моим постоянным спутником тех лет. Без него я не выходила из дома.
Но вот какую штуку я с удивлением осознала: мне было стыдно не только за себя.
Когда на улице меня снова обижали те самые отморозки, мне было стыдно и за них. Как будто я имела какое-то отношение к их поведению!
Когда продавщица из соседнего магазина, почему-то меня невзлюбившая, обманывала меня со сдачей, я сгорала от стыда и за нее: она обсчитывала ребенка, который видел ее обман, но не осмеливался уличить ее в этом.
Когда мои соученики, чтобы доказать свою значимость, не слушались учителей, грубили и срывали уроки, мне было стыдно и за них. Я смотрела в затравленные глаза пожилой учительницы, и мне хотелось сквозь землю провалиться! Даже ребенком, я понимало, что это некрасиво, низко и стыдно!
Стыдно! Стыдно! Стыдно! СТЫДНО!
Мое детское чувство стыда росло, ширилось и, в конце концов, охватило весь земной шар. Мне было невыносимо стыдно за все жестокие и некрасивые поступки, за всех злых и глупых людей на свете — которых я знала и которых я не знала. Я словно чувствовала себя виноватой в их мерзких деяниях.
Пропасть между мной и другими людьми становилась все шире. Я ничего не могла с этим поделать. Я поняла, что на все происходящее я реагирую по-другому — совсем не так, как они. То, что всем казалось нормальным, для меня нормальным не являлось. Я сама пережила БОЛЬ. И я знала, что никогда не смогу причинить боль другому — и при этом спокойненько считать, что это нормально. Не смогу ударить кошку. Или вот так просто подойти к кому-то на улице и сказать, что он урод. Но почему они могут?
Я поняла свой «приговор»: я никогда не смогу быть такой, «как все», как того хотела мать. Я никогда не смогу стать «нормальной» в том смысле, в каком понимает это слово то самое большинство, которому, в отличие от меня, никогда ни за что не бывает стыдно. Не только моя внешность, но и натура моя была иная. Я не знала, куда себя, такую, деть. Как вписать, как встроить себя в окружающую меня действительность?
4
Кое в чем насчет меня они все-таки оказались не правы. Случилось то, чего никто не ожидал. В первую очередь, я сама.
В жизни девочки-подростка, даже такой нескладной и неуклюжей, неизбежно наступает пора, когда она расцветает. Обычно это короткий период, всего год-полтора, когда ты словно вдруг озаряешься солнцем. И неважно, кем ты была раньше: пусть даже и жалкой безнадежной «уродиной», не вылезающей из больниц. Казалось, еще совсем недавно ты была именно такой — во всяком случае, это то, то ты привыкла о себе слышать. И ты почти привыкла себя таковой считать. Но что это? Вот ты глядишь в то же самое зеркало, на свое новое отражение, и сама себя узнать не смеешь. За считанные месяцы изменились твое лицо, фигура. И нет больше того смешного гадкого утенка! Вместо него появляешься истинная ты, до сей поры скрываемая в каких-то угловатых, словно чужих формах. И эта перемена волшебным образом меняет все вокруг тебя. Все проблемы и мучившие тебя вопросы словно отодвигаются на второй план. В это счастливое время все получается, во всем везет. Вокруг тебя те же люди и тот же город. Меняешься только ты сама. И твое отражение в зеркале.
Именно это случилось и со мной. На закате, когда солнце заливало комнату, не оставляя в ней ни одного неосвещенного уголка, я брала в руки небольшое круглое зеркало и в этих всполохах золотого, алого и розового изучала «новую себя». Уже не отчаянно и придирчиво, как еще год назад, а с удивлением любопытного исследователя.
«КТО Я?» — спрашивала я свое новое отражение, окрашенное закатным золотом.
На меня смотрел уже не тот нескладный бледный подросток, а девушка. Я видела, что сгладилась угловатость, черты лица стали более мягкими. Волосы потемнели: уже не светлые, а темно-золотистые. Исчезли синие тени под глазами. Сами глаза словно раскрылись, стали блестящими и яркими. Четкими линиями легли широкие светлые брови. Щеки уже не измождено-бледные, а розовые. В уголках губ появились какие-то мягкие таинственные тени. Я вспомнила, как выглядела еще год назад. В груди радостно подпрыгнуло сердце, и дыхание захватило от этого приятного открытия: я симпатичная! Нос только вздернутый и немного длинноват. Но ничего — и нос был «прощен». Поцеловав свое отражение, я, пританцовывая, прыгала по комнате. Сердце сжималось от волнения и какого-то радостного предчувствия огромного светлого счастья, что меня непременно ждет и очень скоро — в этом я не сомневалась.
***
Не только я сама заметила произошедшие во мне перемены.
Снова, после долгого перерыва приехала мамина троюродная сестра со своим мужем. В этот раз тетка впервые не сетовала на то, какая я худая и бледная. Осмотрев меня долгим оценивающим взглядом, она, чем-то сильно расстроенная, с внезапно испортившимся настроением, обиженно вскинула голову и спросила, когда же я выйду замуж. А теткин муж смотрел на меня какими-то странными глазами и пальцами нервно перебирал пуговицы своей рубашки.
— Что ты, ей еще рано об этом думать! — возмутилась мать. — Она еще ребенок.
— О замужестве думать никогда не рано, — нравоучительно парировала тетка. — Бабий век короток. И очень скоро станет поздно — и моргнуть не успеешь. А не найти мужа — это кошмар! Не выйти замуж — что может быть страшнее?
Я лишь улыбалась, глядя на свою странную тетю. Мне казалось смешным, что мое счастье зависит от какого-то мужа, от того, найду я его или нет. Ведь когда я вырасту, я смогу жить так, как я хочу: рисовать, петь, ездить в разные красивые города, дружить с интересными умными людьми — разве не это счастье?
Но надо сказать, что не одна моя тетка придерживалась подобных странных взглядов.
Казалось бы, давно прошла эпоха Средневековья, которую мы недавно изучали в школе. Но, как выяснилось, за прошедшие с тех пор века мало что изменилось в этом отношении. Сейчас я вам расскажу, как смотрели на замужество в годы моей юности. Замужеству не предполагалось быть результатом вашего желания и актом вашей доброй воли. Выйти замуж — это обязательно. Причем нужно успеть до определенного возраста. Граница варьировалась, но в среднем, это было лет двадцать пять. Хотя в нашем городке и это уже было катастрофически поздно. У нас в этом возрасте девушка уже считалась «стареющей». И так как период «активности» заканчивался, как видите, довольно рано, начинали тоже пораньше, чтобы успеть наверняка — как раз лет в 14-15. Вот почему вопросы о замужестве мне начали задавать, когда я была еще ребенком.
Мне дали понять, что замужество не должно зависеть от моего личного решения, планов, желания или нежелания, от того, встречу ли я человека, за которого захочу выйти замуж, и в каком возрасте произойдет эта судьбоносная встреча. Ведь не все же встречают такого человека в восемнадцать лет, не так ли? Это никого не волновало. Если подходил критический 25-й год, а любимого вы так и не встретили, надо было срочно что-то предпринимать: все равно выходить замуж, хоть за кого, да за первого встречного, лишь бы иметь право жить среди приличных людей и самой называться приличным человеком. Лишь бы на тебя не смотрели косо.
Именно тогда, в мои неполные четырнадцать, мне дали понять, что замужество — это то, что я непременно ДОЛЖНА. Причем даже не себе, а почему-то окружающим. И с этого же возраста меня начали пытать самым бестактным и самым тупым вопросом, какой только может изобрести человеческая глупость: а когда же замуж?
Подростком я считала все эти разговоры и намеки такими смешными, дикими и нелепыми, что даже не считала нужным что-то отвечать, тем более с кем-то спорить. Схватив со стола розовую зефиринку, я просто убегала в свою комнату, закрывала дверь, падала на кровать и заливалась смехом. Мне всего тринадцать лет! Какое замужество? За что? Человеку сначала надо пожить.
Надо сказать, что мои сверстницы не разделяли моих взглядов. Именно тогда и отсеялись мои немногие приятельницы из начальной школы. Разлетелись как шелуха, как пустые разноцветные фантики от конфет. Девчата выходили на тропу войны за любовь, и им теперь были неинтересны наши детские игры и занятия. Еще толком не созрев ни морально, ни физически, эти юные и пока еще совсем неумелые «хищницы» выходили на «охоту за женихами»: начинали ярко краситься, упаковывали свои еще не оформившиеся тела в мини юбки из искусственной кожи, облегающие короткие топики кислотных оттенков, из-под которых выглядывали пупы. Девицы мужественно вставали на умопомрачительные каблуки и платформы, начинали курить и нецензурно выражаться. Они словно не понимали, что выглядят глупо и жалко!
Моей же любимой одеждой были маечки, клетчатые рубахи и свободные рваные джинсы. Но почему-то именно этот «камуфляж», каким бы безопасным он мне ни казался на фоне всех этих призывных коротких юбок и чулок в сеточку, притягивал нескромные взгляды мне в спину. Как всегда, стараясь не замечать происходящего вокруг, я бежала домой со школы. Была весна, в голове у меня роились какие-то прекрасные образы. Они вертелись, кружились стаей, и уже готовы были приземлиться и оформиться в стихотворные строки, но окружающая действительность как всегда грубо вторглась в этот деликатный творческий процесс.
— Красотка!
Те самые двое отморозков с нашего двора все так же подкарауливали меня возле дома. Они подросли, чего нельзя было сказать об их мозгах. Они больше не обзывали меня уродиной. Зато говорили много других, очень мерзких и неприличных вещей.
«”Уродина” было лучше», — подумала я, стараясь пробежать мимо них как можно быстрее.
Я росла в маленьком городке и наслушалась много разных пошлостей, пока взрослела. Мать замечала, какими глазами смотрят на ее ребенка, и сходила с ума от беспокойства.
— Тебе еще рано думать о парнях! — постоянно внушала мне она. — Сначала надо вырасти, получить образование.
Матери было невдомек, что ее предостережения были напрасными. Я итак не думала о парнях, и дорисовать, наконец, очередной портрет моей любимой Бунтарки или разучить ее очередную песню на английском языке мне было гораздо интересней, чем за кем-то там «охотиться».
Все же мать волновалась не напрасно. Пошлыми комментариями дело не ограничивалось. Были не только те двое отморозков… Бывало и такое, что меня хватали и пытались тискать прямо под козырьком нашего подъезда. Я отбивалась и под хохот, свист и улюлюканье, рванув дверь, со всех ног неслась вверх по лестнице, как загнанный зверек. Я забегала домой, бросала рюкзак, опускалась на пол в коридоре и долго ревела от обиды и унижения.
«Я еще ребенок, я всего год назад играла в куклы!» — мысленно кричала я обидчикам, словно это могло вразумить их и защитить меня от их действий.
За меня некому было заступиться: отец умер, а матери мне было стыдно пожаловаться. Проплакавшись, я давала себе зарок:
«Никто и никогда больше не будет так со мной обращаться! Я сделаю все, все, что угодно: если надо бить, буду бить, не боясь, что со мной за это сделают. Я вас всех ненавижу!»
Но потом выходила на улицу, и снова все повторялось.
Я стала носить с собой небольшой перочинный ножик, который взяла из выдвижного ящика на кухне. Но, конечно, так ни разу и не осмелилась достать его. Я снова делала вид, что никого и ничего не замечаю. Но замечали меня, и, если меня снова хватали, мне, к счастью, каждый раз удавалось вырваться. Я прибегала домой и снова плакала от обиды и унижения. Молча возмущаться и плакать — все, что оставалось трусливой слабачке!
Аля была совсем не такой.
— А вот я резанула. Представь. По самой его роже полоснула. За что потом ходила в детскую комнату милиции, — призналась она мне, когда мы вспоминали нашу «светлую» юность.
Але повезло с характером, чего нельзя сказать про меня. Она боец, настоящий боец. В критических ситуациях ей хватало духу дать отпор. Она с рождения обладала смелостью, твердостью, решительностью, которых так недоставало мне. Это сейчас я изменилась. Научилась защищать — не только себя, но и других. Но тогда… каким беспомощным котенком я была тогда! Я старалась стать жесткой и сильной, но не смогла, поэтому приходилось терпеть. И как раньше я ненавидела свою худобу и длинные руки, так сейчас мне стала ненавистна моя округлившаяся фигура, все эти совсем ненужные мне выпуклости, которые не спрячешь ни под какой одеждой. Я хотела стать невзрачной и незаметной. А еще лучше — той уродиной, которой была раньше. Я даже коротко постригла свои длинные волосы. Мне казалось, что это сделает меня страшнее. И стала носить мешковатую одежду, теша себя мыслями, что в таком виде и с такой стрижкой я похожа на мальчишку. Но признаться честно, это мало помогало.
Мои ровесницы искренне не понимали, что меня так обижает. Летними ночами, с бутылкой пива в руке, сидели они под козырьками подъездов, позволяя парням неумело себя лапать, при этом ахали и томно закатывали глаза. Неужели это ждет и меня? Это омерзительное пьяное дыхание мне в лицо. И пошлые слова, от которых хочется заткнуть уши. Это что, и есть любовь?
Тогда я поставила ультиматум:
«Когда я вырасту, я буду только с тем, кто подойдет ко мне без вот этой грубости и пошлости. Кто будет мужчиной, а не животным. От кого не будет пахнуть сигаретами и пивом. Кто не будет распускать руки, а возьмет меня за руку и защитит от целого мира. Кто за всю нашу жизнь не скажет мне ни одного злого и обидного слова. И никому не позволит обижать свою девочку!»
Я представила себе этого парня — его глаза, фигуру, улыбку. И с отчаянием осознала, что в нашем городке такого человека мне никогда не найти. И во всем мире, наверное, тоже. Таких просто не бывает — кроме как в моих фантазиях. Ну и что, пусть так! Но только не с ними… Я приготовилась всю свою жизнь прожить в одиночестве, периодически отбиваясь от нападок тех, кто — я это знала — не оставит меня в покое.
***
Именно тогда я поняла, что мне нельзя оставаться в этом городе. Эта примитивность, эта деградация, это мерзкое отношение к женщине и женское снисхождение к такому к себе отношению… Сейчас меня это возмущает. Пока еще возмущает. Но через сколько лет я к этому привыкну и стану воспринимать это как норму? А через сколько лет я и сама стану такой же — тупой и ограниченной, возможно, вечно нетрезвой, как те жалкие стонущие девицы у подъезда, ржущие как лошади над чьими-то несмешными пошлыми шутками? Нет, я появилась на свет не для такой жизни — я это чувствовала. Я это знала. Но что если у меня не хватит сил сопротивляться? Сколько лет нужно, чтобы растерять то драгоценное и светлое, чем я наделена от рождения, что во мне есть? Пока еще есть?
Именно тогда я впервые почувствовала на себе смыкающиеся объятия болота провинциальной пошлости. Его тягучую силу, которой так трудно сопротивляться. Многие даже не пытаются этого делать. Но я поняла, что сделаю все возможное, чтобы не дать этому болоту засосать меня.
Я поняла, что себя надо спасать. Именно тогда я и начала планировать свой «побег от пошлости».
«Ничего. Мне осталось доучиться всего три класса. Это не так долго, я дотерплю. А потом рвану из этого города. Куда-нибудь. Куда угодно. Навсегда», — подбадривала я себя.
Я знала одного человека, у которого получилось провернуть нечто подобное. Это была та самая Бунтарка — молодая певица, неформальная красотка, которая бросила вызов всем и вся, всему старому, отжившему и закостеневшему. Которая отстаивала свое право быть собой и жить так, как она хочет. Пусть и за океаном, но Бунтарка тоже родилась и выросла в таком же захолустном городке, как и наш — я это узнала из музыкальных журналов в местной библиотеке. И ей удалось вырваться из болота провинциальной пошлости. О, как я ее полюбила именно за то, что ей это удалось!
Я обожала Бунтарку! Настоящая красотка! Дерзкая и смелая. Она и стала моей первой моделью, когда я снова начала рисовать. Со времен того школьного автопортрета я надолго забросила это занятие и вот теперь снова вернулась к нему. Стены моей комнаты были увешаны карандашными портретами Бунтарки, десятками ее портретов, черно-белых и цветных. Они так раздражали мать, которая (что неудивительно) терпеть не могла Бунтарку. Я же восхищалась ей! Вот на этом рисунке моя певица запрокидывает беловолосую голову. Она изображена в профиль, в ярко-синем свете софитов. И какая красивая у нее линия шеи! А здесь она, со слезами на глазах, поет песню-исповедь о неудавшейся любви — и кажется, мне удалось передать карандашами ее чувства! На другом портрете Бунтарка уже в царских драгоценностях, златовласая, с длинными локонами на прямой пробор, строгая, похожая на средневековую принцессу. Один и тот же человек, одно и то же лицо — и все же такое разное! И как карандаш может удивительно передать, что угодно, если ты научишься с ним обращаться: нежность человеческой кожи, шероховатость бархата, многоцветные искорки в волосах, блеск и глубину глаз.
На примере Бунтарки я открыла для себя красоту человеческого лица, которое так интересно рисовать. И я открыла для себя Человека — такого, каким я восхищаюсь. Красивый Талантливый Человек на всю жизнь стал моим вдохновением, моей любовью, моей радостью, моим ориентиром. Прекрасный человек. Добрый, умный и свободный. Который не мучает людей и животных. Который никому не завидует и не причиняет зла. Вместо этого он поет и танцует, пишет стихи и музыку, дружит и любит. Я хотела, чтобы вокруг меня было как можно больше таких людей. Я сама захотела стать таким человеком.
Но мать по-другому видела мое «светлое» будущее. Она всегда учила не выделяться, не поднимать головы, быть наравне со всеми. Помню, когда я, гордая, принесла в кулачке ту самую премию, которую получила в школе за свой победивший в конкурсе портрет, мать равнодушно посмотрела на меня и продолжила гладить белье. Не поднимая глаз от доски, она произнесла:
— А вот Муся, дочь тети Светы, так ровно умеет шить на машинке. Загляденье! Шовчик к шовчику! И полезное умение в хозяйстве: такие шторы в дом пошила. Сама!
Я молчала, не понимая, при чем здесь Муся, и машинка, и шторы. Мать продолжала:
— Бесполезное умение. Зря тратишь время. Учиться стоит только практическим, полезным в жизни вещам.
Я молчала. Мне совсем не хотелось учиться тем смертельно скучным «полезным вещам», которые мать одобряла. Мне нравилось придумывать и рисовать. Мать разглаживала складку на простыне, яростно давя на нее утюгом. Внезапно она взорвалась:
— Зачем они это делают? Я не понимаю!
Она возмущенно поставила утюг на металлическую подставку. Я вздрогнула от громкого стука.
— Что делают?
— Рисунки эти ваши вывешивают! Деньги детям раздают! Что они хотят им привить? Опасное чувство собственной исключительности? Завышенное мнение о себе? Самолюбование? Самолюбование — это грех! Запомни это!
«А ведь она совсем меня не любит», — промелькнула у меня мысль. — И не понимает».
Мать сжала губы; видно было, что она мной недовольна. Она всегда хотела себе дочь послушную и скромную, сметливую и хозяйственную, понятливую и тихую. Не такую фантазерку, мечтающую изменить мир и победить всех злых и глупых людей, какой была я. Мне по привычке стало стыдно — за то, что я совсем не такая.
— Никогда не надо выделяться, выпячивать себя. Слышишь?
— Я не выпячиваю, — совсем смешавшись от ее натиска, опустив голову, пробормотала я. — Просто я умею и люблю рисовать — вот и рисую.
— Не нужно этого делать!
— Почему? — прошептала я.
— Надо быть как все. Не показывать, что ты чем-то отличаешься. Ясно?
— Почему? — по привычке, впрочем, уже почти совсем сдавшись, но я все же «спрашивала дальше».
Мать вернулась к глажке. Она долго молчала и наконец нехотя, с горечью, выдавила из себя:
— Тогда никто не захочет тебе навредить и погубить тебя.
Я непонимающе нахмурилась.
«Кому надо губить меня? За что? Зачем?»
Этого она мне не объяснила.
Мать каждый раз раздражалась, когда заставала меня за моим любимым занятием.
— Хватит рисовать эту дьяволицу!
Она как всегда без стука зашла в мою комнату и увидела, что я сижу над очередным портретом Бунтарки. Я нахмурилась и ничего не отвечала. Я не знала, как защититься от ее нападок. Назло матери я рисовала все новые и новые портреты Бунтарки и при этом мысленно разговаривала с ней:
«Давай, помогай мне. Здесь у меня почти нет друзей. Меня никто не понимает. Будь мне подругой. Я еще глупый слабый подросток, а ты взрослая, ты знаешь, как вырваться. Я хочу, как ты. Помогай! Внушай мне веру в себя, в свои силы. Ведь у тебя же получилось, получится и у меня. Я обязательно вырвусь!»
И, видимо, я так просила, что Бунтарка даже приснилась мне однажды. Во сне я сидела в своем классе, одна, за последней партой. Вокруг меня как всегда шумели и бесились одноклассники. Вроде, они даже кидались стульями. И вот вокруг летают стулья, а я спокойно сижу одна, отрешенная. Внезапно в класс входит Бунтарка. Никто почему-то не обращает на нее внимания. А она садится за парту рядом со мной и долго, внимательно смотрит на меня. А потом берет за руку и говорит:
— Это место не для тебя. Пойдем отсюда.
И выводит меня из класса. Мы вместе с ней идем по коридорам, выходим на высокое крыльцо, спускаемся по обшарпанным ступеням. И вот мы уже не идем, а летим по школьному двору. Мы воспаряем, отталкиваясь ногами от асфальта.
Проснувшись, я долго смотрела на портреты Бунтарки на стенах моей комнаты.
«Спасение будет. Я знаю».
Совершенно не представляя, как и откуда оно должно прийти, я начала ждать этого спасения, погрузившись в рисование и музыку, закрываясь ими от пошлости, напирающей на меня со всех сторон. Включая свои любимые песни и поедая любимые творожные сырки, часы напролет я проводила, склонившись над листом бумаги, с цветными карандашами в руках, заправляя за уши свои короткие волосы, которые теперь постоянно лезли в глаза. Остриженные, они казались темнее, чем были раньше.
***
Горе и трагедия нашей семьи пришлись как раз на то время, когда после затяжного безденежного и голодного лихолетья жить стало немного полегче, и все наконец-то выдохнули. У людей стали появляться деньги, и им захотелось как можно скорее забыть, как до этого годами приходилось заниматься выживанием. Они стали покупать себе красивые дорогие вещи, такие желанные и так долго недоступные. Что, как это обычно бывает, переросло в гипертрофированное желание иметь и демонстрировать все и сразу, четко по списку: кожаные сапоги до колен, меховую шубу из норки или песца (на крайний случай, из лисы), меховую шапку в несколько раз больше головы, а также многочисленные золотые перстни на каждом пальце, от тяжести которых рука тянулась вниз, словно налившаяся гроздь винограда.
Большинство наших знакомых быстро привыкли к сытости, поняв, что жизнь не так уж и плоха. Но положение нашей нищей осиротевшей семьи оставалось прежним. Мои одноклассницы ходили в золоте и мехах и ужасно этим гордились. Почему-то так было принято тогда — одевать в золото и меха даже детей! Я же пять лет носила одну и ту же зеленую куртку. Мне купили ее на вырост, на несколько размеров больше. Раньше я утопала в ней, но потом подросла и она стала мне впору, вскоре даже став маловатой. А под курткой — одна и та же черная водолазка и темные брюки. Когда мне было тринадцать, я проносила их весь учебный год. Помню, как меня при всем классе похвалила учительница: несмотря на то, что в нашей школе отменили обязательную школьную форму, я — единственная девочка в классе — по-прежнему ношу ее. Она представила меня как образец скромности и дисциплины. Она просто не знала, что другой одежды у меня не было!
Стоит ли говорить, что мои разодетые в золото и меха одноклассницы относились ко мне с презрением. На школьных переменах, в коридоре или на лестнице, мне вслед частенько раздавалось:
— Нищенка!
«Нищенка». Это стало моим третьим в жизни ярлыком. После «уродины» и «красотки». Потом их будет много.
Я слышала, что они говорят про меня. Я знала, что у меня один сапог порвался возле подошвы, и что со стороны это видно. Я знала и то, что мне не скоро купят новые. В своем благополучии, к которому они не приложили никаких усилий, эти глупые и жестокие девицы ничего не знали о том, что после смерти отца моя мать рвется из последних сил, чтобы обеспечить нам хотя бы этот скудный достаток. Не обращая внимания на все эти перешептывания, насмешки и оценивающие взгляды, я говорила себе:
«Личность человека, его качества, способности и поступки — вот что важно! А не внешний вид и что на тебе надето, тем более что все это куплено на деньги твоих родителей».
Я презирала весь этот высокомерный выпендреж. Но, казалось, я была единственной, кто так рассуждал. Исключительно по наличию внешних атрибутов сытой жизни наши знакомые и судили о человеке, презрев его внутренний мир и его достоинства. Тех, кто не обладал «богатством», безжалостно и насмешливо отсекали от своего круга. Так отсекли и нас. С нашими нескончаемыми неурядицами, с теми испытаниями, которые выпали на нашу долю, мы раздражали людей, за долгие годы уставших от проблем. Мы были ходячим напоминанием о тяжелых временах, которые для всех, кроме нас, слава богу, закончились.
Мы с одноклассниками оказались «по разные стороны баррикад» — и не только из-за того, что они носили золото и меха, а я была нищенкой. Их развлечения состояли в том, чтобы издеваться над учителями, хвастаться материальным положением своих родителей, а также пропадать на улице, связываясь с дурными людьми и пробуя нехорошие вещи. У меня были совсем другие интересы. Я старательно и упорно училась, понимая, что кроме меня никто не достанет нас с матерью из той пропасти, в которую мы провалились.
Надо ли говорить, что при полном отсутствии общих интересов к шмоткам и мальчикам в школе у меня почти не было подруг?
Из всех подруг у меня осталась только Неля.
Мы сблизились на почве любви к литературе и музыке. Кроме нее мне не с кем было разделить эту любовь. Мы обе обожали книги и поглощали их пачками, запоем, постоянно сверяясь, прочитана ли второй та книга, которую уже прочитала первая. Нам было интересно сравнивать, одинаково ли мы поняли тот или иной роман, схожи ли наши взгляды, одного ли и того же героя мы полюбили или возненавидели. Мы «охотились» не за женихами, а за книжными новинками, используя поездку кого-то из наших знакомых в крупные города, где были хорошие книжные магазины и литературные ярмарки.
Мы придерживалась похожего стиля в одежде. Мы не носили стриптизерских туфель и коротких топиков, высмеивая девчонок, которые так одевались. Мы не красили губы коричневой помадой и не подводили глаза черным карандашом, толстой и неровной линией, совершенно неумелой. Мы бегали по улицам нашего городка, как два братца-подростка — в широких рваных джинсах и тяжелых ботинках на толстой подошве. Впрочем, изредка на Нелю что-то находило, и она «переодевалась в девушку»: доставала из-под бейсболки свои длинные русые волосы, завивала их в локоны. У нее было очень красивое воздушное белое платье, и знакомые не узнавали ее, когда она из вечно спешащего куда-то сорванца вдруг превращалась в прекрасную белую птицу. Она бежала по своим делам, звонко и задорно цокая каблучками, и прохожие оборачивались вслед прекрасной Незнакомке в Белом.
Второй нашей общей любовью была музыка. Цивилизация изредка добиралась и до Города Высоких Деревьев: в гости к нам заглядывали молодые исполнители, в основном из областного центра. Летом выступления проходили под открытым небом, на сцене в парке — том самом, где мы в детстве гуляли с отцом. Мы с Нелей бегали на такие концерты. Когда наступали холода, приютом для талантливых гостей становилась местная библиотека. Мы старались не пропускать этих выступлений. Редкие музыкальные или поэтические вечера были для нас «культурной отдушиной» в городке, который и знать не знал, что такое культура.
Мы с Нелей находили мало понимания у сверстников. Всю юность мы провели вдвоем. Мать как-то сказала про нас:
— Все дети как дети, а вы с Нелей какие-то особенные.
Но наша «особенность» и непохожесть на остальных нас не особо печалила. Тогда мне казалось, что я навсегда оставила эти переживания в детстве. Слушая вечерами кассеты и подкрепляясь вкуснейшими творожными сырками с изюмом, купленными в соседнем магазинчике, мы забывали обо всем — обо всех наших проблемах, мнимых и явных. Мы были молоды, мы были счастливы. Включая песни нашей любимой Бунтарки, мы с Нелей устраивали импровизированные домашние концерты. Пели мы тихонько, намеренно заглушая голоса, чтобы соседи не услышали и не начали стучать по батарее. А как хотелось спеть по-настоящему, громко и мощно, как Бунтарка! И проверить: такой же ли сильный у тебя голос, как у нее, сможешь ли ты взять ту верхнюю ноту, которую взяла она? Как же хотелось это выяснить! Но в коробках наших домов с такими тонкими стенами, где каждый слышит, что делает его сосед, мы не позволяли нашим несмелым юным голосам развернуться на полную. Не то что Бунтарка! Талантливая смелая красотка! Она никого никогда не боялась. Как же я хотела быть такой, как она. И в то же время дико сомневалась в себе: так ли я смела и талантлива? Смогу ли я так же выступать на сцене? Ведь это так страшно, так невероятно страшно: быть у всех на виду… Наверно, я никогда так не смогу.
Вскоре Судьба дала мне шанс себя проверить.
***
Жить, как раньше — не испытав себя и не поняв свои способности — стало для меня невыносимым. Я поняла, что хочу петь всерьез. Всерьез — это значит уже без Нели и не вполголоса. И не ради развлечения. И главное — не подпевать кому-то, а петь самой. Петь свое — то, что я чувствую сердцем.
Я стала жадно их искать — те песни, на которые что-то откликается внутри меня. Я охотилась за кассетами с такими песнями и после школы, когда была дома одна, включала их без конца. Я разрывалась между необходимостью учить уроки и желанием разучить очередную песню, чтобы потом тихонько спеть ее. Я вставала перед зеркалом… и не могла начать. Мне невероятно мешала моя зажатость. Застарелая привычка стыдиться себя, своего тела. Физически я стала другой, но эти зажатость и скованность никуда не делись. Они с удовольствием поселились в моем новом изменившемся теле и не собирались его покидать. Мышечная память! Я слишком долго была болезненной и нескладной, и тело привыкло так себя вести: прятаться и сжиматься, пытаясь стать незаметным, занимать как можно меньше места. Я поняла это, когда пыталась репетировать перед зеркалом. Я была скована и закрыта. Даже наедине с собой, когда меня никто не видит. А если мне нужно будет выйти на сцену и меня увидят все?
Смешно, но к тому, чтобы сделать из себя другого человека, я подошла серьезно. Чтобы раскрепоститься и стать более смелой, чтобы перестать бояться сцены и зрителей, я записалась в театральную студию в местном доме детского творчества. В спектакле, который мы репетировали, у меня было сразу несколько мелких ролей. И по какому-то невероятному совпадению, была и небольшая вокальная часть. Такая долгожданная возможность спеть, по-настоящему, на сцене, пусть и несколько строк, ввергла меня в состояние паники.
«Боже, как я боюсь», — сопротивлялся внутренний голос.
«Но ведь ты же об этом мечтала!» — напоминала я себе.
В течение месяца до спектакля я репетировала в пустом актовом зале театральной студии. После прогона, когда все уходили домой, я оставалась одна и по несколько раз пропевала свою партию. Со мной не было педагога. Я не знала нот. Я просто включала минус и пела — на слух. Здесь, где никто не мог меня услышать, я впервые в жизни решилась запеть «по-настоящему». Впервые я услышала свой ничем не сдерживаемый голос. И поняла, что до этого, дома с Нелей, это было не пение вовсе, а боязливое мяуканье. А сейчас я отпускала себя, отпускала свой голос. Он взлетал ввысь и натыкался на потолок актового зала, словно этого помещения было мало для моего голоса, словно он хотел вырваться отсюда на свободу и полететь дальше.
В первый раз в жизни я пела в полную силу. И была совершенно счастлива. Это и сейчас одно из моих самых ярких и радостных в моей жизни воспоминаний: в пустом актовом зале дома детского творчества я, юная, впервые пою во весь свой голос, и голос мой звучит сильно и свободно. И да, я верно почувствовала: я действительно могу брать верхние ноты — не хуже Бунтарки! Я в себе не ошиблась.
И я еще кое-что поняла, что-то гораздо более важное. До этого я знала: то, что бушует у тебя внутри, твои чувства и переживания — ты можешь их нарисовать. Теперь я поняла: их можно еще и СПЕТЬ. Я нашла новый способ отпускать на волю то, что во мне накопилось, найдя тем самым новый способ своего освобождения.
***
И вот настал день выступления — на настоящей сцене (в том же актовом зале), перед настоящими зрителями (в основном педагогами этого центра). Но было и несколько незнакомых лиц — я увидела их, подглядывая в щелочку из-за кулис.
Что я помню из своих ощущений? То, что из-за необходимости исполнять несколько ролей в одном спектакле, надо было очень быстро переодеваться. А юбки и рукава, как назло, не слушались. Еще: на сцене у меня жутко дрожали коленки, и я боялась, что это будет заметно зрителям.
По мере приближения сценки с моей вокальной частью паника нарастала. Я боялась, что в самый ответственный момент у меня пропадет голос, и я всех подведу. Такое уже было однажды, в школе, на каком-то мероприятии. Мы по очереди читали обращение к учителям, и когда свою часть должна была произнести я, я открыла рот и вместо своего голоса услышала какой-то слабый хрип. Это не была простуда, и мороженого я не ела перед выступлением. Голос пропал от волнения. Я забыла об этом. А сейчас зачем-то вспомнила.
На вокальную партию я выходила на ватных ногах. Но к моему удивлению, голос не пропал. И слова не забылись. Я спела, быстро забежала за кулисы и только тогда выдохнула. Сердце бешено прыгало в груди.
После спектакля нас ждали аплодисменты, которые мы принимали на сцене, взявшись за руки — как настоящие актеры. А потом мы вышли в зрительный зал. Я увидела, что наша наставница разговаривает с какой-то незнакомой женщиной, которая поглядывала в мою сторону и кивала на меня. Наставница позвала меня к ним. Какое-то время незнакомка с улыбкой смотрела на меня. Я, в свою очередь, смотрела на нее. Высокая, белокожая, неземная, с огромными синими глазами и короткими платиновыми волосами, зачесанными наверх, она была похожа на инопланетянку. У нас в городке я таких не видела и не знала, что бывают такие красивые женщины. Незнакомка оказалась Нонной Валерьевной, преподавателем института искусств из областного центра. Она сказала, что я ее просто поразила. Спросила, как давно я занимаюсь в студии. Я ответила, что несколько месяцев, чему она удивилась. А вокалом я занимаюсь с каким педагогом? Когда я ответила, что никогда не занималась вокалом, что просто люблю петь и пою для себя, Нонна Валерьевна удивилась еще больше. Она внимательно посмотрела на меня и спросила, сколько мне лет и в каком я классе. А потом сказала, что ей нужно поговорить с моей наставницей.
Я стояла поодаль и грызла ногти. Мне было жутко интересно, что они там про меня говорят, но почти ничего не было слышно. Единственное, что я уловила, это слова «инопланетянки»: «У нее есть осмысленность, внутренне содержание» и слова наставницы: «Сомневаюсь. Мама не отпустит».
Наконец, они позвали меня, вконец истомленную ожиданием.
— Видишь ли, — начала Нонна Валерьевна, — твой педагог считает, что тебе еще рано, и я пожалуй, с ней соглашусь… Но я все равно тебе это предложу. Я понимаю, что музыкального образования у тебя нет, но… в тебе самой что-то есть, что-то очень необычное… — Она задумалась на мгновение. — Через месяц мы приступаем к постановке экспериментального спектакля. Это новый формат, у нас он пока, к сожалению, почти неизвестен — я говорю про мюзикл. Ну, это когда актерам надо двигаться по сцене и одновременно петь.
–Да-да, мюзикл. Я знаю, да!
Я выкрикнула это слишком громко и резко, потому что жутко разволновалась.
Нонна Валерьевна улыбнулась.
— Ты знаешь какие-нибудь мюзиклы?
— Да.
В то время как раз был популярен один французский мюзикл, кассету с песнями из которого я заслушала до дыр. Нонне Валерьевне явно понравился мой ответ.
— Ого, — она рассмеялась, — какая молодец! А наш мюзикл называется «Летучая мышь». Я хотела бы предложить тебе принять в нем участие. Считай, что сегодня были твои пробы, — улыбнулась она.
«Неужели это сейчас все правда происходит со мной?»
— Но поскольку ты еще ребенок, мы не можем решить это с тобой сами, без твоих родителей. Смогут ли они отпустить тебя, или приехать с тобой в город…sk? Куда вас поселить, мы придумаем, в студенческом общежитии комнаты есть. Но ты пропустишь несколько месяцев в школе. В общем, вопросов много. Мне нужно поговорить с твоей мамой. Поэтому вот мой телефон, обсудите дома, а прежде всего, подумай сама: хочешь ли ты этого, решишься ли? Лично я считаю, что тебе это вполне по силам.
Дрожащей рукой я взяла из ее руки протянутую мне визитку.
***
Среда, в которой ты вырос, мстит тебе за попытки выйти за ее пределы. Ревностно следит, чтобы ты не взлетел слишком высоко. Вовремя щелкает тебя по носу. А если к этому внешнему сопротивлению прибавляются и твои собственные комплексы и сомнения в себе, дело становится совсем безнадежным.
Хотя я никому ничего не говорила, даже Неле, но о том, что меня пригласили в областной центр играть в спектакле, сразу узнали в школе. У меня появились новые ярлыки: теперь меня обзывали «актрисой». А внутри меня бушевала настоящая буря желаний и сомнений. Я хотела ехать, но понимала, что мать меня не отпустит. Я хотела петь и играть на сцене, но боялась не справиться. Ведь я была простой девчонкой, из простой семьи, в которой отродясь не было ни певцов, ни актеров. Какой наивной восторженной дурочкой я себе казалась! Кто-то сказал, что я хорошо пою, и я в себя поверила! Да я и на сцену выйти не смогу. Я представила себе этот позор: объявили мой выход, а я сижу на полу за кулисами, вцепившись в занавес. Меня тащат несколько пар рук, а я хриплю: «Нет! Не пойду!». А хриплю я потому, что вот в этот раз у меня точно пропадет голос — от страха.
А с другой стороны, может быть, вот он, наконец, мой шанс, вполне возможно, единственный: вырваться из болота нашего маленького городка, в котором с тобой никогда не произойдет ничего хорошего — хоть сто лет здесь проживи!
«Ведь Бунтарка смогла! — убеждала я себя. — А ведь она тоже когда-то была простой обычной девчонкой. И у тебя все получится».
Но я тут же усмиряла свой щенячий восторг:
«Бунтарка смогла. Но ведь ты же не Бунтарка! Да и потом, тебе ничего особенного не предложили. Это просто маленькая роль в маленьком спектакле, после которой тебе придется вернуться обратно. Но жить ты будешь уже воспоминаниями о коротком и мимолетном успехе, который просвистел и умчался прочь. Тебя поманят новой интересной жизнью, а потом отправят назад. И больше ничего подобного в твоей жизни не случится. Каково тебе будет?»
И вот я то начинала собирать и прятать под кровать сумку, в мечтах уже покидая этот город и все, что мне осточертело тут за мою короткую жизнь. То забивалась под одеяло и рыдала от сомнений в себе и от того, что, наверно, я так и не смогу решиться.
В итоге, промучившись неделю и даже не сказав ничего маме, я позвонила Нонне Валерьевне и отказалась. Через несколько дней, перед уроком английского, ко мне подсели одноклассники. Они спросили, когда я уезжаю «играть Джульетту». Я недовольно поморщилась, досадуя, что моя сокровенная тайна как всегда стала известна тем, кого это совершенно не касается.
— Не буду я никого играть. И никуда не поеду, — я старалась говорить как можно более невозмутимо. — Не знаю, с чего вы это взяли.
Я раскрыла учебник и сделала вид, что внимательно вчитываюсь в текст.
— Мы так и знали. Было понятно с самого начала, что ты не сможешь. Не потянешь. Мы хорошо тебя знаем.
Я подняла глаза от учебника.
— Как это вы знали, что я смогу, а что нет, если я сама этого про себя не знаю?
— Лучше, чем ты есть, ты все равно не станешь. Поэтому простись с мечтой и учи инглиш!
Вошла учительница, и подростки расселись по своим местам. Начался урок.
Из театральной студии я ушла вскоре после этого. Я быстро успокоилась. Когда ты подросток, тебе очень просто отвлечься от любых переживаний. Творожные сырки с изюмом, любимая музыка, книги и фильмы утешили меня. Мысли о собственной трусости и об «упущенном шансе» быстро оставили меня в покое.
Но «актрисой» меня обзывали еще месяца три после этого случая.
Впрочем, вскоре и об этом мне пришлось забыть.
Вихрем выдуло все из моей головы.
5
Далеко-далеко
У зеленой реки,
Где не знают холодного ветра…
Группа «Иванушки». Где-то
Дим… Золотистые волоски на загорелых руках… Серебряные браслеты на запястьях… Целая куча браслетов — он очень любил их… И на шее — связка каких-то цепочек и кожаных шнурков. Мне нравилось перебирать их пальцами.
Он всегда вот так опускает глаза и замирает, когда о чем-то задумается. И становится заметно, какие у него длинные и густые ресницы. Ресницы, ресницы, ресницы! От них на его лицо ложатся тени. Я их обожаю — тени от этих ресниц. А эти ямочки на щеках, когда он улыбается… Я с ума схожу, когда их вижу. Хочется броситься и зацеловать! Мой. Только мой!
И меня совершенно не удивило, что Он не из нашего городка. Еще бы! У нас я таких не видела. В целом мире таких больше нет.
Мою любовь звали Дима. Но я называла его Дим.
Я встретила Его в конце февраля, когда зима уже почти перешла в весну, и яркое солнце оранжево-розовым светом освещало последние еще не растаявшие снега. Тогда еще не было слякоти, не было грязи… Все казалось таким чистым, ясным. Каким-то волшебным. Знаете, как это бывает: ты как будто сначала влюбляешься, а уже потом встречаешь объект своей любви. Именно так было и со мной! За несколько месяцев до нашей встречи сильнейшее предчувствие скорого счастья внезапно охватывало меня — просто так, посреди серого буднего дня, ничем не примечательного. Это предчувствие счастья было похоже на то состояние, когда ты ожидаешь какого-то предстоящего очень приятного и радостного события, о котором тебе известно. Просто ты вдруг вспомнишь о нем, и томительная сладость щекочущей каплей адреналина пробежит по твоим венам. Именно такое предчувствие врывалось в мою размеренную скучную жизнь — как легкий ветерок, который до щекотки раздувал волоски на моих висках, мешал учить уроки…
Все предрекало мне Его заранее — и не только мои внутренние странные ощущения. Сама Судьба подавала мне знаки. И та красивая романтичная песня, случайно услышанная по радио в автобусе, в котором обычно крутили какой-то примитивный пошлый блатняк. И запах фиалок, такой странный посреди зимы — и откуда он только взялся на улице? И та необычайно яркая звезда, которую я увидела вечером, по дороге из школы. Мы тогда учились во вторую смену, и возвращаться приходилось в сумерках. И вот я шла с занятий, по привычке глядя под ноги, и вдруг зачем-то подняла голову и уткнулась носом в эту звезду. Странно, ведь еще осенью ее вроде здесь не было… Словно звезда возникла на небе внезапно и специально для меня. С тех пор она стала «моей звездой». Она встречала меня после школы и обещала что-то очень хорошее и счастливое.
Дим, любитель астрономии, потом объяснил мне это чудо со звездой, которой «раньше не было». Оказывается, видимые нам созвездия различны в разное время года. Ведь Земля вращается вокруг Солнца и вследствие этого орбитального движения нам становятся видимы различные участки небесной сферы, поэтому летом и зимой мы видим разные созвездия. Они по очереди оказываются на ночной стороне неба. Те созвездия, которые мы видим зимой, летом оказываются на том же участке неба, что и Солнце, поэтому их не видно из-за солнечного света. А эта «новая» звезда — Сириус. Зимой ее видно лучше всего.
— Другие звезды никуда не делись. Просто они на время как бы погасли. А эта наоборот зажглась! Ну, она тоже всегда была на небе. Просто ее не было видно отсюда, где мы живем.
Хорошо, со звездой я еще могу понять. Но как быть с тем «живым» розовым камнем? Проходя в тот день мимо ювелирного отдела нашего единственного в городе универмага, я зачем-то (никогда раньше не интересовалась всеми этими побрякушками!) бросила взгляд на витрину и увидела там невероятно-красивое кольцо с огромным розовым камнем. И камень этот, казалось, пульсировал и переливался, словно живой, испуская радужные искры — сиреневые, золотистые и мятные. Я стояла и смотрела, как завороженная. Щекочущая воронка восторга раскручивалась в моей груди.
«Вот оно! Это скоро случится!»
Долго стояла я напротив витрины и смотрела на этот пульсирующий розовый камень. А потом вышла из магазина на улицу, и почувствовала на своем лице дыхание еще не наступившей весны.
***
История с мюзиклом, в который я по своей трусости так и не попала, все же не прошла даром: она подогрела мой интерес к музыке, к пению. Я поняла, что совсем не готова к сцене — да мне это и не интересно больше. Но вот научиться профессионально петь — пусть даже и для себя, просто чтобы выпускать свои эмоции — я бы хотела.
Я знала, что в местном Доме Молодежи есть кружок вокала. Туда я и отправилась на прослушивание. Я понимала, что если меня возьмут, нужно будет ездить заниматься по вечерам два раза в неделю и еще днем в субботу. Но я была готова еще больше уставать и забыть на время про отдых и все свои подростковые увлечения. Я даже была готова преодолевать весь этот невероятно долгий, 20-минутный путь на автобусе, а потом еще тащиться через непролазный пустырь, заваленный горами снега, которые сюда свозили со всего города.
Дикая жажда петь, как развевающийся на ветру невидимый флаг, манила меня к этому старому обшарпанному зданию, когда-то давно выкрашенному в розовый цвет. Со временем краска совсем облупилась. Деньги на реставрацию город не выделял, и сейчас Дом Молодежи, вопреки своему названию, напоминал скорее всеми заброшенного одинокого старичка. Он имел весьма плачевный вид. Оставив куртку в гардеробе, в темно-зеленых джинсах и черной толстовке с изображенными на ней для устрашения черепами (которых, впрочем, никто не боялся), я неуверенно шла по холлу, пытаясь отыскать нужную аудиторию. Неподалеку стояла группка парней с музыкальными инструментами, упакованными в чехлы. Можно было спросить у них, но парни что-то оживленно обсуждали, и их смех и сальные словечки заставили меня резко повернуться и пойти в противоположную от них сторону. Проходя мимо мозаики с изображением детей в красных галстуках, поющих и играющих на разных музыкальных инструментах, я увидела высокого светловолосого парня в джинсах и клетчатой рубашке. Он стоял у стены, в стороне от всех, опираясь рукой на гитару и глядя мне прямо в глаза. Я смутилась под его «взрослым» взглядом. Меня разозлило, что я наверняка жутко покраснела, и это было заметно. Я еще раз бросила на парня быстрый взгляд. Он стоял, смотрел на меня и дерзко улыбался: ну точно — заметил! Стараясь придать себе уверенный и невозмутимый вид, я резко развернулась, подошла к стоящему неподалеку стенду с расписанием занятий и перечнем кружков и принялась с умным лицом читать все, что там было написано, при этом от волнения не видя ни строчки. Стоя вполоборота к этому незнакомцу с гитарой, я чувствовала, как его настойчивый взгляд прожигает мои лопатки. К своей досаде я заметила, что галдящие музыканты почему-то затихли. Наверняка тоже меня разглядывают.
«Чего вы все на меня уставились?» — с раздражением подумала я и нервно заправила за уши пряди своих волос. Терпеть не могу, когда на меня смотрят. Я отошла от стенда, и вернулась назад к гардеробу.
— Девочка, что ты тут мечешься? Куда тебе надо?
Прямо на меня по коридору плыла высокая полная женщина, в круглых очках и с фиолетового цвета прической в виде башни. Она, очевидно, была здесь ходячей хохмой. Ее появление и мой озадаченный вид позабавили толпу. Парни с любопытством уставились на нас, сдавлено хихикая.
— Я ищу студию вокала, — пробормотала я.
От волнения мой голос стал хриплым и слабым.
— Ничего не слышу! Громче! — раздраженно потребовала женщина, поправив очки и посмотрев на меня, как на насекомое.
— Я ищу… студию вокала, — повторила я.
Мой дребезжащий голос смешно отозвался в длинных коридорах. Парни-музыканты уже в открытую ржали надо мной. Я пожалела, что приехала сюда.
— Так это тебе нужно на второй этаж! Прямо до конца коридора — фиолетовая женщина махнула рукой, — там лестница. Попроси мальчишек, они тебе покажут.
— Спасибо.
Я быстро отвернулась, чтобы она больше ничего мне не сказала и не вызвала тем самым новый взрыв хохота. Чтобы попасть в конец коридора, как назло пройти нужно было мимо этих самых «мальчишек». Глядя в пол, я быстрыми шагами прошла мимо них и устремилась к лестнице. Коротко остриженные волосы мешались, пряди падали на лицо, лезли в глаза, я их постоянно поправляла. Длинный ремень сумки сползал с плеча — мне пришлось в него вцепиться. Парни поначалу притихли. Но тут кто-то из них что-то тихонько сказал, и все они дружно и громко загоготали. Я по привычке подумала, что сказанное, разумеется, относится ко мне. На секунду застыв от унижения, я резко прибавила шаг. Под их усиливающийся смех я почти бежала по коридору. Внезапно у меня за спиной раздался чей-то голос:
— Подожди!
Не оборачиваясь и придерживая рукой лямку спадывающей сумки, я неслась вперед. И только забежав за угол, остановилась, чтобы перевести дыхание. Позади раздавались крики и смех.
— Чего ты ржешь? — вдруг спросил тот же голос.
— Ты что-то имеешь против меня? — задиристо поинтересовался второй, визгливый голос.
— Ничего не имею. Просто считаю, что тебе нужно закрыть свой рот, — спокойно и твердо ответил ему первый голос.
— А ты че, типа заступник? Рыцарь?
Обычно такие слова являются прелюдией к разборке. По крайней мере, у нас во дворе это так. Но, к моему удивлению, на этом перебранка сошла на нет. Я услышала чьи-то мягкие шаги. И бросилась вверх по лестнице.
— Да постой ты!
Тот самый светловолосый парень с гитарой обогнал меня и внезапно преградил мне путь. Он сделал это так резко, что я уперлась носом ему в грудь. Парень был почти на голову выше меня — и не потому что стоял на ступеньку выше. Я смутилась еще больше. Он улыбнулся.
— Опасно разгуливать одной среди местных идиотов! Я провожу тебя.
Мы вместе поднимались по лестнице, шаг в шаг. Я думала о том, что мог сказать обо мне тот гогочущий придурок.
«Какой черт тебя дернул! Ведь шла мимо, никого не трогала».
От обиды я чуть не плакала. Парень с интересом на меня поглядывал.
«Не знаю, что он там сказал, но самое обидное, что этот, с гитарой, слышал…»
Я отвернулась, чтобы он не увидел мои слезы. Я уже привыкла к тому, что меня задирают в школе и во дворе. Но здесь, на его глазах… Сама не знаю отчего, но мне почему-то стало обидно, что меня унизили именно в присутствии этого парня с гитарой.
Мы остановились возле одного из кабинетов.
— Хочешь, я зайду с тобой?
Я смотрела в пол, поправляя непослушные волосы.
— Нет, не нужно.
— А я все же зайду. Так будет лучше.
Возмущенная его наглостью, я подняла взгляд и встретилась с его глазами — цвета весенней зелени, одновременно ласковыми и дерзкими, с какими-то озорными искорками и такими длинными загнутыми ресницами… Отчаянно заколотилось мое сердце. И, ударившись со всей силой о ребра, беспомощно покатилось куда-то вниз. Незнакомец смотрел на меня слегка насмешливо и одновременно нежно, не отпуская мой взгляд. Словно какие-то невидимые ниточки протянулись от его зрачков к моим, и по своей воле я не могла ни закрыть глаза, ни отвести взгляд. Вдоволь меня помучив, красавчик уверенно толкнул рукой дверь и пропустил меня вперед. А сам зашел следом.
— Димочка! Солнце мое! Вот это радость!
Раскрыв объятия, навстречу нам семенила маленькая седовласая женщина. Одной рукой она обняла его, а второй — неожиданно — меня. В аудитории сидели несколько человек. Не понимая, что происходит, они все удивленно уставились на нас. Я и сама ничего не понимала. Голова моя закружилась и мысли — все до единой — улетели прочь.
Через десять минут расспросов и объятий Дим, которого никак не хотели отпускать («это наш лучший ученик»), наконец открыл дверь, чтобы выйти. Обернувшись, он сказал мне:
— Я подожду тебя внизу.
— Не нужно, — крикнула я в ответ, но дверь за ним уже захлопнулась.
***
«Прослушивание» заняло около часа. Нас приняли всех и, дав нам расписание ближайших занятий, отправили по домам.
Вприпрыжку неслась я вниз по лестнице.
«Меня приняли! — радостно колотилось сердце. — Приняли!»
Уже не такая испуганная и забитая, какой сюда пришла, а наоборот воодушевленная, словно за моей спиной вдруг выросли и расправились крылья, я подходила к гардеробу. То неприятное происшествие с группой гогочущих музыкантов стерлось из моей памяти.
— Ну, как все прошло?
Я вздрогнула. Дим стоял, облокотившись о стойку, и дерзко смотрел на меня. И тут он широко улыбнулся — какой-то умопомрачительной, ослепительной улыбкой (своей фирменной, как потом оказалось). Зря он это сделал. Я почувствовала, как дрожат и подкашиваются мои ноги. Я снова не могла отвести от него взгляд. Я, должно быть, выглядела как дура, но ничего не могла с собой поделать.
— Нормально. Меня приняли.
— Ну, я и не сомневался.
Он продолжал вот так же нагло на меня смотреть и лучезарно улыбаться. Я не знала, куда деться под его настойчивым взглядом, и с ужасом почувствовала, что опять краснею.
— Мне пора идти, — сказала я, отчаянно пытаясь попасть рукой в рукав своей старенькой зеленой куртки. Дим помог мне, задержав на мгновение ладони на моих плечах. Я почувствовала тепло его рук даже сквозь толстую синтепоновую подкладку. Я повернулась к нему. Дим прищурил глаза, отчего в них снова зажглись те лукавые озорные огоньки.
— Чего ты на меня так смотришь?
— Мы с тобой обязательно еще увидимся. И очень скоро.
Этого — чтобы мы снова увиделись — я захотела больше всего на свете, но вслух спросила:
— Ты всегда такой самоуверенный?
Он ничего не ответил, а только улыбнулся. На подкашивающихся ногах я пошла к выходу. У двери я все же не выдержала и оглянулась. Дим стоял и смотрел мне вслед, продолжая дерзко и загадочно улыбаться.
Пока я ехала домой, я думала о том, как нетипично он себя повел: не поддержал сальных шуточек, не присоединился к ним и тем более не стал их источником. Наоборот, он… он защитил меня… Он был первым за всю мою жизнь, кто вот так заступился за меня. От этой мысли приятное волнительное тепло возникло в груди и быстро распространилось по всему телу. Автобус проезжал мимо заброшенного стадиона. Я мечтательно прислонилась виском к стеклу.
«А какие у него ресницы… Просто сумасводящие».
***
Весна в том счастливом году наступила точно по календарю — 1 марта — и быстро разыгралась в полную силу. За неделю растаял весь старый, грязный, давно всем надоевший снег, а новый больше не выпал, и солнце за считанные часы дочиста высушило асфальт. Надолго установилась теплая ясная погода. Земля быстро покрылась свежей зеленой травкой, и уже к концу месяца проклюнулись первые одуванчики.
В один из таких дней мы с матерью вывешивали во дворе выстиранное белье. Словно вдруг почувствовав что-то, я резко обернулась. Передо мной стоял Дим, а рядом с ним какая-то хрупкая белокурая женщина, удивительно похожая на него чертами лица. Эти двое возникли словно из-под земли. Неуверенно улыбаясь, женщина подошла ближе и обратилась к матери:
— Здравствуйте! Извините, что мы к вам вот так… Мне нужно сшить костюм для работы, и вот мой сын нашел вас. Вы же берете заказы, я не ошиблась?
Мать не сразу ответила — тоже опешила от неожиданности. Но она действительно занималась пошивом и принимала иногда частные заказы, поэтому вопрос этой женщины ее не удивил. Между ними завязался разговор. Дим с победным видом приближался ко мне.
«Ты?… Откуда?»
Ну как он мог до такого додуматься? Прийти сюда! С матерью! Ну что за человек! Стоя передо мной, Дим продолжал смотреть мне в глаза и улыбаться, уже несколько смущенно и виновато, но все еще достаточно победоносно, что выводило меня из себя. Я готовилась сказать что-нибудь дерзкое, чтобы осадить его, и уже открыла было рот. Но в тот самый момент мне вспомнились его слова: «Мы с тобой обязательно еще увидимся. И очень скоро». Я вдруг обреченно осознала: «От такого — захочешь убежать, да не убежишь!» Я почувствовала, что задыхаюсь — так сильно колотилось сердце. От смущения и полного смятения чувств я беспомощно отвернулась.
Наши матери разговаривали перед домом. Мы наблюдали за ними, стоя несколько поодаль.
— Я же сказал, что так будет.
Я повернула голову и посмотрела в его зеленые глаза, дерзкие и одновременно ласковые.
— Как ты меня нашел?
— Я просто спрашивал у людей, где в этом городе живет самая красивая девушка на свете, и они все указали на твой дом.
— Я серьезно.
Дим посмотрел мне в глаза и без тени улыбки сказал:
— Я тоже.
Я в смущении отвернулась. Он постоянно меня смущал — всем, что говорил и делал! Тем, как смотрел на меня. Носком своего кроссовка я начала ковырять камушки в земле, делая вид, что это очень серьезное занятие.
— Долго повод придумывал?
— Да не очень.
Дим стоял совсем рядом — я ощущала исходящее от него тепло. Его близость сильно волновала меня, и я изо всех сил старалась, чтобы он этого не заметил. Мысленно пытаясь успокоить свое бешено колотящееся сердце, я прислушивалась к разговору наших матерей. Внезапно Дим взял меня за руку. И вот что невероятно: еще до того, как Он это сделал, я знала, что вот сейчас Он возьмет меня за руку, и Он взял! Я не стала ее выдергивать. Вместо этого, к своему удивлению, я начала поглаживать пальцами Его кисть. Можно было не опасаться, что нас увидят наши матери: увлеченные разговором, они не обращали на нас никакого внимания. К тому же я стояла немного впереди Дима, загораживая Его собой. Наших рук не было видно. Наши переплетенные пальцы продолжали поглаживать друг друга. Прикосновения его руки к моей руке… Я не знаю, какими словами выразить, что я чувствовала в тот момент. Это шло от Него и одновременно из глубины меня самой… Что-то во мне… нет, не просто что-то во мне, а я сама, я ВСЯ, откликнулась на Его прикосновения. И я знала, что Он в этот момент чувствовал то же, что и я. Мы оба закрыли глаза и не произносили ни слова, боясь спугнуть волшебство этого момента. Казалось, что мир замер, и время прекратило свой ход, и все исчезло — остались только мы двое. Ветер развевал наши светлые волосы.
Внезапно мать обернулась и с тревогой посмотрела на нас. Я резко выдернула руку и сунула ее в карман. Нащупав там мелочь, я крикнула:
— Мам, я схожу в магазин?
Она задумчиво кивнула.
Мы вдвоем шли через двор, украдкой поглядывая друг на друга. То, что Дим высок и красив и у него умопомрачительно прекрасные глаза — огромные и зеленые — это я разглядела сразу, еще в Доме Молодежи. Сейчас, бросая на него быстрые взгляды, я отметила, что у него загорелое лицо и довольно темные густые брови — необычный контраст со светлыми волосами. Я с досадой заметила, что на Дима глазею не я одна. Все оборачивались на него, пока мы шли с ним через дворы до магазина.
— Зачем ты пришел к нам вот так? Если уж ты выяснил, где я живу, почему просто не подкараулил меня возле дома?
Я все же задала ему не дававший мне покоя вопрос.
— Мне было интересно увидеть тебя в спокойной привычной обстановке, — ответил Дим. — Когда ты такая, какая есть, а не ощетинившийся ежик.
Я молчала несколько минут, размышляя над его словами.
— Ощетинившийся ежик — это не мой сознательный выбор. Просто когда окружающая среда…
— Понимаю. Ну, теперь у тебя есть я. Чтобы охранять тебя от этой среды.
Я остановилась и уставилась на него. Дим улыбался мне в ответ, как я уже поняла, в своей обычной манере — нахально и обаятельно, так, чтобы прямо в сердце. Я хотела ответить что-нибудь дерзкое, но снова смутилась и не знала, что сказать.
— Сколько тебе лет?
Удивительно, но оказалось, что ему тоже всего четырнадцать, как должно было через месяц с небольшим исполниться и мне. Благодаря своей спокойной уверенности и какой-то внутренней силе Дим казался старше.
— Завтра, в пять, в парке, — сказал он мне на прощание.
В последних тщетных попытках уйти от Судьбы, я спросила:
— Парк большой, как мы там с тобой найдем друг друга?
— Ну хорошо. Возле карусельки с лошадками, — со смущенной улыбкой уточнил Дим.
«Нет, не такой уж он и взрослый. Такой же ребенок, как и я».
***
Когда на следующий день я шла в парк на наше первое свидание, я была уверена, что Дима там не будет.
Я не сразу привыкла к тому, что все, что Дим обещал, он всегда выполнял. Обычно люди, когда что-то обещают, в итоге не делают этого. Вместо этого они просто исчезают. И потом ведут себя как ни в чем не бывало, как будто ни о чем с тобой и не договаривались вовсе. Как мои детские подружки, которые внезапно уезжали в деревни к бабушкам, оставляя меня на все лето одну. Как Неля, у которой все время был ветер в голове!
Но Дим не исчез. К моему удивлению он был там. С белой розой в руке он стоял возле заветной карусели с лошадками и с улыбкой смотрел на меня. Я подошла к нему и взяла протянутый мне цветок.
— Где твоя гитара? — спросила я с вызовом.
— Она сегодня решила остаться дома. Чтобы не мешать нам.
— Жаль. А я надеялась, что ты мне сыграешь и споешь. «Лучший ученик», как-никак. Хотелось послушать.
Дим посмотрел на меня — внимательно и серьезно.
— Я буду играть и петь для тебя всю жизнь, если ты захочешь.
От этих слов и от его взгляда я смутилась еще больше. Чтобы скрыть свое смущение, я воскликнула:
— Мороженое!
Я указала на ларек с фирменным белым мишкой. Дим спросил, какое мороженое я предпочитаю. Я люблю простой пломбир, без всяких красителей, начинок и добавок. Просто сливочная сладость — ничего лишнего. Дим купил нам именно такое, и мы, взявшись за руки, неспешно пошли по аллее. День был ясный и солнечный, но до этого прошел дождик, и мы то и дело перепрыгивали через не успевшие высохнуть лужи. Несмотря на воскресный день, народу в парке было мало. Навстречу нам прошла семья с маленькой девочкой, которая, задрав кверху курносый носик, приветливо посмотрела на нас и радостно улыбнулась. В руке у нее была связка воздушных шариков — бирюзовых, желтых и розовых. На некоторых из них было написано «С днем рождения!». Капли недавнего дождя ослепительно сверкали на деревьях и осыпались на нас холодными брызгами, когда Дим случайно задевал плечом ветки.
Мы прогуляли в парке весь день, до позднего вечера, и оба окончательно убедились в том, что, хоть и познакомились совсем недавно, но знаем друг друга всю жизнь. И, возможно, даже дольше. Нам было совершенно ясно и понятно, что мы не расстанемся никогда.
***
Я верю, что у каждого человека, пусть даже самого неудачливого бедолаги, в жизни непременно выдается хотя бы один год Счастья. Я чувствовала, что этот год Счастья наступил и для меня.
Мой Дим был тем самым героем-рыцарем, которого мечтает встретить каждая девчонка и которых практически не существует. И я его встретила. Представляете, как мне повезло?
Я часто размышляла вот над чем: как, родившись в то же время, живя в том же месте и в тех же условиях, он вырос таким непохожим на всех тех, кого я знала? Таким добрым и смелым? С какой-то старомодной и очень трогательной самоотверженностью, искренним желанием помочь и защитить? Не говоря о том, что внешне он просто невообразимое совершенство? Красавчик Дим нигде не оставался незамеченным. На него всегда все глазели — куда бы мы ни пошли. И не только потому, что он такой красивый и высокий. Дим действительно был необычайно смуглый для наших краев, особенно для начала весны. Загорелая кожа и густые темные брови в сочетании со светлыми золотистыми волосами делали его внешность очень яркой, необычной.
— Просто я родился и все детство провел на юге, у моря. Наверно, привык жариться на солнце, и оно наложило отпечаток на мой внешний вид: навсегда обожгло мою кожу и высветлило волосы, — объяснил Дим.
А он действительно таким и был — солнечным! Это самое правильное слово, чтобы объяснить, какой он, мой Дим, — и не только внешне, но и в душе. Кончиками пальцев я легонько касалась его лица, сама не веря тому, что видела. А он закрывал глаза под моими прикосновениями.
«Ну как такое может быть, что ты у меня такой красивый?»
Я поглаживала его светлые непослушные волосы, перебирала пальцами связки шнурков и цепочек на его шее.
— Дим, а ты точно реальный? Ты не растаешь, не развеешься, как сон?
Он улыбался моим словам и покрывал мои руки своими теплыми ладонями.
— Нет. Никогда.
Наша юношеская любовь вспыхнула мгновенно! Под сенью Дома Молодежи, внутри его обшарпанных, некогда розовых стен, любовь поймала нас в свои золотые сети. И не могло быть иначе! Я была обречена еще тогда, когда Дим догнал меня в коридоре и впервые заглянул в мои глаза. Он обрек меня на любовь тем, как он ко мне подошел: не скользил сальным взглядом по моему телу, не говорил пошленькие низкопробные комплименты. Он не смеялся надо мной и не пытался меня схватить. Вместо этого он поддержал и защитил меня.
Дим тоже сразу «попал», как признался позже.
— Я пропащий человек. Да, пропащий. Я пропал с той самой секунды, когда впервые на тебя посмотрел.
Мне нравилось в нем то, что Дим не скрывал своих чувств за циничными унизительными насмешками и деланным равнодушием, как другие парни. И не относился ко мне, как к трофею, которым можно похвастаться перед приятелями. Он был искренен и чист. Его слабость ко мне — она была очевидна. И он не боялся показать, как глубоко он «увяз», насколько любовь сделала его уязвимым. Он полностью доверился тому, что с ним происходит. Он просто взял свое сердце и без малейшего сомнения отдал его мне, совершенно не боясь того, что я могу с ним сделать.
Я помешалась на нем. Глядя на Дима, я забывала, кто я такая и как меня зовут. Я рада была это забыть. Стоя в его объятиях, запрокинув голову, я смотрела в его глубокие зеленые глаза. Я тонула в этих глазах и не хотела, чтобы меня спасали. Вокруг нас носились невидимые, но физически осязаемые токи. Меня сжимало кольцо его сильных рук. В руках Дима я впервые почувствовала, что такое быть в безопасности. А мои мечты, самые сокровенные, казалось, притаились на кончиках его длинных изогнутых ресниц…
Дим стал моей тайной любовью. Чем-то, что держат у самого сердца и скрывают от чужих любопытных глаз. Никто не знал о наших чувствах. Я не хотела, чтобы кто-то узнал. Но эти чувства были настолько сильными, что выбили почву у нас из-под ног. Они пугали нас — вчерашних детей. Мы не были уверены, что разрешается так сильно любить в столь раннем возрасте, что с кем-то еще кроме нас когда-нибудь происходило что-то подобное. Но что-то сделалось с нами — мы как будто вышли за пределы возрастных рамок. Мы словно существовали всегда — в той поре, в какой мы были. Мы стали ВЕЧНЫМИ.
***
Обычно таким тонким и ранимым романтикам, как я и Дим, встречается кто-то темный и грубый. И отношения тогда напоминают неистовую борьбу добра со злом в масштабе двух сердец, измучивших друг друга. У нас с Димом все было не так. Это не была сложная любовь двух воюющих непримиримых противоположностей. Это была любовь двух родственных душ. Мы часто думали об одном и том же и понимали друг друга без слов. Мы оба любили рваные джинсы и старый добрый рок. Мы были удивительно похожи. Мы были одинаковые. Мы были родные. Каким-то чудесным, невероятным, непостижимым образом мы умудрились найти друг друга в этом мире! Мы словно сломали законы Вселенной и все-таки встретились. Мне самой в это не верилось.
Уже около двух лет до того, как мы встретили друг друга, Дим занимался в музыкальной студии по классу гитары в нашем Доме Молодежи. В те дни, когда наши уроки пересекались, мы встречались там и после занятий долго гуляли. А потом Дим провожал меня до дома, а сам отправлялся на автовокзал, чтобы уехать к себе — он жил в соседнем городке, в часе езды от нашего. Я спросила его однажды, почему он не пошел учиться играть на гитаре в своем городе. На что Дим ответил, что в нашем Доме Молодежи лучшие педагоги — он выяснял. Я подумала, что если бы не тот мюзикл и не мое дикое желание петь, я никогда бы туда не пошла… Я обняла Дима, прижавшись щекой к его груди. Я с ужасом поняла, как легко мы с ним могли и не встретиться, никогда не узнать друг друга.
Совместные творческие занятия — музыкой и вокалом — сближали нас еще больше. Иногда Дим заходил ко мне, и пока не возвращалась с работы мать, мы слушали вместе музыку. Мы любили рОковые песни, бунтарские, искренние, написанные от самого сердца. И — до сердца. До наших сердец. Нам было плевать, что они старые и немодные.
Мы тоже хотели, когда вырастем, образовать свою рок-группу и гастролировать по всей стране.
— Моя музыка, твой вокал, — беззаботно говорил Дим.
Он думал, что все так просто!
Странно, но казалось, что с Димом это действительно просто и возможно: любые дерзкие мечты, любые светлые и радостные перемены. Все, что мы только захотим. Он сам в это верил и в меня вселял уверенность в том, что все обязательно получится. Вместе мы мечтали о будущем, не сомневаясь, что оно будет светлым и радостным — а каким еще оно может быть? Мы были молодые, мы были влюбленные. Мы хотели многого достичь и знали, что вдвоем мы это сделаем.
***
Ко мне никто и никогда не относился так, как Дим. Он был первым, кому я понравилась. Первым, кто в меня поверил.
Мои способности, все то хорошее, что есть во мне, что почему-то всегда злило и раздражало других людей, Дима вовсе не ущемляло. Напротив: он любил это во мне открывать и, открыв, заботливо взращивать — как деликатное растение, нуждающееся в поддержке. И от этого хотелось становиться еще лучше!
Трепетно относился Дим к любым моим творческим занятиям. Он любил сидеть и подолгу разглядывать мои рисунки.
— В них определенно что-то есть.
От его прищуренных глаз и тона знатока становилось дико смешно.
— Нет, правда! Многие рисуют, но так получается далеко не у всех. Точнее, вообще ни у кого не получается.
Дим явно относился к моим неумелым попыткам рисования гораздо серьезней, чем я сама. Для меня это было скорее баловство, просто попытка отвлечься.
— Ты не поверишь — «бесполезное умение»! — процитировала я мать.
Его глаза возмущенно округлились.
— Да кто мог тебе такое сказать? Поверь, никто не сможет так, как это делаешь ты. Тебе обязательно нужно рисовать больше.
Мы старались видеться ежедневно. Мы просто не могли оторваться друг от друга — казалось, нам это необходимо, чтобы просто дышать. Даже когда занятий в Доме Молодежи не было, Дим все равно после школы приезжал в Город Высоких Деревьев, заходил за мной, и мы бежали гулять — куда глаза глядят. Иногда он прогуливал последние уроки, чтобы только приехать пораньше. С собой он часто привозил свою гитару. Дим выполнял свое обещание всю жизнь играть и петь для меня. За несколько дней до моего дня рождения мы сидели на полянке за моим домом, среди желтых одуванчиков.
— Посмотреть на Лену хоть один раз — это положить свое сердце на блюдо и отдать его ей! Что я и сделал.
Дим экспромтом придумывал глупые смешные стишки и напевал их мне.
— Не в рифму! Не в музыку! — моя критика была беспощадна.
— Зато от души.
Дим замолчал. И долго задумчиво смотрел на меня. Он часто вот так наблюдал за мной восхищенными глазами, ничего при этом не говоря.
— Ты такая красивая!
До него мне никто этого не говорил. Никогда. Те пошлые комплименты во дворе, конечно, не в счет. Все, что было до Дима, — не в счет.
— Ты очень красивая, — повторил он. — Но жаль, что у тебя такая стрижка. Тебе было бы так хорошо с длинными волосами.
Я провела рукой по своим коротким темноватым прядям, с досадой вспомнив о том, как и почему решила подстричься.
— Я вижу тебя с длинными волосами, — мечтательно продолжал Дим, влюблено глядя на меня. — Ты идешь, а ветер развевает их. И все как в замедленной съемке.
Смутившись, я перевела все в шутку:
— Это ты уже мысленно режиссируешь наш будущий первый клип?
Засмеявшись, мы покатились в траву.
***
Какие-то невероятные трансформации происходили со мной с тех пор, как в мою жизнь вошел Дим. Словно то мое, правильное, верное, настоящее, которое до этого почему-то было скрыто, теперь стало мне доступно. С Димом все стало легко и возможно. Он преобразил мою жизнь. Он преобразил и меня.
После смерти отца я была словно замороженной. Я была одиноким, обиженным, ожесточенным моллюском, который решил навсегда закрыться от внешнего жестокого мира в своей тесной раковинке. И вот пришел Дим и аккуратно начал извлекать меня из этого добровольного заточения. Поверив теплу его бережных нежных рук, я оттаяла и раскрылась. Я снова почувствовала, что живу.
С Димом ко мне пришло стойкое ощущение неминуемого безмятежного счастья. Впервые с тех пор, как несколько лет назад моя жизнь так жестоко рухнула, я снова ощутила это давно забытое мной состояние. После того, как думала, что такое уже невозможно. И теперь я хотела делиться этим счастьем со всеми, с кем соприкасалась. Просто с людьми, которых встречала на улице. Я ничего не могла поделать с перманентной счастливой улыбкой на моем лице. Она поселилась там помимо моей воли и никуда не хотела уходить. Мне казалось, все должны согласиться с тем, что теперь я такая.
Однажды, пробегая мимо магазина, я заметила, что с крыльца на меня злобно косится та самая продавщица, которая обсчитывала меня, когда я была ребенком. Увидев ее злые глаза, я удивленно подняла брови.
«Странная… Как можно вот так, с ненавистью, смотреть на меня? Разве не видит она, что это долгожданное счастье — за все, что я до этого пережила? Что я имею на него право? Что я его заслужила?»
Уверенная в своем нерушимом праве на счастье, я улыбнулась еще шире и побежала дальше, высоко задрав подбородок.
Мир, который со смертью отца застыл и стал бесцветным, с приходом Дима снова пришел в движение и обрел свои прежние краски. Я начала видеть их во всем, что меня окружало. Это прекрасно, когда расцвет твоей любви приходится на позднюю весну. Поздняя весна — мое любимое время года. Когда все вокруг покрыто свежей, чистой светло-салатовой листвой. Когда уже установилась теплая погода, но еще нет удушливой жары. И когда цветут деревья. Вокруг моего дома все заросло белыми цветками дички и черемухи. Они заполнили не только наш двор, но и весь город. Мы с Димом любили гулять, наслаждаясь красотой и терпким ароматом цветущих деревьев. Мы подносили ветви к лицу и погружали носы то в белое, то в нежно-сиреневое кружево, вдыхая его свежую, пьянящую сладость.
На аллее перед педагогическим колледжем ветви дикорастущих яблонь были так густо усеянными белыми цветками, что почти не видно было листьев. Когда мы, взявшись за руки, проходили под ними, я запрокинула голову: наверху, надо мной, закрывая небо, раскинулся белый цветочный свод. Белоснежный ажур, чистый, как наряд невесты. Я радостно закружилась на месте, от чего перед глазами закружился этот свадебный хоровод.
— Ты знаешь, что ты похожа на цветущую ветвь? — сказал Дим.
Пританцовывая, я побежала вперед по аллее. Счастье любви и полнота молодой жизни переполняли меня. «Мне счастлИво», — весело подпрыгивало в груди мое сердце.
Дим, смеясь, бежал следом. А деревья вырастали над нами, сбоку от нас, со всех сторон. Они окружали нас, оберегали наш путь, как добрые стражи, посвященные в наши самые сокровенные сердечные секреты.
Когда-то давно, четырнадцать лет назад, я родилась среди такой же цветущей, душистой, весенней красоты. Я проснулась рано в то счастливое утро своего рождения. Мы договорились встретиться в «нашем» парке — там, где прошло наше первое свидание. Дим ждал меня там с огромным букетом ирисов (который вызвал настороженные взгляды матери, когда я принесла его домой). Мой Красивый был необычайно серьезным в то утро, даже каким-то торжественным. Из-за пазухи Дим достал открытку.
— Я написал эти слова для тебя. Послушай!
Он раскрыл открытку и прочел:
«Ребенок-котенок! Сегодня твой день рождения! Ты любишь цветущие ветви… Ты сама похожа на одну из них. Оставайся всегда такой же прекрасной и иди по жизни легко. Я желаю тебе огромного счастья, мой любимый человек! Пусть тебе встречаются только добрые и светлые люди! И никогда не забывай, что у тебя все получится!»
Я слушала, радостно улыбаясь.
— А сейчас — главный подарок!
Дим поднял лежащую в траве гитару, продел плечо в лямку, принял серьезный вид, подходящий под торжество момента, и, глядя мне в глаза, начал нежно перебирать струны. Он частенько на слух подбирал мелодии, но этой я никогда не слышала, он раньше ее не исполнял. Мелодия была незатейливой, но полной какой-то необъяснимой романтики, чего-то чистого, светлого. Дим сначала играл тихо и плавно, перебирая струны легкими касаниями пальцев, а потом внезапно с силой ударил по ним. Мотив изменился.
«Так это песня, — поняла я. — Вот сначала был куплет, а теперь припев — более короткий и динамичный, даже в чем-то… рокерский, бунтарский, как мы любим. Как рок-баллада. Но чья? Что это за группа?»
Песня казалась такой знакомой, но я напрасно вспоминала, где я могла ее слышать. Дим закончил играть и плавно отвел руку в сторону. Струны какое-то время продолжали звенеть и вибрировать.
— Ну как?
— Это было… так красиво!
— Как ты думаешь, что это?
— Это точно песня…
— Так!
— Что-то знакомое, но вот слов не могу вспомнить…
Дим довольно и загадочно улыбнулся.
— Правильно, не можешь вспомнить, потому что слов пока нет.
Я смотрела на его поддразнивающую улыбку. Диму явно нравилось мое замешательство.
— А что ты представляла себе, пока я играл? Ну, вот что ты видела?
Я задумалась.
— Тихий летний вечер, закатное солнце, широкие поля и… возможно, полет большой красивой птицы над этими полями… Эта музыка, Дим — это молодость, это свобода. Это путешествие с любимым человеком по просторам какой-нибудь прекрасной страны…
Меня внезапно осенило:
— Это в чем-то, наверно, даже… я сама. Нет, это мы с тобой!
Дим был невероятно доволен. Его лицо сияло. Он явно услышал то, что хотел услышать. Захлебываясь от восторга, он объяснил:
— Ну, конечно, это ТЫ, потому что это музыка для твоей первой песни! Вот почему она тебе знакома, но слов не помнишь — ты их просто еще не написала! Но когда-нибудь это сделаешь!
Он снял с плеча ремень и положил гитару в траву.
— Я сочинил эту музыку для тебя. И… вот, — он достал из кармана и протянул мне кассету. — Я записал ее на пленку. В настоящей студии.
Пораженная, я взяла из его рук кассету.
— Ты можешь слушать ее, когда захочешь. А когда придут слова — завтра или через годы — ты их запишешь.
Ну разве он обычный человек, мой Дим? Разве можно было в него не влюбиться? В тот момент, с кассетой в руке, которую он мне протягивал, он казался мне Внеземным — из космоса… или из Будущего. Какими волшебными, божественными вихрями занесен он в мою беспросветную жизнь?
— Дим, ты космический! Ты знаешь об этом? Ты не с Земли.
— Извини, что подарок такой… незатейливый, и я… пока не могу подарить тебе что-то… ну, более материальное… Но это все обязательно будет — с первого гонорара. Обещаю.
Я бросилась ему на шею. Он еще извиняется! Мелодия, написанная специально для тебя, любимым человеком, который по совместительству еще и талантливый музыкант, — разве может быть что-то круче? За то, что он такой — лучше всех других — мне достался, я не верила своему счастью.
— Космический…
Я уткнулась носом в его грудь. Его рука нежно гладила мои волосы. Люди, проходившие по дорожке, удивленно смотрели на двух подростков, которые нескромно обнимались среди бела дня, в парке, прямо у всех на виду.
***
По закону природы цветение продлилось недолго. Суровый резкий ветер, такой нередкий гость в мае, за считанные часы сбил весь цвет. Мы, обнявшись, сидели на лавочке в полюбившейся нам аллее возле педагогического колледжа. Асфальт под нашими ногами был покрыт снегом из белых опавших лепестков. Опыт прожитой потери никогда до конца меня не оставлял, даже в объятиях Дима. Порой, посреди блаженного умиротворения наших с ним встреч, на меня, как на беззащитные деревья в цвету, налетал суровый сатурнианский Ветер Прошлого. Настойчиво начинали пульсировать мои виски, и хмурились мои светлые брови.
«А что если жизнь сомнет меня, прямо посреди этой любви? Она ведь уже схватила меня на бегу за волосы — когда я была ребенком. Какие еще испытания она приготовила для меня?»
Не знаю, откуда взялось у меня это тревожное чувство: что все это закончится, что у меня неминуемо отнимут, отберут мое счастье… Это как в ясный, солнечный, безмятежный день предчувствовать бурю, признаков которой пока нет и в помине. Поразительно, но это предчувствие какой-то угрозы и скорой боли как раз и приходит обычно посреди солнечного безмятежного дня — вот такого, как этот. Да-да, именно такие дни оно и выбирает. И это ужасно. Не помню, когда все это началось. Наверно, со смерти отца.
Охваченная внезапным страхом за наше будущее, я подняла голову и спросила Дима:
— Дим, а что будет с нами? Что ждет нас впереди?
Он, не задумываясь, и без тени тревоги, ответил:
— А впереди… впереди нас ждет… ЛЕТО!!!
Дим вскочил и сделал стойку на руках. А потом… Он выпрямился и стоял передо мной: такой высокий, красивый, со светлыми взъерошенными волосами и мечтательными лучистыми глазами — как юный бог солнца. И моя тревога развеялась без следа. Сердце замерло от любви, восхищения и ожидания того светлого будущего, которое непременно ожидает нас двоих.
***
Мой дом стоял на самой окраине Города Высоких Деревьев. И прямо за ним — полянка, тянувшаяся до небольшого леска. А слева от леска начинались сельскохозяйственные угодья — желтые квадраты, засеянные пшеницей.
Стояла середина июля. Мои волосы понемногу отрастали, и к ним возвращался их прежний золотистый оттенок.
— Ты светлеешь, — говорил Дим, пропуская между пальцев пряди моих волос. — Ты знаешь, что ты солнечный свет? Как тот, что сейчас льется на нас сквозь стекло. Ты золото. Ты такого же цвета.
Мы, как обычно, устроились у окна, уютно развалившись в старом широком кресле и мечтательно глядя вдаль. Я склонила голову Диму на плечо, его пальцы нежно перебирали струны гитары. Я слышала его родной хрипловатый голос, который тихо, полушепотом, напевал над моим ухом строки старой песни*:
Don’t you cry tonight, I still love you baby,
Don’t you cry tonight.
Don’t you cry tonight, there’s a heaven above you baby,
And don’t you cry tonight*.
И сейчас эта безмятежная картина словно стоит перед моими глазами: тихий летний вечер, я и Дим, его ласковое пение под легкое дребезжание струн, его нежный бархатный голос над моим ухом и эти поля, бескрайние поля, золотые поля, залитые закатным солнцем.
Словно предчувствуя, что случится дальше, я почему-то подумала тогда, посреди этой безмятежности:
«Запомни этот день. Навсегда сохрани его в своем сердце. Таких дней не будет много. Ты потом будешь собирать их по крупицам, как золотой песок».
* Guns N’ Roses, Don’t Cry
***
— Ребенок-котенок, а поехали кататься?
В тот день Дим приехал ко мне на стареньком мотоцикле, который он гордо назвал своим «байком».
— Где ты его взял?
— Купил у соседа, у которого он ржавел и пылился в гараже. Вложил в него все свои сбережения!
Довольный собой, Дим битый час с восторгом, взахлеб, рассказывал мне, как он чинил и «приводил в чувство» свой «байк», как он его «усовершенствовал». Точнее, «реанимировал».
— Представляешь, там даже педалей не было! Сосед их, наверно, сдал на металлолом!
Он расхохотался.
— Я еще хотел заказать на него рисунок, но на это у меня точно не хватит денег. Вот только если ты мне что-нибудь нарисуешь.
— Зачем он тебе? — спросила я, указывая на «байк».
Дим чмокнул меня в щеку.
— Чтобы легче было добираться к моему ребенку-котенку! И быстрее. Больше не нужно привязываться к расписанию автобусов. И потом — я всегда мечтал о собственном байке. Гонять, летать по широким загородным трассам… Это же лучший способ прийти в себя, когда в душе ураган!
Я погладила его взъерошенные светлые волосы. Бунтарь мой!
— А в твоей душе часто бывает ураган?
— Бывает иногда. Когда взбесят.
Когда мы, надев шлемы, оседлали «байк», и Дим нажал на газ, местные отморозки, потягивающие во дворе пивко, прервали свои пустые пьяные беседы и уставились на нас. Оглушительно взревел мотор. Мы вихрем сорвались с места, и отморозки, с самого начала люто возненавидевшие красавчика Дима, теперь возненавидели его еще больше. Молча провожали они нас мрачными взглядами. А кумушки, которые целыми днями просиживали во дворе, зорко наблюдая за всеми, кто проходил мимо, — в ужасе чуть не попадали со своих лавочек!
А мы помчались за город — к тем самым полям, на которые любовались из моего окна. Мы неслись вдоль этого бескрайнего, волнующегося желтого моря пшеницы, среди которого то тут, то там мелькали красные точки маков и синие звездочки васильков. Пьянящий ветер дул нам в лицо. Дим управлял «байком» по-взрослому, уверенно, но мальчишеский азарт от быстрой езды захлестывал его. Придя в особо сильный восторг и раж, не в силах сдержать себя, он заорал во все горло:
— Свобода! Мы свободны, слышишь!
— Даааааааааа!
Я сидела сзади, обхватив Дима и крепко в него вцепившись, и тоже орала, что есть мочи. Я напрочь забыла про свои уроки вокала и про то, что надо беречь голос.
Дома меня ждал непростой разговор с матерью. Оказалось, ей донесли, что ее дочь уехала на мотоцикле с незнакомым красавчиком, который «намного старше ее».
— Неправда. Ему столько же лет, сколько и мне.
— Да при чем здесь возраст? Я тебе разве про это? Сядь!
Мать не могла взять в толк, как это девушка может разъезжать на мотоцикле.
— Не нравится мне все это, слышишь? Это опасно и неприлично. Я тебе не разрешаю.
— Но мы же в шлемах!
— Дело не в шлемах!… Не надо тебе с ним встречаться.
Когда на следующий день я рассказала обо всем Диму, он с присущей ему горячей решимостью тут же ответил:
— Хочешь, прям сейчас переедешь жить ко мне? Я увезу тебя к нам. Моя мама не против наших отношений.
Я вспыхнула.
— Ты что! Говоришь так, как будто мы взрослые…
— А мы и есть взрослые.
Дим нажал на педаль газа, и «байк» резко сорвался с места. Мы неслись по дороге вдоль леса. Там, чуть подальше, на небольшом пригорке стояла старая заброшенная часовня. Мы в прошлый раз проезжали мимо нее. Сегодня ее белые стены светились на солнце так, что часовню было видно еще издалека. Дим свернул на обочину и остановил «байк». Какое-то время мы сидели и молчали. Под своей ладонью я чувствовала сильные удары его неспокойного сердца. Дим повернул голову и сказал:
— Давай поженимся в этой старой церкви на горе. Я узнавал: в ней до сих пор проводят службы.
Я рассмеялась и потрепала его за чуб.
— Глупый! Нам всего четырнадцать.
Опять он думает, что все так просто! Что пожениться не сложнее, чем организовать рок-группу. Я прижалась щекой к его плечу, почувствовав прикосновение и запах его кожаной байкерской куртки. Как же я его люблю. Невозможно!
— Нам нужно обвенчаться, — упрямо повторил Дим. — Так будет правильно.
— Зачем? — я крепче обняла его и прижалась к нему всем телом. — Мы итак принадлежим друг другу. И всегда будем принадлежать — без всех этих глупых церемоний.
***
— Выгляни в окно!
Дим примчался ко мне в то утро какой-то дико радостный, с озорной хулиганской улыбкой. Я только проснулась, еще не до конца раскрыла глаза.
— Зачем?
— Ну выгляни в окно!
Он настойчиво тянул меня туда. Я подошла к окошку: и что же такого интересного я там могла увидеть?
— Видишь?
Я улыбнулась и покачала головой: на асфальтовой дороже, которая тянулась вдоль дома, белой краской огромными буквами было написано «Ребенок-котенок! Я люблю тебя!». Вот Дим!
— Ты псих. Ты знаешь об этом?
Мой псих ничего не ответил. Он крепко обнял меня, развернул к себе и своими зелеными глазами захватил в плен мои глаза.
— И зачем ты это сделал? Скажи мне.
Я подумала о том, что теперь эту надпись будет видеть весь дом. Дим продолжал смотреть мне в глаза. Я улыбнулась. Он любил меня так, как любит дерзкий и нежный мальчишка. Ну что еще он мог выкинуть?
Все лето мы провели вместе. Дим приезжал утром, когда мать уже уходила на работу, и уезжал перед ее возвращением. Теперь, когда у него появился «байк», он больше не зависел от расписания автобусов. Это было счастливое и беззаботное время. Мы объедались викторией, которую собирали за городом, на плодово-ягодной станции. А сколько порций обжигающе-ледяного мороженого мы съели за это лето! Со скольких одуванчиков, смеясь, сдули друг другу в лицо невесомый воздушный пух! Мы разъезжали на «байке» по всему городу и по загородным трассам, валялись в траве, мечтательно глядя на проплывающие над нами облака. И, конечно, почти всегда с нами была его гитара.
— Дим, а сыграй мне ту песню, «мою»…
Я часто просила его об этом. Дим послушно начинал перебирать пальцами струны.
Еще мы облюбовали одну из скамеек в аллее педагогического колледжа. Нам нравилось сидеть там и слушать музыку. Один наушник в ухе Дима, второй — в моем. А наши головы соприкасаются. Как и наши мысли. Мы слушали все подряд: и наши любимые старые рОковые песни, и современные непритязательные песенки, так популярные в те годы — про девушку и студента или про то, что нас никто не догонит.
В августе мать с неспокойным сердцем оставила меня дома одну и на неделю уехала погостить к своей троюродной сестре. Напоследок, у порога, она посмотрела на меня каким-то странным предостерегающим взглядом.
Дим несколько раз оставался у меня ночевать. По ночам мы стояли на балконе, устремив пытливые мечтательные взоры в звездное небо. Помимо любви к мотоциклам и старому доброму року, моя юношеская любовь грезила о космосе — за что он и получил от меня кличку «космонавтыш». У нас было много таких забавных ласковых прозвищ. Дим часто рассказывал мне о далеких звездах, о планетах, о летящих во тьме астероидах.
— А Венера — самая прекрасная планета — на деле представляет собой раскаленную неприветливую пустошь: температура там 470 градусов и идет металлический дождь. Или из серной кислоты, я точно не помню. А вообще, там жарко так, что свинец может расплавиться! Представляешь! А какие там адские ветра… И углекислый газ в атмосфере. Это просто царство кошмаров! Самая жуткая поверхность во всей Солнечной системе!
— Ты что, Дим! — я вспомнила, что когда-то учила в школе на уроках истории античности. — Венера — это же планета любви! Нет! Быть не может. Ты что-то перепутал, космонавтыш.
Я поддразнивающе потрепала его за чуб. Дим тем временем мечтательно продолжал:
— Но красива, ничего не скажешь! Сияет поярче самых ярких звезд. У нее поразительное альбедо — сияющая способность. Отношение отраженного света к падающему. А Юпитер — это газовый гигант… Да-да: вся эта огромная, просто гигантская планета состоит из облака водорода и гелия! А внутри — каменный лед и что-то еще. И на нем такие вихри, ты знаешь, которые дуют вот уже триста лет!… Ну да, кажется, триста…
То, что он говорил, казалось невероятным, завораживающим. И откуда он все это знает?
— А эти его вековые ветра и вихри образуют причудливые узоры. Такие красные завихрения… Словно его нарисовал художник… Ты бы могла его нарисовать!
Дим хорошо знал карту млечного пути и, показывая на созвездия, называл их мне.
— Видишь треугольник из ярких звезд? Это Вега, Денеб и Альтаир. Они образуют Летний треугольник. А так они входят в состав трех разных созвездий. Вот это Лебедь. А там Орел. Видишь? Они в форме креста, как будто раскинули крылья. А этот огромный раскоряка — Змееносец. А вон там, в самом низу, выглядывает Стрелец — мой знак.
Дим с нетерпением ждал августовского потока Персеид — прекраснейшего звездопада. Но до него было еще около недели, а пока мы нашли себе другое развлечение. Мы внимательно всматривались в небо, ища спутники. Нужно было среди всего этого множества звезд умудриться разглядеть одну движущуюся — это и был спутник. Мы по-детски соревновались, кто больше спутников заметит. Дим отдавался этому занятию с присущим ему азартом. Я смотрела на его темный профиль на фоне звездного неба, и сердце мое заходилось от нежности. Я представляла себе, как мы, взявшись за руки, летим между всех этих таинственных звезд и планет, поддерживающих нас своим молчаливым сиянием. Планеты и звезды были на нашей стороне, я была в этом уверена. Даже «злая» Венера! Вся Вселенная была за нас — разве это может быть иначе?
Глаза Дима, устремленные ввысь, светились в темноте ночи. Я вглядывалась в темную зелень этих мечтательных глаз. Все звезды мира отражались в ту ночь в зеленых глазах Дима.
— Все эти звезды над нашими головами… Ведь они горят здесь именно для нас.
Я прижалась к нему и положила голову ему на плечо. Я верила, что это так.
— Космический мой.
Легкий ночной ветерок шелестел листвой и травами. Перед нами вдали темнели неясные силуэты высоких деревьев и соседних домов. Не было ни души, никого кроме нас — в целом мире. Где-то внизу, в траве, любовно стрекотали кузнечики. Все было проникнуто такой невыразимой тайной и романтикой! С сердцами, полными надежды и восторга, положив ладони на край балкона, смотрели мы вдаль, словно балкон был нашим космическим кораблем, а над нами расстилалось оно — звездное море нашего будущего. Доброе к нам, юным, оно обещало и манило, раскрываясь перед нами во всей своей неземной красоте. Казалось, весь мир принадлежит нам. Я закрыла глаза и остро ощутила, что я совершенно счастлива. Словно что-то распахнулось, развернулось во всю мощь внутри меня. Захотелось, чтобы все люди на земле стали такими же счастливыми, чтобы никогда не было потерь и боли…
— Я люблю тебя.
— Я тоже люблю тебя, Дим.
В темноте наши пальцы нашли друг друга и переплелись — как тогда, в нашу вторую с ним встречу, когда мы в первый раз обменялись прикосновениями. Сейчас я понимаю — это были самые счастливые моменты моей жизни: тихая летняя ночь и мы с Димом, держась за руки, всматриваемся в звездное небо. Над нашими головами — тысячи звезд. Мы молоды, мы счастливы. Мы сильные и смелые. У нас все впереди. Весь мир расстилается перед нами, а мы радостно глядим на него с нашего балкона. Боже, где все это? Где наша счастливая юность? Куда канула? Все, все сметено беспощадными годами!
***
Наступала осень.
А значит, снова школа, и снова уроки, которые вынудят нас видеться реже. В эти последние дни лета и нашей свободы мы не могли насмотреться друг на друга. И словно не могли надышаться. Местные кумушки, с раннего утра и до самых сумерек дежурившие на своем «наблюдательном посту» — на лавочках перед домом, — провожали нас взглядами, возмущаясь видом нашей детской любви. Их разговоры сразу затихали, а давно потухшие глаза недобро загорались, когда мы с Димом, держась за руки, выходили из подъезда.
Мать так и прозвала этих любопытных квочек — «лавочки».
— Почему они все время сидят на лавочке? — недоумевала она, глядя на них в окно. — Ну целый день! Неужели у них дома нет никаких дел? У меня, например, и минутки свободной нет! Уже закрутилась вся!
— Не знаю, может, их не пускают домой? — с улыбкой предположила я.
Но на самом деле мне было не до смеха. Я бесилась, видя, какими глазами смотрели «лавочки» на моего Дима. Когда мы вместе выходили на улицу, и его рука лежала на моем плече, а моя — на его талии, я слышала за спиной осуждающее бормотание. Я с вызовом вскидывала подбородок.
«Да, он меня обнимает. При всех. И что здесь такого? За этого человека я выйду замуж. А вообще мы вам не аттракцион! Прекратите на нас глазеть!»
Я хотела кинуться и выцарапать их любопытные завистливые глаза, чтобы только они не пялились на нас. А еще — укрыть моего Дима, спрятать от этого неуместного разглядывания. Ведь он мой! Только мой.
— Дим, ты лучше подъезжай не со двора, а с другой стороны дома, со стороны леса. Я услышу, что ты приехал, увижу тебя в окно и выйду.
Но все равно, несмотря на все меры предосторожности, нам не удавалось ускользнуть незамеченными. Любопытные завистливые глаза! В нашем городке от них негде было укрыться. Я знала, что соседки невесть что о нас напридумывали и невесть что о нас говорят — все самое грязное, мерзкое, пошлое…
Я рассказала Диму, что мечтаю о побеге от пошлости. Он сказал, что это чертовски хорошая идея. И добавил, что теперь мы будем мечтать об этом побеге вместе. Да что там мечтать! Готовиться!
— Я увезу тебя отсюда на своем «байке». Вот только накоплю немного денег. А что? Вещей у нас мало — мы привяжем их к сидению. И умчимся прочь — только они нас и видали! Но сначала обвенчаемся в той часовне на горе.
Опять он за свое!
— Нас не обвенчают. Нам слишком мало лет. У нас даже паспортов еще нет.
Я смеялась над ним, но сердце мое замирало.
— Обвенчают, — по-взрослому твердо и уверенно сказал Дим и выразительно на меня посмотрел. — Они не посмеют отказать двум последним романтикам.
Желание уехать, уехать отсюда как можно скорее стало нестерпимым. Я мысленно собирала свои нехитрые пожитки. Дим прав — получается совсем небольшая сумка. Мы привязываем ее к заднему сидению. Дим давит на газ, «байк» с ревом срывается с места, и мы, забрав с собой свою любовь, машем городу ручкой и уносимся прочь — навстречу нашей новой жизни. Эти мысли придавали мне сил держаться.
А пока мы уезжали на берег реки, волнистой линией пересекающей Город Высоких Деревьев. Там росли самые огромные и высокие деревья — вековые. Мы с Димом выбрали среди них «свое дерево». Мы любили сидеть в обнимку, прислонившись спинами к его широкому стволу и слушая, как над нами шелестит листва.
Нам казалось, что только здесь нас никто не находил.
***
Держась за руки, мы шли к «байку».
Я не увидела, как с другой стороны к подъезду подходила мать, которая в тот день возвращалась с работы раньше обычного. Она задержалась под козырьком, обеспокоенно глядя нам вслед. Проводив нас взглядом, «лавочки» окликнули ее:
— Сколько лет твоей дочери?
— Четырнадцать.
— А по виду не скажешь! Кажется, что больше.
Мать промолчала.
— Гляди! — сказали соседки. — Натворят делов!
Со старых деревьев у дома тихо опадали желтые листья, устилая дорожку, по которой мы только что прошли. Мать тревожно смотрела в ту сторону, куда умчалась на мотоцикле ее непослушная, своенравная, упрямая дочь.
Когда я вернулась вечером домой, мать на кухне пила чай. Ее движения были нарочито медленными и спокойными — недобрый знак.
— Видела сегодня твоего… Вот что… Он мне не нравится. Я тебе уже говорила об этом.
Я внутренне напряглась и зажалась — приготовилась к обороне.
— Ты ведь его совсем не знаешь.
Мне было интересно услышать, чем же ей так не угодил мой Дим — самый прекрасный, самый добрый, самый лучший на свете. Но мать ничего не сказала, лишь сделала презрительное ироничное движение уголками губ. Я открыла шкафчик, достала кружку и тоже начала наливать себе чай, стараясь не смотреть на мать. Я услышала ее тяжкий вздох.
— Не стоит влюбляться в красавчиков, дочь. Это самое худшее, что может с тобой случиться.
Я сделала вид, что не слышу ее.
— Еще настрадаешься из-за него.
Оставив на столе кружку с налитым и не выпитым чаем, я ушла в свою комнату и громко захлопнула за собой дверь.
***
В сентябре еще было тепло, и уроки физкультуры проходили во дворе, на школьном стадионе — том самом, с креслом арбитра, на которое я любила забираться, когда была маленькая.
В тот день мы играли в баскетбол. Мои одноклассники с азартом перехватывали друг у друга мяч и с остервенением, всем скопом, носились от одного кольца к другому — так, словно это было жутко интересно и увлекательно. Я — самый неазартный игрок в мире — просто бегала с ними, лишь делая вид, что тоже увлечена процессом. Никогда не любила я эти бессмысленные телодвижения.
Вдруг вдалеке я заметила темную фигурку, которая приближалась к полю. Сердце неприятно екнуло. Я не видела ее несколько лет. Странно, мы ведь ходим в одну школу. Где она пропадала все это время?
ЗАВИСТЬ ЗОВУТ КАТЯ.
Да, это была она. Подросшая, с округлившейся фигурой, с полными ляжками из-под короткой, похожей на теннисную, юбочки, но все с той же дурацкой стрижкой «под горшок» и хмурым недобрым взглядом из-под тяжелой черной челки. Казалось, что выросло только ее тело. Голова и прическа остались прежними, детскими. Еще издали Катя заметила меня и теперь, подойдя к стадиону, стояла и буравила меня своими черными глазами. Я отвернулась, делая вид, что не замечаю ее. Какое-то время Катя стояла, переминаясь с ноги на ногу. Ей, очевидно, хотелось сказать мне что-то гадкое — я видела это по ее лицу. Но слова как будто не шли ей на ум. Она всегда туго и мучительно соображала — еще с детского сада.
— Актриса! — наконец выплюнула Катя.
Ух ты, надо же! Я даже хмыкнула. Этой устаревшей кличкой меня уже год как никто не обзывал. Мне почему-то стало дико смешно — почти до истерики. Делая вид, что Кати здесь нет, я вместе с остальными побежала в другой конец площадки. Катя последовала за нами вдоль границы поля.
— Убегаешь. Боишься меня?
Боковым зрением я видела, как она перемещалась туда-сюда, в зависимости от того, куда переходил мяч, а с ним и галдящая толпа игроков. Но вскоре Кате надоело бегать вдоль края, откуда ей меня было не достать, и она вышла к нам, на середину площадки.
— Актриса! — повторила она настойчивей.
Она преградила мне путь. Я посмотрела в ее черные глаза. А потом опустила взгляд. На ногах у нее были какие-то нелепые белые гольфы — как у первоклассницы.
— Уйди отсюда, ради твоего же блага. Я не хочу с тобой разговаривать.
Я оббежала ее. Но Катя явно не собиралась оставлять меня в покое.
— Ой-ой-ой, не хочет разговаривать! Звездой себя почувствовала?
«Какая же ты глупая и пошлая, Катя! Пошла вон».
Мяч снова перехватили, и все рванулись в противоположный угол, и я вместе со всеми. Катя тоже побежала за нами. Она упрямо преследовала меня — как тогда, в детском саду. Затылком я чувствовала ее дыхание. Внезапно мне показалось, что она наверняка хочет толкнуть меня в спину. Я повернулась к ней вполоборота и старалась держаться так, чтобы не упускать ее из виду. Мои одноклассники стали оборачиваться на странного нового игрока, которого никто не звал. Катя еще что-то выкрикнула. Я не реагировала на ее выпады, только приглядывала за ней краем глаза.
В конце концов, ей надоело бегать туда-сюда. Катя остановилась и заорала:
— Нос задрала? Чем загордилась-то? Тем, что разъезжает на мотике, с красавчиком, как взрослая? Его зовут Дима. Я все про него знаю.
Я остановилась как вкопанная. Она что, сейчас посмела что-то сказать про МОЕГО Дима?
— Ты не заслуживаешь такого красавчика! Я все про тебя знаю!
Руки мои сами по себе сжались в кулаки. Я могла стерпеть все, абсолютно все, что она плела про меня. Но тут она тронула недозволенное — мою любовь и мою тайну. Да еще при всех! Я не могла допустить, чтобы имя МОЕГО Дима произносили таким грязным языком. Я взорвалась мгновенно — как одна из тех петард, которые частенько взрывали в нашем дворе мальчишки. Я не стала по-девчачьи царапать ее или хватать за волосы. К своему собственному удивлению, я подлетела к Кате и с одного удара кулаком уложила ее на землю. Рука тут же заныла от боли.
— Девочки, вы что? С ума сошли?
Катя тоже не ожидала такого удара. От ошеломления она даже не пыталась встать, а лишь приподнялась на локте и злобно на меня посмотрела. Струйка крови текла из ее ноздри. Ее теннисная юбочка задралась, оголив толстые ляжки и белые трусики.
— Это что такое, а?! Ты что, с цепи сорвалась?
Кто-то грубо тронул меня за плечо. Я обернулась. На меня испуганными глазами смотрел наш физрук. Я и сама не понимала, что со мной. Мне хотелось не просто ударить Катю, а прибить ее! Вмазать ее в землю. Я снова рванулась вперед, но меня удержали несколько пар рук. Сквозь растрепавшиеся волосы я кричала этой лежащей у моих ног гадине:
— Ты просила? Ты получила!
Меня оттаскивали в сторону. Кате помогли подняться. Мальчишки испуганно смотрели на ее лицо, с размазанной по нему кровью.
— Тебе надо в медпункт!
Катя отрицательно помотала головой. Отряхнувшись и поправив свою короткую юбочку, она, утирая нос, поплелась прочь.
— За это ты еще поплатишься! — обернувшись, крикнула она напоследок.
***
Дим от души рассмеялся, когда я ему рассказала о том, что подралась в школе.
— Ух ты! За меня еще никто не дрался! Это даже приятно, но, пожалуйста, больше так не надо.
Я мрачно опустила голову.
— А ты у нас, оказывается, опасная штучка! Дикая! Тебя лучше не злить.
Я подняла голову и посмотрела в его глаза: они светились ярко-зелеными огоньками удивления, восхищения и какого-то нового интереса — словно он впервые увидел меня сейчас. Шутки Дима, которые обычно меня отвлекали, в этот раз оказались бессильны. Во мне закипало что-то новое, тревожное, так непохожее на то теплое чувство полного доверия, близости и родства, которое я всегда испытывала к Диму. Стукнув кулаками о его грудь, я с горячностью выкрикнула:
— Ты же понимаешь, что никто и никогда не будет тебя любить так, как я?
Дим тут же перестал смеяться. Он приподнял пальцами мой подбородок и заглянул мне в глаза.
— Конечно. Я это знаю, — спокойно и серьезно ответил он. — И я люблю тебя так же.
— Ты же никогда не окажешься таким глупым, чтобы променять наши чувства на что-то… что-то скоротечное… грязное… гадкое? Ты же никогда не приманишься на такое?
Дим схватил меня за запястья и слегка встряхнул.
— Да что с тобой сегодня?
Я подумала о том, сколько существует в мире злых и завистливых дур, которые только и ждут, чтобы растоптать чье-то счастье. Внезапно нахлынувшее на меня ощущение беззащитности и уязвимости нашей любви заставило меня крепко вцепиться в его кожаную куртку. Я чувствовала, что теряю контроль над собой. Я начала говорить, быстро-быстро:
— Я люблю тебя, Дим! Я люблю тебя за то, что ты мой защитник. Я люблю тебя за то, что ты из другого времени. Я люблю тебя за то, что ты инопланетный. Космический. Жить без тебя я теперь не умею. И я не переживу, если ты когда-нибудь вдруг решишь уйти или кто-то захочет отнять тебя!
Дим спокойно выслушал мой истеричный речитатив. А потом прижал меня к себе, крепко, почти до боли — как никогда не делал раньше.
— Меня никто и никогда не отнимет, слышишь? Я всегда буду с тобой. ВСЕГДА.
Моя тяжелая голова опустилась ему на грудь, словно у меня больше не было сил держать ее.
— И ты тоже никогда от меня не уйдешь, слышишь? Никогда.
— Никогда, Дим.
Мне нетрудно было пообещать ему это. Я любила его так же, как и он меня — безусловно и навсегда.
Так стояли, обнявшись, успокаивая друг друга, наивные влюбленные дети.
***
На ближайшем родительском собрании матери донесли, что я подралась на уроке физкультуры и разбила нос одной девочке.
— Ты посмотри на себя — какой ты с ним стала! Просто шалава какая-то! Дерешься в школе. Грубишь матери. Что ты творишь?
До этого случая она считала, что это просто детская шалость — ведь мы и в самом деле были детьми. Теперь же она видела, что это не так.
— Не твое дело!
— Значит вот что: я запрещаю тебе с ним видеться. Поняла? Больше никаких мотоциклов!
— Так знай, — дерзко выкрикнула я в ответ, — я никогда в жизни, ни за что и ни при каких условиях не расстанусь с Димом! Даже не надейся!
Дверь к себе я захлопнула так, что затряслись стены. Мать не решилась стучаться ко мне, чтобы продолжать разговор. В укрытии своей комнаты я долго рыдала, сидя на полу и прислонившись спиной к стене, не в силах успокоиться.
«Нет, Дим. Мы с тобой не останемся здесь жить. Мы сделаем все, как мы решили. Мы вырастем и уедем, далеко-далеко отсюда. На твоем «байке». Мы уедем от нее. Мы уедем от них всех. Они ничего не понимают!»
***
Опустив голову, я сидела на кровати. Сидя передо мной на корточках, Дим держал меня за руки и обеспокоенно заглядывал в мои глаза. Его солнечное лицо изменилось до неузнаваемости: никогда не видела моего Красивого таким серьезным и нахмуренным.
— Хочешь, я поговорю с твоей матерью?
Вчера, когда я немного остыла и вышла из комнаты, мать пригрозила, что если я не брошу Дима, она заберет меня из школы и отправит в другой город, к своей троюродной сестре, где я буду учиться в техникуме, и где Дим никогда меня не найдет. Я глубоко вздохнула.
— Зачем с ней говорить?
— Я объясню ей, что мы вместе. Что ей не нужно беспокоиться за свою дочь — ты теперь со мной.
Я покачала головой.
— Моя мать не тот человек, кому можно что-то объяснить.
— Тогда нам нужно уезжать, как мы и задумали. Придется сделать это раньше.
Я подняла на него глаза.
— Но куда мы поедем, Дим? И на что мы будем жить? У меня совсем нет денег.
Только сейчас я поняла, какие мы наивные и глупые.
— Мы будем жить на мои деньги, — сказал Дим тоном взрослого, уверенного в себе мужчины.
Я устало засмеялась и погладила его по щеке. Дим сам был школьник, без опоры под ногами.
— Смешной! У тебя их тоже нет.
Дим удрученно опустил голову. Он долго молчал. А потом стукнул кулаками по своим бедрам.
— Я найду для нас деньги. Обещаю. Я продам «байк».
Я рассмеялась.
— На чем же мы тогда уедем?
Дим тоже невесело усмехнулся.
— Такая девочка, как ты, не должна плакать. Никогда. Мне плохо от того, что я ничего для тебя не делаю…
Да, таким он и был, мой Дим! Заботливый, нежный, ответственный. Он смело встречал трудности и вызовы. Не прятал голову в песок, не отмахивался от проблем глупыми шутками, не ссылался на то, что вечно занят, поэтому ему не до тебя. Еще совсем пацан, но с такими правильными установками. В какого мужчину он бы вырос… Я погладила его по голове.
— Глупый. Никто для меня не делает столько, сколько делаешь ты. Мы вырастем, встанем на ноги, заработаем деньги и вот тогда уедем. И все будет хорошо.
Дим снова взял мои руки в свои.
— Но чем помочь тебе сейчас? Я готов отдать тебе все — все, что у меня есть.
С грустной нежностью смотрела я на моего Красивого. В его зеленых глазах было столько муки и боли. Я видела, как он себя терзает. Я убрала с его лба непослушную светлую прядь — она всегда вот так вот падала ему на глаза.
— Что у тебя взять? У тебя нет ничего, кроме тебя. А ты итак мой.
***
Теперь нам приходилось встречаться украдкой, с еще большими предосторожностями, чем раньше. Я не разрешила Диму продавать «байк», а также разговаривать с моей матерью, что-то ей объяснять. Чтобы ее не провоцировать, мы договорились не вызывать ее подозрений — пусть думает, что мы расстались. Нужно сделать так, чтобы мать вообще больше никогда не увидела Дима. Я просила его встречать и высаживать меня за несколько дворов от нашего дома.
В тесном Городе Высоких Деревьев мы были словно два загнанных зверя, раненых любовью. Мы втайне истекали сердечной кровью, и этого никто не мог видеть. Я никому не позволяла это увидеть. Мне казалось, что наша любовь будет жить, пока я буду ее охранять от всех — даже от собственной матери… Особенно от нее.
Перед тем, как расстаться, Дим каждый раз подолгу держал меня за руки. Словно не мог меня отпустить. В его глазах появилась какая-то тоска и обреченность, которых не было раньше, какая-то затаенная боль. И это разрывало мне сердце. Когда я нехотя начинала вырывать свои руки, говоря, что уже поздно и мне пора домой, Дим, глубоко вздохнув, отпускал меня, молча садился на свой «байк», резко срывался с места и уезжал. Я знала, что он снова поедет за город, носиться по «нашим» полям. Дим часто стал гонять один. Иногда он заезжал так далеко, что обратно ему приходилось возвращаться уже в сумерках. С беспокойством думала я о том, где он и что с ним. Я словно видела, как он несется один вдаль по трассе, не разбирая дороги.
Обмануть мать, конечно, не удалось. В этом городе всегда найдутся любопытные, которые все увидят, а потом донесут. Мы сидели вечером за чаем. Я задумчиво размешивала сахар на дне своей кружки и думала о Диме. Мать со стуком положила ложечку на блюдце. Я вздрогнула и замерла.
— Это очень нехорошо.
Я не решалась поднять на нее глаза.
— Да, это нехорошо. Это худшее, что может быть в жизни — когда дочь обманывает свою собственную мать.
Я взглянула на нее. Мать с вызовом смотрела на меня, не произнеся больше не слова. Я встала и ушла в свою комнату, с громким стуком захлопнув за собой дверь. По ту сторону двери я сползла на пол. Кто нас видел? Кто ей донес? Я была в отчаянии.
А вскоре случился весь этот ужас…
***
— Срежем через бывший завод!
Дим протянул мне шлем и затянул лямки на своем.
— А мы там проедем?
— Конечно. Я всегда там сворачиваю.
Мы больше не катались вдоль полей, которые начинались за моим домом, боясь, что нас кто-нибудь увидит из окон. Еще летом Дим продумал короткий путь к загородной трассе, которая начиналась в противоположном конце города. Чтобы не петлять по главным улицам, он проезжал через дачный поселок и территорию заброшенного завода — и сразу оказывался на свободе, где можно было лететь, не боясь попасться за езду без правил.
Мне не понравился этот маршрут, но уверенность Дима как всегда меня успокоила. Теперь мы ездили так, как он придумал.
В тот вечер — 5 октября — Дим казался каким-то особенно хмурым. Я не узнала его, когда мы встретились в условленное время в одном из соседних дворов, возле гаражей. Но вскоре его тяжелые мысли, казалось, развеялись, и Дим снова, по привычке, почувствовал радость быстрой езды. Он громко засмеялся, как раньше, а я прижалась щекой к его плечу.
Проехав через мост и миновав частный сектор, мы устремились в старую промышленную зону. Вскоре показался протянувшийся на много метров бетонный забор, разрисованный граффити. В заборе не хватало одной плиты. В эту брешь Дим и направил свой «байк».
Завод стоял заброшенным уже два десятка лет. Главное здание встретило нас обшарпанным фасадом и рядами слепых окон с выбитыми стеклами. Обогнув его, мы устремились к производственному корпусу. Дальше — справа от него — стоял еще один полуразвалившийся маленький цех.
— На обратном пути заедем на наш берег. Листва на деревьях желтая, так красиво, — кричал Дим, повернув голову, чтобы я могла его расслышать. — А еще…
Он не успел договорить.
Кто-то свалил на повороте строительные материалы и мусор, которых там не было накануне. Очевидно, после долгих лет простоя, здание решили реставрировать или сносить. Не ожидая препятствия, Дим резко повернул, но было поздно. Ударившись колесом об этот завал, мотоцикл завалился на бок.
— ДИИИИИИИИМ!
Я полетела в кучу старых кирпичей и торчащей из них арматуры. Последнее, что я почувствовала, была резкая, дикая боль.
***
Не помню, как нас нашли, как нас везли в больницу. Наверно, от боли я на какое-то время отключилась.
Мы не получили травм, несовместимых с жизнью. Шлемы защитили наши головы, но ничто не защитило мое бедро: оно было разодрано в клочья. Я только однажды заглянула под одеяло и быстро опустила его. А потом боялась сделать это еще раз. Но, даже не видя его под бинтами, я знала: там, вдоль всего левого бедра, тянется страшный, уродливый, извилистый шов. Мать сказала, что шрам останется на всю жизнь. Сказала она это не без торжества — таким тоном обычно говорят «доигрались!».
«Дим, не переживай: мне не больно».
Это была ложь. Мне было очень больно. Несмотря на сильные анальгетики. Они лишь на время давали мне забыться.
— Где Дим? Что с ним?
Я услышала, как где-то вдалеке — на деле же в нескольких шагах от меня — мать, вне себя, яростно заорала:
— Чтобы я о нем больше не слышала!!! Чтобы духу его рядом с тобой больше не было!!! Он разбил мне моего ребенка! Он вас обоих угробил! Чудовище! Пусть держится от тебя подальше!
Я слабо сопротивлялась:
— Ты ведь его не знаешь… он такой хороший… он же не знал, он не виноват… это все арматура… скажите ему, что он не виноват… пусть не казнит себя…
Мои сухие губы с трудом шевелились. Я не была уверена, что мать меня услышала. Она снова что-то орала. Я отвернулась к стене, не в силах сдержать слезы. Пальцем я вычерчивала узоры по обшарпанной штукатурке, стараясь не слышать этих адских криков за своей спиной.
«Нет, Дим. Мы с тобой не останемся жить в этом городе. Мы вырастем и уедем отсюда, далеко-далеко. На твоем “байке”».
Я захлебывалась слезами.
А в соседней палате израненный Дим сидел на полу и плакал от вины и бессилия, обхватив голову перебинтованными руками. Я не могла видеть его сквозь стену, но поняла, почувствовала, что он был там.
***
Авария стала последней каплей и главным козырем матери в борьбе против нас.
Они разговаривали у открытой двери, ведущей в палату. Они думали, что я сплю. До меня доносились обрывки фраз:
«…он чуть не угробил их обоих…» — требовательный голос матери.
«..конечно, если бы я знала, что у них так все закрутится… я ж сама его к вам привела…» — другой голос — тихий и кающийся. — Сын сказал, что ему так понравилась эта девочка…»
«… сначала значения не придала этим их отношениям, а потом… Ему-то все равно, отряхнется и дальше поедет, а ей теперь как?» — наседала мать.
«…ошибаетесь, сын сильно переживает…»
Я боялась за Дима. Я знала: его собственное обостренное чувство вины доведет и доконает его сильнее, чем чьи бы то ни было упреки и обвинения.
«… нет… надо пресекать…» — вынесла вердикт моя мать.
Я, обеспокоенная, попыталась вытянуть шею: что пресекать? Что они собираются делать? Мать зашла в палату.
— А, ты не спишь! Не шевелись, не шевелись! Постарайся больше спать — так тебе будет лучше.
— Что с Димом?
Я спрашивала ее об этом каждый день. Мать снова поджала губы и ничего не ответила.
На мои вопросы, что с Димом, мне никто ничего не объяснял — словно сговорились. Из нескольких слов санитарки, которую я из последних сил схватила за руку, я поняла только, что Дим отделался гораздо более легкими травмами, чем я.
«Слава богу!»
Горячие слезы благодарности текли по моим щекам. Мне так хотелось увидеть Дима, успокоить его, сказать, чтобы он не казнил себя так сильно, ведь я обязательно скоро поправлюсь, и мы с ним вместе уедем из этого города. Обязательно уедем, как мы и хотели. Но я не могла встать, не могла даже пошевелиться. Все, что я могла, это мысленно разговаривать с Димом через стенку, надеясь, что он меня слышит.
***
Сколько я уже здесь лежу?
Он не зашел ко мне ни разу за все это время. Почему?
Когда я все-таки смогла встать, и всевидящий контроль матери немного ослаб, я с трудом, держась за стену, дошла до соседней палаты. Она была пустая. В недоумении я стояла и смотрела на застеленные койки. Ко мне подошла санитарка — та самая, которая сообщила мне тогда о состоянии Дима. Она достала из кармана и протянула мне свернутый листок бумаги. Рукой Дима там было написано:
«Ребенку-котенку:
Послушай меня. Прости. Я сейчас уйду. Я могу быть очень далеко, но ты должна знать, что я есть и что я тебя люблю. Я буду думать о тебе каждый день».
Свернув записку, я почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы.
Don’t you cry tonight, I still love you baby,
Don’t you cry tonight.
Don’t you cry tonight, there’s a heaven above you baby,
And don’t you cry tonight.
«Такая девочка, как ты, не должна плакать. Никогда…» Но по моему лицу текли слезы — снова текли, как несколько лет тому назад. И это было только начало.
Добрая санитарка с сочувствием рассматривала меня.
— Только не придумывай себе ничего, слышишь! Он спрашивал о тебе каждый день. Он хотел тебя увидеть. Он рвался к тебе, но ему не дали. — Она поглаживала меня по плечу. — Очень хороший парень. Да ты итак это знаешь.
Я молча кивнула — куда-то в пустоту. Я не видела ее лица из-за пелены слез.
***
Разодранное бедро — это ерунда. Позвоночник, поясничный отдел. Смещение позвонка. Вот почему мне было так трудно шевелиться. И так больно. Вот почему моя реабилитация растянулась на бесконечные недели. Мне пообещали, что слегка хромать я буду еще долго. Даже когда заживет бедро. Последствия тоже на всю оставшуюся жизнь, как и шрам. Может быть слабость в ногах и боль. Мне было плевать на это.
Меня выписали из больницы через три недели после аварии, и мать забрала меня домой. На все мои расспросы, где Дим и почему он не приходит, мать, поджав губы, упрямо и ожесточенно молчала. Я поняла, что от нее не добиться ни слова.
Это ужасно, когда ты ограничен в движениях! Когда тебе нужно ехать, нужно идти, но ты не можешь! Только через неделю томительного ожидания, немного окрепнув и воспользовавшись отсутствием матери, я, отыскав бумажку с адресом, поехала на поиски Дима. Нога еще плохо слушалась и, выходя из автобуса на вокзале, я чуть не свалилась с высокой подножки под колеса. Я никогда не была в его городе — Дим всегда приезжал ко мне сам. Но я нашла его дом почти сразу. Словно сердце подсказало мне: вот эти бледно-зеленые обшарпанные стены, вот эта покрытая серым шифером крыша, вот этот небольшой палисадник с покосившимся деревянным заборчиком. Словно я уже когда-то видела то, что каждый день видел своими глазами Дим. Словно я смотрела на мир его глазами. Я потянула на себя старенькую дверь, и она чуть не сорвалась от петель, грустно скрипнув ржавой пружиной.
В подъезде не горела лампочка, и я держалась за стену, поднимаясь по ступенькам. Лифта не было, и каждый шаг наверх давался мне невероятным трудом. Остановившись на втором этаже, возле железной двери, я потянулась к кнопке звонка. Я звонила долго. Дверь никто не открывал. Прильнув к ней ухом, я попыталась услышать хоть какие-то звуки по ту сторону. Я поняла, что не слышу звонка, и мне пришло в голову, что он наверняка не работает. Тогда я со всех сил заколотила по двери. На мои долгие отчаянные стуки открылась соседняя дверь, и на площадку выглянула старушка в желтом плюшевом халате. От нее я узнала, что Дим с матерью уехали, насовсем, еще по октябрю.
— Жалко, такие хорошие люди. А сын-то у нее какой, а? Золото-парень! Всегда помогал мне затаскивать наверх тяжелые сумки с продуктами.
— Да, мой Дим… Он такой… — прошептала я так тихо, что сама не услышала своих слов. Мои губы и подбородок задрожали. — Куда они уехали? Адрес оставили?
Старушка сделала шаг навстречу, в порыве внезапной подозрительности вглядываясь в темноте в мое лицо.
— Не оставили. Почем знаю, куда? Наверно вернулись к себе на юг. К морю.
Я прислонилась к стене, чтобы не упасть. Силы внезапно оставили меня. Не помню, как я вышла из подъезда. Не помню, как пришла на автовокзал. Я нашла себя уже сидящей в автобусе, уезжавшем прочь из Диминого города.
Дома матери хватило беглого взгляда, чтобы все понять.
— Знаю, ты ездила к нему. По глазам вижу.
Я с вызовом задрала подбородок.
— Да. И еще поеду! Поняла?!
Какое-то время мать молчала. А потом горестно вздохнула.
— Ты должна быть благодарна судьбе, что вы расстались. Лучше так. Такая юношеская любовь быстро проходит и никогда не доводит до добра.
«Дим, тебе не за что себя винить. Ты мне ничего не сделал, ничего плохого. Раненое тело — это такая ерунда, по сравнению с тем, как другие люди уродуют мне душу!»
Я ушла в свою комнату, ничего не ответив матери. В тот момент я ее ненавидела.
***
Я лежала на холодном полу, уставившись в потолок, раскинув в стороны руки. Мои глаза застыли в стеклянной неподвижности. Я никогда больше не буду дышать. Мои волосы рассыпались золотой паутиной и ловили тишину. Я никогда больше не буду плакать. Недвижима и холодна, я никогда не испытаю боли.
Я лежала на полу. В груди была такая тяжесть, как будто на нее сел уродливый горбатый карлик-химера. Сидит и злобно похихикивает надо мной. Я знала — это давит на меня тот самый груз Нелюбви. Своей любовью Дим на время уменьшил эту тяжесть. Но Дим ушел, и теперь мой груз Нелюбви словно стал еще тяжелее. Еще невыносимее, чем был раньше.
А ведь совсем недавно я верила в свою счастливую звезду! Судьба улыбнулась мне, послав мне Дима. Он отогрел меня, и я ошибочно почувствовала себя в безопасности, словно растение под стеклянным колпаком. Но вот пришла злодейка-жизнь и железной рукой разбила этот колпак. И теперь Дима нет, а я лежу на полу, и я застыла в своем поражении. Я уязвлена. Я повержена. И даже плакать не могу.
Мы мечтали о светлом будущем, но как жестоко все оборвалось — в одночасье! За что с нами так? Почему именно с нами? Как такое могло случиться? Разве может быть так — что повторно разбивается уже разбитое и с таким трудом склеенное сердце?
Оно снова разбивается, с оглушительным треском, а потом…
А потом летят осколки.
Осколки, осколки…
Те самые, что уже летели когда-то. Они ведь летели и раньше, я помню. Они летели, когда умер отец. Они летели все мое детство. Я не знала, что это за осколки, а ведь это были осколки моего собственного сердца. Смерть отца разбила мне сердце. Дим заботливо и любя склеил эти осколки. А теперь они, с таким трудом склеенные, снова разлетелись во все стороны. Сейчас мне казалось, что они сыплются на меня с самого потолка, а мне до такой степени на все наплевать, что я даже не думаю уворачиваться.
Как трудно лишаться того, что тебе так дорого! Это как отрывать от себя кусок себя.
«В моей жизни такого уже не будет. Никогда», — встав на следующее утро и посмотрев на небо, осознала я.
Я понимала, чего я лишилась, потеряв Дима. Мои опасения подтвердили поля, по которым мы когда-то гоняли, и которые теперь выглядели совсем по-другому — уныло и опустошенно. Как-то сиротливо. И дело не в том, что вместо золотистой пшеницы там теперь мерзлая земля… Мои опасения подтвердил и грустный лес вдалеке, вдруг ставший каким-то серым и неприкаянным. За лесом — из окна я ее не видела, но знала, что она там, — стояла та самая белая часовня, в которой Дим никогда не поведет меня к алтарю. Я была уверена, что она больше не светится так, как раньше. И никогда не будет светиться. И лес, и поля, и невидимая мне церковь были другими. Мир был другим. Я стояла у окна и смотрела, как этот мир теряет краски — как уже было когда-то. Они буквально сползали — с неба, с сухой травы, с последних листьев — уступая место глухой и безнадежной серости.
А потом пошел первый снег. Я смотрела на метущиеся хлопья и не могла заставить себя сдвинуться с места. Мне казалось, что темное покрывало безразличия, накрывшее мою жизнь, вместе со мной должно было накрыть и всех остальных людей. С удивлением понимала я, что это не так. В окно я видела, что они, как и прежде, бегают и суетятся. Я не понимала их. Куда они бегут? Куда торопятся? Кружатся, как эти метущиеся снежные хлопья? Зачем все эти лишние человеческие движения? Они надеются к чему-то прийти, чего-то достичь, воплотить в реальность свои мечты о любви и счастье? Но разве не понимают они сами тщетность всей этой бессмысленной суеты? Разве невдомек им, что итог у всего один? В жизни реальны только смерть и одиночество.
6
Деревья,
на землю из сини небес
пали вы стрелами грозными.
Кем же были пославшие вас исполины?
Может быть, звездами?
Ваша музыка — музыка птичьей души,
божьего взора
и страсти горней.
Деревья,
сердце мое в земле
узнают ли ваши суровые корни?
Федерико Гарсия Лорка. Деревья
Я сидела на берегу реки, прислонившись спиной к толстому стволу высоченного старого дерева.
«Нашего дерева».
Странно и страшно: с недавних пор моими единственными близкими существами стали деревья. Конечно, существами: ведь в них, как кровь по жилам, текут соки. А значит, деревья живые. Только с ними мне хотелось разговаривать. Деревья, в отличие от людей, обладают сочувствием и памятью. И теперь они делились со мной моим же счастьем, свидетелями которого не так давно были. А я рассказывала им о своей боли. Только им я и могла поведать свою боль.
А еще утекающей воде. Задумчиво глядела я на течение. Впрочем, нет: река не в силах унести мою боль, омыть, очистить меня от нее. Она останется во мне.
О чем я думала? Страшно признаться: ни о чем. Все та же бессмысленная пустота, как когда я лежала дома на полу, под градом сердечных осколков. Я просто с безразличием фиксировала все, что видела и чувствовала. Речка. Деревья. Камушки. Холодная земля. Пустота. Внезапно что-то странное случилось со мной. Я увидела себя, как я сижу на берегу реки, прислонившись спиной к дереву, и как мне плохо. Я больше не ощущала себя в своем теле, я словно вышла из него и теперь смотрела на него со стороны. Мне стало так жутко. Я закрыла глаза. Когда я снова их открыла, я увидела свои руки, и реку, и деревья, и землю под собой. Я судорожно выдохнула. Кажется, теперь я знаю, как сходят с ума.
Я часто приходила на берег после школы. А иногда и вместо школы. Тянула меня сюда какая-то невозможность физически оторваться от клочка земли, который помнит меня счастливой. Мне словно вновь и вновь необходимо было возвращаться туда, где не только эти деревья, но и каждый камень, каждая сухая травинка и поздний, чудом сохранившийся цветок видели мою радостную улыбку. Я хотела впитать в себя остатки нашего с Димом летнего счастья, которое словно до сих пор витало где-то здесь, в прозрачном холодном воздухе. Казалось, только это и соединяло меня с жизнью.
Самое трудное и мучительное, практически невозможное — это мысленно отпустить то время, когда ты был счастлив. И отпустить его без всякой гарантии, что счастье к тебе еще когда-нибудь вернется. Необходимость прощаться с ним, не по своей воле окунаясь в новую пору своей жизни, в которой — ты точно знаешь — уже не будет той радости, что еще так недавно кипела в твоей груди — это хуже, чем смерть. «Мы все умираем молодыми», — вспомнила я строку из песни, которую мы с Димом частенько слушали, разделив одни наушники на двоих, соприкоснувшись головами и мыслями. Я и не думала тогда, что это про нас.
Жизнь чертовски жестокая штука — вот что я поняла. Иногда нам и правда приходится «умирать» — вот такими молодыми и красивыми. Без надежды снова воскреснуть. Такой я себя и ощущала — умершей. Там, под «нашим» с Димом деревом, в свои четырнадцать с небольшим лет я закопала свое разбитое сердце. Пусть лежит здесь. Все равно оно мне больше не пригодится.
***
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла…
А. Ахматова «Реквием»
«Я мешок, наполненный слезами. Только тронь».
Сначала больно было так, что я даже плакать не могла, хоть мне этого и хотелось. Я знала — мне стало бы легче.
А потом пришли слезы. Много слез. Нескончаемые потоки слез. Любое слово, любое движение и даже чей-то взгляд в мою сторону — в те дни я могла расплакаться от чего угодно. Я без конца прокручивала перед мысленным взором картинки наших с Димом встреч: наше пронзительно-счастливое, клубнично-сливочное, одуванчиковое лето, вместе с колесами того злосчастного «байка» так стремительно и страшно закатившееся куда-то в ад. Наша любовь лежала теперь где-то, раненая, в кирпичах и арматуре, заваленная ворохом сухих жухлых листьев, похоронивших ее под собой.
Я без конца мучила себя мыслями о том, как такое могло произойти. Ведь в моих руках было счастье. То самое, обещанное. То самое, выстраданное. Счастье, за которое я заплатила годами отчаяния и слез. Почему все закончилось так? Я возненавидела Судьбу и все небесные силы за то, что они отняли у меня Дима. Лишившись его, я словно вторично осиротела. Горечь утраты после смерти отца не отпускала меня столько лет… А теперь еще и Дим… Странно: в моей душе словно связались воедино эти две разные боли, усиливая одна другую. Страдая от утраты Дима, я вновь, с утроенной, нет, с удесятеренной силой прочувствовала и ту давнюю саднящую боль — боль от утраты отца. Старая боль никуда не уходит — вот что я поняла. Она сидит где-то глубоко внутри тебя и возвращается, когда новая боль ее призовет… Тебе только кажется, что ты все это пережил и забыл. Пока все хорошо, ты действительно в это веришь. Но стоит только чему-нибудь случиться, как ты начинаешь переживать не только из-за этой новой ситуации: все старое вдруг сразу вспоминается и погребает тебя под собой, словно огромный снежный ком.
Поднимая в небо свои заплаканные глаза, я с упреком вопрошала:
«Почему это опять случилось со мной? Ведь я уже мучилась и страдала раньше… и вот опять? За что? Почему именно я? Неужели я обречена на одиночество? Неужели я обречена терять всех, кого я люблю? Неужели нет и не будет для меня на этой земле никакого счастья? Неужели теперь, в пору расцвета моей жизни я должна быть вот так срублена под корень? Неужели я всего лишь этот свернувшийся и плачущий человеческий комочек, осиротевший и всеми оставленный, — не более?»
Все, что со мной происходило, все, что я успела к своим годам пережить, казалось мне какой-то дичайшей несправедливостью. Я всю жизнь только и делаю, что теряю. Я всю жизнь плачу. Захлебываюсь в своих слезах. Так будет всегда? За что? Неужели это все, что ждет меня в этой жизни? Серьезно?
Получалось, что так. Словно меня выбрали на роль вечной страдалицы! Сначала ушел отец. И вот теперь еще и Дим… Я только и делаю, что теряю — всех, кого я люблю и кто мне дорог. Я теряю их всех, а взамен приобретаю лишь отчаяние и одиночество. Они все уходят от меня — в смерть или просто в неизвестном направлении. Все, кого я люблю. Все, что мне остается — видеть сны о них. Любимые люди, уходя от меня навсегда, становились моими сновидениями. Моими мучительно-сладкими сновидениями. Я часто видела один и тот же сон — и тогда, и в последующие годы:
Мы с Димом в каком-то заброшенном здании, похожем на ту старую фабрику, на территории которой все и произошло.
Мы сидим на полу, лицом друг к другу. Вокруг нас валяются осколки битого стекла и куски содранной старой краски грязно-голубого цвета. Нас окружают обшарпанные стены.
Я кричу Диму сквозь слезы и волосы:
— Почему ты ушел от меня тогда? Почему ты уехал? Почему оставил меня здесь одну? Ведь ты же обещал, что мы уедем вместе! Что ты никогда меня не бросишь?
Дим сокрушенно опустил голову. Он долго молчит, прежде чем ответить:
— Я не мог себе простить, что сам, своими руками, по своей глупости и бесшабашности изуродовал тебе жизнь.
Я понимаю, что он хочет этим сказать. Я знаю его, как себя саму. Но он ошибается.
— Дим, все неправильно решил. Рана на теле давно зажила. А душа — нет…
Я протягиваю руку, чтобы погладить его по щеке, по которой текут слезы. Но Дим отдаляется от меня, проходит сквозь стену, улетает все дальше и дальше.
И наконец в окно я вижу, как он мчится прочь, один, на своем «байке».
После таких снов я подолгу плакала, не в силах успокоиться. Как я переживу все это? Что теперь будет со мной? Кто может дать мне ответ? Дим вглядывался в космос. Я вглядывалась в небеса. У меня давно уже не было уверенности в том, что там кто-то есть. Скорее, наоборот. Иначе почему все так? Почему с другими ничего плохого не происходит, только со мной? Чем я это заслужила? Почему я проживаю именно этот опыт? Почему так тяжело дается мне жизнь?
Ответов на эти вопросы я не знала. Но у меня появилось стойкое чувство, что и всю дальнейшую мою жизнь со мной все будет происходить именно так. Только так. Когда я это осознала, как будто что-то сломалось во мне. Я не знала, как дальше жить с тем, что я поняла. Но одно я знала наверняка: у меня больше нет сил этому сопротивляться. Под моими ногами разверзлась бездна неверия и отчаяния, и мне больше не на что было опереться.
***
Красота человеческой судьбы порой заключается в ее трагичности. Что есть моя собственная судьба, как не проявление этой красоты? Еще бы: вечная страдалица с грузом Нелюбви — разве это не трагически прекрасно? Это словно от рождения приговоренность к казни, которой тебя медленно подвергают всю твою жизнь. И вот ты, в холщовой арестантской рубахе, с разорванным воротом, всю жизнь живешь при исполнении этого странного приговора, непонятно за что тебе вынесенного. Непонятно за что тебе вынесенного… Тогда я впервые и подумала в том, что не работает хваленый закон справедливого воздаяния, о котором вычитала в умных книжках — «ты получишь то, что заслуживаешь». Тот закон, про который все говорят, на который я и сама с детства привыкла полагаться. Нет, горькая правда жизни такова: после горя и потерь необязательно будет что-то хорошее. Могут быть новое горе и новые потери. И не важно, заслужил ты это или нет.
Нет никакой справедливости в том, как мы получаем наши жизненные уроки. Говорят, что надо просто «жить правильно и быть достойным» — якобы тогда с тобой обязательно будет происходить только хорошее. Нет, это не так. С нами как будто происходит то, что не зависит от наших прошлых заслуг и поступков. От того, какие мы есть. Ты можешь быть ангелом во плоти, но то плохое, что должно с тобой случиться, все равно случится. Ты можешь быть ни в чем не виноват, но то, что тебе суждено получить, ты все равно получишь. А вот почему именно тебе суждено именно это — это постичь невозможно.
Есть что-то за пределами твоего характера и твоих поступков, что и определяет, какой жизненный путь ты будешь проходить. Это называется фатум. Иначе — особая избирательная предвзятость со стороны небесных сил. Впрочем, это касается не всех судеб. Я не знала, почему этот фатум проигрался именно в моей жизни, но я сполна ощутила на себе его влияние. Я видела, что никого из тех, кого я знала, высшие силы вот так не утюжат, как меня. Ни по кому не проходятся так жестко, как проходятся по мне. Но почему именно я? Была ли я таким ужасным человеком, чтобы все это заслужить? Нет, вовсе нет.
Наверно, высшим силам все равно, кто будет страдать. Просто кто-то должен страдать. И почему-то кто-то наверху решил, что это буду я. И раз уж наверху выбирают, что это будешь ты, то уже не важно, заслужил ты то, что с тобой происходит, или нет — это все равно с тобой случится. К удивлению твоих более удачливых знакомых, в чьих судьбах нет таких заранее предопределенных роковых моментов. Глядя на тебя, эти люди восклицают: «Ну как же тебя угораздило? И чем же ты все это заслужил? Чем же ты так плох, раз на тебя все это сыпется?» Люди, которые в отличие от тебя не подвержены влиянию фатума, неспособны понять того, что с тобой происходит. Обычно они не верят в твою невиновность и на всякий случай отворачиваются от тебя, словно от прокаженного — еще заразишь.
Моя отчужденность от людей, которую я ощущала с самого детства, еще больше усилилась после того, что произошло. Я перестала общаться даже с Нелей. Я осталась совсем одна. Все чаще думала я о том, что и правда распространяю на окружающих свое несчастье. Я словно несу в себе свою обреченность и неудачливость, как болезнь. Несу и заражаю ею других людей. Может, поэтому меня сторонятся — потому что со мной и правда нельзя связываться?
Я была самым несчастным и одиноким человеком в этой Вселенной, с кучей вопросов к ней и без ответа хотя бы на один из них. А никому и дела не было. Люди беспощадны и злы. Они не умеют поддерживать и сопереживать — вот в чем я убедилась. Они никогда не протянут тебе руку помощи. Но если бы только это… Они еще и чертовски любопытны! Я знала, что меня и все, что со мной случилось, с интересом обсуждают в школе. В нашем маленьком городке никакое событие не остается незамеченным, а тут такой повод: посудачить, перемыть чьи-то косточки, да не просто чьи-то, а одной выскочки, которая думала, что она особенная, что ей повезло больше, чем другим. А на деле-то — пойди поищи вторую такую бедолагу!
Я знала: были и те, кто открыто злорадствовал — они даже не пытались этого скрывать. В школьных коридорах, на лестнице я то и дело натыкалась на трех моих одноклассниц, которые, сбившись в кучку, о чем-то шептались и неизменно замолкали при моем появлении, при этом бросая на меня притворно-невинные и затаенно-насмешливые взгляды, с трудом сдерживая злые улыбки. Странные люди всегда вот так сбиваются в кучки — это их основной признак. И сбиваются они главным образом для того, чтобы судачить и злорадствовать. Так было и с «троицей». Бойкие, нагловатые, с губами, накрашенными коричневой помадой, и неумело обведенными черным карандашом, эти заурядные и не очень умные девицы считали себя звездами всей школы. Как маленькие задиристые шавки в собачьей стае, они задавали настроение и тон всему классу. Многие слушались их, кто-то боялся. А те немногие, кто, устав терпеть их наглость и интриги, решался что-то сказать против них, неизменно наталкивались на горячую поддержку «троице» со стороны нашей классной руководительницы. Меня всегда удивляло, как дурные дети находят одобрение и поддержку у взрослых. Про них же сразу все понятно. Ну, про то, какие они — злые, глупые, избалованные. И как взрослые этого не видят? Удивительно: вот и наша классная обожала «троицу», неизменно умудряясь находить объяснение и оправдание любым их гнусностям.
Нет, девицы из «троицы» не травили меня в открытую, как некоторых других детей из нашего класса. Но с их стороны чувствовалось какое-то затаенное противостояние. Я знала: они поджидают удобного случая, когда я окончательно сломаюсь, чтобы начать свои жестокие игры, почему-то так их забавлявшие.
Это была одна из первых порций странных людей в моей жизни. Потом их будет много.
***
— А, это та странная депрессивная чудачка? Которая целый год ходит в одной и той же черной кофте?
— Она самая. Ей хотели дать медаль, но теперь точно не дадут.
— А что случилось?
— Помешалась она уже давно — после смерти своего отца. А недавно…
Дальше сплетницы перешли на шепот, и я не услышала конца этого диалога. Если вы думаете, что меня вновь обсуждала «троица», то вы ошибаетесь. На этот раз — к моему удивлению — это были две молодые учительницы.
«Депрессивная девочка в черной кофте»… Еще один из самых первых в моей жизни ярлыков. Потом их будет много. Люди плохо умеют подбадривать и утешать — вот что я поняла. Обычно все, на что они способны, это объявить, что у тебя депрессия и с тобой все покончено. При этом они ничего не знают о том, какую черную бездну боли и отчаяния ты в себе носишь под этой своей черной кофтой. О сокрушающих жизненных событиях, ломающих твою личность, которые у тебя нет сил пережить, но ты вынужден это делать. Окружающие ничего не знают о тебе. Но все они тут как тут со своей непрошенной оценкой: «что-то с ней не так», «она странная», «она не в себе», «она замкнутая/подавленная/депрессивная», «она носит одну и ту же черную кофту»…
Весь следующий урок я размышляла о том, какое отношения медаль за успехи в обучении имеет к чьей-то депрессии и черной кофте, почему люди такие жестокие и почему их так интересует чужая личная жизнь. Я не могла этого понять, хотя была далеко не самой глупой девочкой.
— Я очень переживаю за тебя. Ты можешь скатиться. И подумать только, когда — под конец года! Нам не нужны такие показатели! Ну вот совсем не нужны!
Классная руководительница подсела ко мне на перемене. Пытливо разглядывая мое лицо, она изо всех сил пыталась изобразить участие, но это у нее плохо получалось.
— Ведь ты же отличница! А сейчас успеваешь еле-еле. Я все вижу: ты не тянешь. Так недалеко и до двоек скатиться!
«Да ну! Большинство учеников в классе, в том числе ваши умственно отсталые любимицы, до сих пор не знают, что такое десятичные дроби».
Вслух я спросила:
— Но ведь пока их нет, этих двоек, ведь так?
Классная в досаде закусила губу.
— Так, — после долгого молчания, нехотя признала она, сверля меня глазами. — Я беседую с тобой пока просто так, для профилактики.
— Почему вы думаете, что эти двойки могут появиться?
Классная глупо захихикала. К чему весь этот странный разговор? Я училась все так же хорошо. Правда, я делала это не ради поступления в институт, как мои одноклассники: это были старшие классы, мы выходили на финишную прямую и даже те, кто плохо учился все последние девять лет, решили срочно наверстать упущенное, чтобы иметь шанс поступить. Я училась все так же хорошо не ради этой высокой цели, а по инерции — просто потому, что так привыкла.
— Ты уже решила, куда будешь поступать?
— Нет. Мне все равно.
Я ответила честно. Меньше всего меня теперь интересовало мое будущее.
— Вот это-то меня и волнует! — вспылила классная. — А в следующем году экзамены! Все готовятся поступать! Все думают о будущем! Только ты ни о чем не думаешь!
Она осеклась, выдохнула и после паузы снова повторила то, что уже говорила мне в начале нашей беседы:
— Переживаю я за тебя.
Я посмотрела ей в глаза. Классная была лицемерной недоброй женщиной, которую ни капли не интересовала ни я, ни моя дальнейшая судьба. Я молчала. Мне нечего было ей сказать.
— Да что с тобой случилось?! — не выдержала она.
«А то вы не знаете? Весь город судачит об этом. Даже здесь, в школе. Совершенно не переживая, что я это слышу».
Вслух я ответила:
— Абсолютно ничего. И вам не надо беспокоиться о моих возможных двойках. Их не будет. У меня все под контролем.
Классная нервно подергалась.
— Ну, если под контролем, то ладно.
Проводить воспитательную работу — совсем не ее конек. Она делала это настолько неумело, что начинала меня раздражать. Впрочем, было видно, что ей и самой надоел этот разговор.
— Я, как твой классный руководитель, надеюсь на тебя. Не подведи меня.
Классная встала и на тонких каблучках поцокала в учительскую.
Домой я шла в удрученном состоянии. Стоял теплый солнечный майский день, один из тех, которых я всегда так ждала, но сейчас его красота была чужда мне. Некогда любимые цветущие деревья мне были не нужны, если среди их покрытых белыми соцветиями ветвей не было улыбающегося лица моего Дима.
«Все думают о будущем! Все готовятся поступать!» — передразнила я классную, подражая ее тонкому писклявому голоску. — «Да я сдохнуть хочу, а не думать об этих экзаменах и об институте! И что это такое — эти «все»? Почему я должна хотеть и чувствовать, как «все»? Разве я виновата, что все у меня идет не так, как у «всех»? Что все идет наперекосяк? Почему меня все время пытаются с этими «всеми» сравнить? Ведь я — не «все»! Я это я, и мои эмоции — мои, и мои слезы — мои, и мое горе — мое!»
Я шла, раздраженно обрывая высокие травинки и листья с деревьев, тихонько бубня в такт своим шагам и со злобным усилием сдерживая слезы. Услышав веселый беззаботный смех, я повернула голову. Справа от меня прошли две девочки из нашего класса, в обнимку с парнями. Они обогнали меня и пошли вперед по аллее. Головы моих одноклассниц были заняты не только уроками. Мне было горько на это смотреть. К тому времени, когда у них все только начиналось, у меня все закончилось. Моя жизнь закончилась, как думала я тогда.
«Почему все вокруг меня так нарочито, так подчеркнуто счастливы? Чтобы на их фоне я себе казалась еще более жалкой и ничтожной? Неудачница. Да я просто неудачница!»
Неудачница. Неудачница.
НЕУДАЧНИЦА.
Это сейчас я понимаю, как это важно: в осколках и мраке дня сегодняшнего быть способным увидеть свои грядущие счастливые дни. Все равно увидеть — пусть пока ничто их не предвещает, и кажется, что не будет уже никогда никакого счастья. Вот чему мы должны научиться. Тогда я этого не понимала. Тогда у меня это плохо получалось.
Прошло больше полугода с тех пор, как у меня забрали мою любовь. Но легче мне не стало. Я не могла и не хотела жить без моего Дима. Эта спасительная любовь стала для меня способом снова отрастить когда-то отрубленные крылья. На этих крыльях я и вылетела из клетки невыносимых переживаний, в которых на годы оказалась заперта после смерти отца. Отсутствие и нехватку этих крыльев я явственно ощущала теперь. Без них мне было неимоверно трудно существовать. Это мучительно, издевательски больно — ощущать, что у тебя отрезали крылья и понимать, что ты больше не можешь лететь, при этом зная и помня, каково это — летать. Но зачем, зачем тогда это вообще все было нужно, если теперь я так страдаю?
Я вспомнила, что Дим когда-то рассказывал про Венеру — планету богини любви. Про ее жуткие, запредельно высокие температуры и адские условия.
«Да, Дим. Все так. Планета любви действительно оказалась адом».
Я чувствовала себя старушкой — немощной и ко всему безразличной. А ведь мне было всего пятнадцать лет! Те самые двое отморозков с нашего двора снова встретили меня возле дома. Они уже открыли было рты, чтобы наградить меня каким-нибудь очередным обидным прозвищем. Но, наверно, у меня был такой вид, что они закрыли рты, так ничего и не выкрикнув. Они проводили меня взглядом до подъезда, озадаченно переглядываясь. Нога зажила, и я больше не хромала. Но со стороны, наверно, было видно, что идет сломанный человек, и путь его дается ему нелегко — так, что какое-то подобие сочувствия ко мне испытали даже они, эти отморозки.
Дома я встала перед большим зеркалом в прихожей — впервые за много месяцев. Меня хватило секунд на десять: мой вид — вид человека с разбитым сердцем — был невыносим даже мне самой. Я провела рукой по бедру. Ссадины на теле давно зажили, но на бедре у меня остался уродливый шрам. Я знала, что он там — под джинсами. Но мне было на это наплевать. Мне стало наплевать на все: на школу, на то, кто и что про меня говорит, на то, как я выгляжу и как я буду жить дальше. Что-то во мне необратимо изменилось после всего этого. У меня в душе словно что-то оборвалось. Может, это сорвалась с предохранителя та гнусная пружина апатии и безразличия. На какое-то время Диму удалось ее как-то закрепить — так, чтобы она не мешала мне жить. Но он ушел, она снова сорвалась, и некому теперь было держать эту чертову пружину…
***
Зачем ушел Дим? Зачем вокруг меня все эти странные злые люди? Зачем все это? Я не понимала.
Моим спасеньем в тот трудный первый год беспросветного отчаяния и одиночества стали стихи. Тогда я перечитала их целую кипу — все, какие удалось найти в школьной библиотеке. Ахматова, Цветаева, Лорка… В каждом их стихотворении была «законсервирована» моя боль — именно моя. Удивительно: еще век назад она была почувствована и поразительно точно описана этими поэтическими гениями. Как они могли это знать — то, что я, именно я буду чувствовать столетие спустя? Так или иначе, но именно они меня спасли, эти давно ушедшие гении. Я не знаю, что бы со мной было тогда, если бы никогда не было Ахматовой, Цветаевой, Лорки…
Еще одной отдушиной для меня стало общение с нашей учительницей по литературе. Моя жажда доброго отношения, участия и понимания была частично утолена общением с ней. Тонкая и чуткая, она разглядела во мне что-то, что вызвало ее симпатию и сочувствие. Как ни странно, моя учительница была невероятно высокого мнения о моих школьных сочинениях, которые мне самой казались такой глупостью. После уроков она выделяла время, чтобы посидеть и разобрать со мной написанное, похвалить особенно удавшиеся места, указать, что ее задело или заставило задуматься. Именно она и посоветовала мне вести дневник — чтобы лучше понять себя. И большинство моих «философских» мыслей, которые я так щедро рассыпала на страницах этой книги, — это именно они, мои дневниковые записи. Волею судьбы они не улетели (как это обычно случается с умными философскими мыслями), а осели сначала на рукописных, а потом и на печатных страницах. Я и подумать тогда не могла, чем впоследствии станут эти дневниковые записи…
Той зимой мы изучали стихотворения в прозе. Нужно было выучить любое — на свой выбор — и рассказать его наизусть у доски. Я выбрала грустный стих об ушедшем счастье, о потере близких и любимых людей: тусклый зимний день, вечерние сумерки, пустая комната, белые цветы, навевающие горькие воспоминания. Я не просто выучила наизусть эти строки — я сжилась с ними. Я так глубоко их прочувствовала, что своими глазами увидела эту вымышленную комнату. Она стала нашей комнатой. В стихотворении не было гитары, но я слышала ее звуки. И видела пламя свечей. Всем сердцем я была с Димом, где бы он сейчас ни был…
Когда я прочла этот стих у доски, я оглядела притихший класс. С вытянутыми лицами мои одноклассники смотрели на меня. К моему удивлению молчали все — даже «троица». Я перевела взгляд на нашу учительницу. В ее глазах стояли слезы. Она словно забыла, что идет урок, и его надо вести. Она тоже была далеко. Я, пораженная, смотрела на нее.
«У нее тоже есть боль, всем остальным неведомая… И у нее тоже».
Смутившись, я тихо стояла у доски, не смея нарушить молчание. Наконец, учительница пришла в себя и вытерла слезы. Она долго смотрела в школьный журнал, словно не понимая, зачем он тут лежит перед ней. Затем отпустила меня на место и вызвала следующего ученика. Когда все переключили свое внимание на нового чтеца, я уронила голову. Слезы хлынули из глаз. Закрыв лицо руками, я тихо проплакала до конца урока. К счастью, никто не обратил на меня внимания.
Стихотворение о зимних розах, прочитанное мной так, что заплакала моя любимая учительница, и заставившее заплакать меня саму, имело и другое последствие, важность которого я тогда в полной мере не осознавала. Благодаря ему я вернулась к своей прошлогодней безуспешной попытке — писать собственные стихи.
***
Когда Дим впервые попал в мою комнату, он сразу увидел стоявшую в углу гитару.
— У вас тоже есть инструмент? Так ты не только рисуешь и поешь, но еще и играешь? Почему ты мне не говорила?
Я беззаботно махнула рукой.
— А, это от бабушки Фриды осталось.
— От кого? — рассмеялся Дим.
Я вкратце рассказала ему эту семейную историю. Бабушка Фрида была матерью моего отца. И она была не от мира сего — по крайней мере, со слов моей матери. Жила бабушка в полном одиночестве, в городе…sk — областном центре, в восьми часах езды от нас. Пока был жив отец, мы виделись с бабушкой несколько раз в год. Но потом, когда его не стало, наши встречи сошли на нет — во многом из-за поведения матери. Они, мать и бабушка, были обладательницами одинакового по силе волевого характера, но при этом — полные противоположности. Мать — женщина строгих правил, живущая по каким-то своим четко установленным и нерушимым законам, которые она пыталась распространить и на всех окружающих. Бабушка — в противовес ей — существо буйного нрава, не признающее никаких рамок и правил: дерзкая и свободолюбивая, резкая и взбалмошная. Они с матерью категорически отказывались понимать друг друга.
Когда бабушка приезжала к нам в гости, мать, будучи не в силах противиться своей властной натуре, сразу же пыталась взять ее под уздцы, но неизменно терпела крах: бабушка, острая на язык, давала ей решительный отпор, отчего мать чувствовала себя оскорбленной. Она часто сетовала, что не может справиться со мной. Но справиться с бабушкой Фридой было еще более невозможно — в этом она сама убедилась! Сильные и непримиримые характеры обеих углубили противоречия между ними, сыграв при этом не на пользу отношениям бабушки со мной — ее внучкой. Чувствуя, что по натуре я больше похожа на бабушку, чем на родную мать, я втайне скучала по ней. Она была одним из немногих людей, близких мне по духу.
Бабушка Фрида приезжала к нам всего один раз после похорон отца. Она приехала неожиданно, без письма, чем сразу же уязвила мать, грубо нарушив ее негласные правила. Я не видела бабушку несколько лет. Она сильно постарела и заметно сдала за эти годы, но ее характер остался прежним. Неукротимая бабушка с порога дала понять, что будет вести себя так, как сама считает нужным, а не как хочет мать, чем опять уязвила ее. Бабушка приехала с гитарой и вечерами, когда выпивала, заговорщицки мне подмигивала и начинала петь шальные песенки своей молодости:
Цыпленок жареный, цыпленок пареный
Пошел на улицу гулять.
Его поймали, арестовали,
Велели паспорт показать.
Раньше, когда я спрашивала мать, почему бабушка больше к нам не приезжает, мать неизменно со вздохом отвечала:
— Она у нас чудачка! Нормального человека Фридой не назовут.
Сейчас, смущенно слушая бабушкины песенки, я стала понимать, почему мать так говорила. Закончив петь, бабушка громко и раскатисто хохотала, во все горло, запрокидывая голову, словно сама радовалась своей безумной дерзкой выходке. А мать раздраженно поджимала губы и, проходя мимо нас, нарочито громко шаркала тапками. А еще демонстративно затыкала уши. Строгая, сдержанная и чопорная, она была в ужасе от вольных проделок бабушки Фриды. И от розовых подвязок на ее чулках, которые как-то случайно увидела в прорезь ее старческого халата.
Пока бабушка гостила у нас, они почти не разговаривали друг с другом. Интуитивно угадав во мне существо, более близкое ей по духу, чем кто-либо из окружающих, бабушка общалась только со мной. В самый первый вечер она положила руку мне на голову, и долго изучала мое лицо при свете лампы, поворачивая его то в фас, то в профиль.
— Будет толк. Будет толк, — вынесла она в итоге свой вердикт.
И, к удивлению матери, уезжая, дала ей денег.
— Что это случилось с твоей бабкой Фридой? — радостная мать пересчитывала купюры, не веря своим глазам. — Какая муха ее укусила? Я всегда знала, что деньги у нее есть. Вот старая скряга! Могла бы сделать это и раньше. Наконец-то сможем купить тебе не один, а оба сапога!
Бабушка продолжила высылать нам деньги, что было очень кстати в нашей финансовой пропасти. Мать немного смягчилась и почти перестала говорить про нее гадости.
Уезжая, бабушка, кроме денег, оставила мне и свой походный музыкальный инструмент.
— Хорошая у тебя бабушка, — резюмировал Дим, выслушав мою историю. — Веселая. Я бы очень хотел с ней познакомиться.
С задумчивым видом он взял в руки гитару и принялся перебирать струны.
— Так ты на ней играешь?
Я отрицательно помотала головой.
— Я не умею.
— Ты обязательно должна научиться, — серьезно сказал Дим. — Я научу тебя. Это несложно.
— Зачем? У нас есть ты и твоя гитара. Да и что я буду на ней исполнять?
— Свои песни.
Я в недоумении посмотрела на Дима.
— У меня нет никаких «своих» песен.
— Гитара есть, значит, и песни появятся! — без тени сомнения сказал мой неисправимый оптимист и улыбнулся мне своей солнечной, подзадоривающей улыбкой.
***
Слова Дима о моих собственных песнях еще тогда побудили меня попробовать написать свои стихи. Я мечтала с гордостью преподнести их Диму, чтобы он полюбил меня еще сильнее. У меня все получится, верила я. Ведь у меня «есть содержание», как говорила Нонна Валерьевна, а значит, оно должно во что-то вылиться. А моих переживаний хватило бы на целый сборник! Так мне казалось тогда.
С энтузиазмом подошла я к этой нелегкой задаче — стихосложению. Но, промучившись пару дней, поняла: хоть рисую и пою я действительно неплохо, но как поэт — совершенно никуда не гожусь. У меня совсем не получалось рифмовать. Впрочем, я не расстроилась из-за этой неудачи. Я быстренько уничтожила все, что успела написать, и отправилась гулять с Димом. Ведь он итак любит меня сильнее некуда, несмотря на то, что я не поэт.
Теперь я поняла, почему в тот раз у меня не получилось, как у Цветаевой, «выдышаться в стих». Тогда я не знала, что есть такие жанры — стихотворение в прозе. Или белый стих. Я всегда думала, что непременным условием стихосложения является рифма, и споткнувшись о то, что рифмовать у меня совсем не получается, сразу отступила. У меня были назревшие и готовые вылиться чувства, были сильные образы, но я не могла вместить их в те готовые стандартные стихотворные размеры, которые знала. Я не могла написать свои стихи по принятым правилам и канонам. И вот теперь мои мысли и образы нашли свою форму: свободная от рифм, я легко и быстро, на одном дыхании, словно под диктовку свыше, записала то, что давно назрело у меня в душе. Через неделю после того урока литературы появилось «Потерянное солнце» — мое первое стихотворение в прозе. Это были не те типичные жевачно-розовые строчки, какие мог написать подросток. Вовсе нет. Маленькая комната. Раздраженный человек весь короткий зимний день занавешивает свое окно от непривычно яркого солнца. Он пытается скрыться от света, он жаждет темноты, к которой, как он думает, привык. А когда вечером наконец-то соизволяет открыть шторы, то все, что он видит — это красный полудиск, наполовину скрывшийся за горизонтом. Тогда этот бедный глупый человек осознает, что не ценил и упустил что-то самое прекрасное, светлое и радостное в своей жизни. Он понял это, но понял слишком поздно — закат стал ему приговором.
Тогда это несуразное и до пошлости банальное творение мне совсем не понравилось. Правда, уничтожать его, как свои прошлогодние стихи, я не стала. Благодаря этому написанному стиху я поняла, что свою боль можно не только нарисовать и спеть. О ней можно еще и написать.
В моем дневнике тогда появились строки:
«Я хочу стать больше, чем вся эта ситуация, в которой я волею судьбы оказалась и в которой я застряла. Я хочу — с помощью своей способности написать об этом и с помощью еще чего-то, что есть во мне — вырасти, перерасти всю эту ограничивающую меня боль, потому что знаю, что нет у нее никакого права меня терзать».
Сейчас я понимаю: это главное мое желание и главный мотив всей моей жизни — освободиться от ограничивающей боли и тяжести Прошлого, забыть все былые потери и разочарования. Нет ни одного человека в этой Вселенной, кто бы так рвался к этому освобождению, как я. Именно жажда свободы и счастья, на которые я имела право и которых была почему-то лишена, именно стремление получить их и держало меня на плаву все эти трудные годы. И те, которые наступят впоследствии.
Тогда я его еще не осознавала — этого мощного стимула внутри себя самой. Как не осознавала и всей важности своей первой освободительной попытки творчества и того, во что годы спустя она выльется. А пока я завершила свой, как мне казалось, неудачный опыт стихосложения, удовлетворившись спасительным чтением чужих стихов, каждый из которых был отражением моей личной боли. Пусть я сама ни на что не гожусь, как поэт, но я умею читать и чувствовать чужие стихи. Этим и успокоюсь.
7
— Почему АЕК? — как-то спросила пытливая Аля. — Почему тебя все так называют?
— Кто все? Сомневаюсь, что «все» знают меня под этим прозвищем. Так меня называешь только ты.
— Ну, ты сама себя так называешь! Когда злишься или у тебя что-то не получается, ты частенько бубнишь: «АЕК, спокойно!»
Я расхохоталась. Аля не сдавалась:
— Почему АЕК? Не отстану, пока не расскажешь.
— Ну хорошо.
Это случилось после урока биологии. Той зимой мы проходили гены. Эту сложную тему мы изучали на понятном примере простых домашних котят.
— Ген, отвечающий за черный окрас шерсти, — доминантный. А ген, отвечающий за белую шерсть, — рецессивный, — тонким звенящим голоском, картавя и смешно акцентируя букву «а», рассказывала учительница. — Сейчас мы решим задачку, и вы увидите, как это работает! — пообещала она.
Мы решили задачку, «скрестив» белую кошку и черного кота, у которых получились черные котята.
— Таким образом, как вы видите, рецессивный ген побеждается геном доминантным, — объясняла учительница, сама, казалось, довольная таким нерушимым положением вещей.
От котят мы перешли к человеку.
— Существует невероятное множество генов, которые отвечают за наш внешний вид. Например, вес, рост и цвет глаз. То есть все гены передаются по наследству, от родителей к детям. Мы не виноваты в том, как мы выглядим и как себя чувствуем. Это все мама с папой.
Учительница хихикнула. Я задумалась:
«А за что еще, кроме внешнего вида и нашего здоровья отвечают наши гены? Это гены определяют характер человека, его склонность к тем или иным поступкам? Но тогда получается, что как не виноват человек в своей внешности, доставшейся ему от родителей, в своем слабом здоровье или маленьком росте, так и в своих поступках, даже самых злых и некрасивых, человек тоже не виноват? Значит, и классная, и «троица» тоже не виноваты? Как сумма определенных генов — видимо, не самых хороших — они не могли поступить иначе?»
Это случилось несколько недель назад.
На большой перемене в класс вошли классная руководительница, директриса и еще какая-то незнакомая женщина весьма важного вида. Нам приказали сесть на свои места. Вперед выступила классная.
— Дети! В нашей школе давно уже происходят вещи, о которых мы больше не можем молчать. И нам очень важно сейчас услышать, что вы по этому поводу думаете. От ваших слов будет зависеть решение, которые мы примем. Я говорю о вашем педагоге по литературе, а точнее, — она вздохнула, — о ее методах работы. Уже давно наблюдаем мы, как… — классная замешкалась, — как… неумело она проводит уроки.
Я не верила своим ушам.
«Что это сейчас такое происходит?»
— У вас всех, почти у всех, — поправилась классная, взглянув на меня, — резко снизилась успеваемость по предмету. — Она обернулась к двум другим женщинам. — Дети получают двойки по литературе!
«Что за бред! Они получают двойки, потому что не пишут сочинения!»
— А недавно произошел совсем вопиющий случай. Даже не знаю, как сказать… — классная повернулась к незнакомой важной женщине.
— Говорите как есть, не бойтесь. Мы здесь, чтобы во всем разобраться.
— До нас дошла информация, — при этих словах классная взглянула на «троицу», — что вместо урока вышеупомянутая педагог повела детей в лес! То есть речь идет о сознательном срыве урока самим педагогом!
Важная женщина округлила глаза и сделала вид, что крайне возмущена. Но все было совсем не так, как это пытались выставить! Мы действительно в начале осени, когда стояла теплая погода, с предложения нашей учительницы, которое было встречено всеобщим восторгом и ликованием, провели урок литературы в рощице, неподалеку от школы. Там стоял деревянный столик и лавочки, на которых мы разместились. Это было самое запоминающееся занятие из всех, какие у нас когда-либо были: свежий воздух, лазурное небо, деревья, покрытые золотой листвой. Как сказала учительница, это самая подходящая обстановка, чтобы изучать поэзию Сергея Есенина. Разве это преступление? К чему они сейчас ведут?
— И неправда! Никакого срыва урока не было! Мы же не по грибы ходили, а провели тот же самый урок, только на природе. Она спрашивала домашнее задание!
Некстати вмешавшийся ученик внезапно разрушил продуманный план травли.
— Сядь, сядь быстро на место! — шикнула классная, замахнувшись на него свернутой в рулончик тетрадкой.
Директриса, до этого молчавшая, авторитетно заявила:
— Покидать с классом здание школы во время урока — это непедагогично. Дети подвергались опасности.
Важная женщина согласно кивнула. С ужасом я начинала понимать, к чему они все это клонят. К развязке не стали подводит постепенно. Рубанули с плеча. Слово вновь взяла классная руководительница:
— Дети! Пожалуйста, поднимите руки, кто согласен с тем, что вашему классу нужно дать другого учителя по литературе.
Никто не пошевелился. Все молчали, пораженные. И вдруг поднялись три руки. «Троица»! Классная немедленно, как за спасительные канаты, «ухватилась» за эти поднятые руки.
— Пожалуйста, ты, да ты, встань! — она живо повернулась к директрисе и той женщине. — Я прошу, давайте выслушаем эту девочку. Девочка, не бойся, скажи, что ты думаешь про твою учительницу по литературе.
— Ну, она плохо объясняет материал, мы ничего не понимаем.
— Вы ничего не понимаете, потому что вы тупые! — снова вмешался тот же мальчишка.
— Заткнись!
Класс загудел.
— Тихо! Перестаньте! Продолжай, девочка.
— Ну, и на улице урок это неправильно было. Мы так-то не хотели идти. Вот.
«Что она несет?»
Директриса удовлетворенно кивнула. Довольная классная наклонилась к важной женщине.
— Ну, что я вам говорила? Что и требовалось доказать.
Я встала из-за стола.
— Что ты врешь? — сказала я, обращаясь к девице из «троицы». — Ведь вам же самим понравилось выйти на природу, а не сидеть в душном классе. Вы трое громче всех кричали, поддерживая идею нашей учительницы. Почему сейчас вы выступаете против нее?
— Да, вот именно! — поддержал меня тот мальчишка.
Девицы из «троицы» злобно уставились на меня, а затем синхронно перевели взгляды на классную. Классная тоже злобно на меня уставилась и ехидно спросила:
— Лена, так ты защищаешь свою учительницу? Я правильно понимаю?
— Да, защищаю! И вообще, у нас очень хорошая учительница по литературе. Ее не в чем обвинять.
Важная женщина взглянула на меня с любопытством. Я безвольно опустилась на свой стул и невнятно пробормотала:
— Она единственный хороший, добрый, чуткий и понимающий человек во всей этой школе.
Я думала, что моих последних слов никто не услышал — так тихо я их произнесла.
— Ну, хороший человек — это не профессия! — сказала важная женщина, посмеявшись над моей детской наивностью. Классная и директриса тоже услужливо рассмеялись.
Я уже понимала, что их больше и что я проиграла. Я обернулась и посмотрела на «троицу». Дерзко глядя мне в глаза и наматывая на палец прядь своих крашеных волос, притворно-ласковым тоном одна из девиц ехидно произнесла:
— Леночка! Все решает большинство. Здесь не будет так, как хочешь ты. Пора бы это усвоить уже.
Надув и лопнув пузырь из розовой жевательной резинки, другая добавила:
— Твоя доброта здесь никому не нужна, дурочка!
Я отшатнулась, как от пощечины. Первый удар по моей «никому не нужной доброте» был болезненным.
— Дети! Кто согласен, что вам нужно дать другую учительницу по литературе, поднимите руки, — невозмутимо подвела итог классная.
Боязливо оглядываясь друг на друга, многие стали поднимать руки. Вскочил другой мальчишка.
— Что вы делаете? Опустите руки! Как вы можете так с ней поступать?
Несколько человек руки опустили, зато некоторые другие — нерешительно подняли. В общей сложности, больше половины класса согласились с тем, что их не устраивает учительница по литературе. И всего восемь человек было против, включая меня. Качая головой, не веря в происходящее, я обводила глазами класс. Ловко они это все провернули! А мы — пошли у них на поводу! Я видела, что молодую учительницу по литературе почему-то не любили в школе — по каким-то непонятным мне причинам. Было ясно, что они, ее коллеги, уже все решили. А решение спросить нашего мнения и провести это глупое голосование — это просто неслыханный фарс! Они, взрослые, хотели снять с себя ответственность и выставить все так, как будто это мы — дети — просим избавить нас от этого невыносимого педагога. И мы, большинство из нас — вот в чем ужас! — пошли у них на поводу. Вот что было жутко…
Несогласие с тем, что произошло, все эти недели не давало мне сосредоточиться на учебе, заставляло то и дело украдкой оглядываться на этих, вот этих вот… И сейчас, обернувшись, через плечо я рассматривала девиц из «троицы». Одна красила губы. Словно не замечая, что у нее якобы случайно задралась юбочка, оголив ее толстые ляжки, она строила глазки соседу по парте. Две других, хихикая, подрисовывали что-то в учебнике по биологии. Они не чувствовали моего взгляда. Что с ними не так? Почему они такие?
Я ясно видела, что есть люди, как будто бы по природе своей склонные к гадким издевательским поступкам. Они менее чувствительные и им никогда никого не жаль. И никогда ни за что не стыдно. Почему они такие?
«Каждый человек — это сумма определенных генов. И человек, состоящий из генов жестокости, самой природой запрограммированный на издевательства и агрессию, никогда не сможет стать справедливым и добрым. И получается, нельзя от него этого требовать? Получается, они, эти странные люди, не виноваты в том, что они такие — раз у них такие гены? Они ничего не могут поделать с собой, со своей собственной природой? Но если это так, то есть ли вообще такое понятие, как свобода воли? Мы отвечаем за то, что мы творим, или, как сумма своих генов, мы бессильны противостоять тому, кто мы такие?»
Мысль о том, что странные люди могут быть генетически так запрограммированы, была для меня открытием. Я отвернулась и теперь смотрела в окно. Начиналась метель.
«И ведь они все, весь наш класс, все они такие», — с грустью подумала я. — Почти все. Да и не только в нашем классе… Как будто бы все люди какие-то одинаковые. Я же… совсем другая. Почему? Почему мы настолько разные? Это все из-за наших генов? Впрочем, почему все нужно сваливать на гены? И что это за гены я «вывела» — «гены злобы»! Вряд ли существуют гены, которые за это отвечают… И разве не виноваты в том, какими мы стали, в первую очередь, наши родители, среда, воспитание? В каких условиях, например, растет «троица»?.. Да их родители с них пылинки сдувают… Тогда они должны были вырасти нормальными людьми… А выросли вот такими… Все-таки гены? Одни только гены?»
Я совсем запуталась. Я вспомнила мать. Мать была далеко не такой чувствительной, как я. Ей и дела не было до того, что где-то кто-то страдает. Главное — не выделяться, быть как все! Как большинство. И молчать, даже если кто-то несправедлив.
«”Леночка, все решает большинство” — мысленно передразнила я «троицу». — Но что если оно решает неправильно? Что если оно неспособно на добрые, справедливые и умные решения? Кто дал этим людям право вершить чужие судьбы лишь на том основании, что их много?»
— Итак, доминантный ген всегда побеждает! Понятно?
Через пелену мыслей достигли моего слуха слова учительницы по биологии.
«Вот и биологичка говорит, что доминантный ген побеждает… Это чертово «доминантное большинство», которое всегда «право»! И в жизни, и в биологии!»
Мать всю жизнь учит меня быть частью этого большинства. Но тогда почему я не такая? Как сумма генов моей матери, которые также и во мне, и как результат ее воспитания, почему я ДРУГАЯ? Я получилась совсем не такой, как она сама, какой она меня воспитывала и какой хотела видеть. Даже внешне я совсем не похожа на нее — темноволосую, смуглую, с крупными чертами лица.
–… но бывает и такое, что кто-то из черных родителей может являться носителем рецессивного гена белого окраса шерсти, и тогда… — вдруг услышала я.
Мы снова вернулись к котятам. Я запустила пальцы в волосы, сжала свою голову и попыталась сосредоточиться.
— Решим другую задачку.
«Да, вся жизнь таких отщепенцев, как я — бесполезных борцов за справедливость, — это решение непростой «задачки»: как выстоять в противостоянии со злым «доминантным большинством» — тем, которое с черной шерстью».
Снова вспомнив то «голосование», а, по сути, травлю невиновного человека, я сломала рукой карандаш. Один его конец отлетел на несколько шагов от парты. Весть о том, что целый класс отказался от своего педагога, быстро вышла за пределы школы и даже всего нашего городка. Таких случаев раньше не было. Учительница по литературе зашла к нам в класс перед уходом. Словно для того, чтобы напоследок посмотреть нам в глаза. Я никогда не забуду ее печальный взгляд, которым она в последний раз обвела нас. Печальный и неверящий. Она словно не могла себе уяснить, что несправедливое решение выгнать ее, принятое на «верхах» злыми взрослыми, которых уже поздно воспитывать, это циничное решение поддержали мы, ее дети, в которых она столько всего вложила. Но было что-то еще в ее взгляде: сочувствие. Она словно сострадала нам в том, что мы такие. А я сидела, опустив глаза, и сгорала, сгорала от стыда: ведь я ничего не смогла сделать, чтобы заступиться за нее.
–… в таком случае котенок может родиться белым.
Прозвеневший звонок вывел меня из состояния задумчивости. Я услышала только окончание фразы.
«Почему котенок родился белым? Ведь ген, отвечающий за черный окрас, — доминантный?» — погруженная в свои мысли, я отвлеклась и пропустила решение задачи. — Классная права! Я ничего не слышу и ничего не соображаю. Я невнимательная. Я думаю не о том».
Быстро запихнув в рюкзаки учебники и тетрадки, класс стал прорываться к дверям, к долгожданной свободе. Урок биологии в тот день был последним.
***
Всю дорогу домой белый котенок не давал мне покоя.
«Почему этот чертов котенок родился белым?»
Я зашла в квартиру и швырнула на пол свой рюкзак. Наспех перекусив бутербродом и достав учебник по биологии, я перечитала параграф и нашла ответ.
«А, теперь понятно, откуда взялся этот белый котенок. Потому что у его черной матери или черного отца был в роду белошерстный предок и этот спящий рецессивный ген, отвечающий за белый окрас, проявился через поколение».
Мои губы невольно растянулись в улыбку. Я думала о белом котенке. Я всей душой полюбила этого котенка. За то, что он родился именно таким, и рецессивный ген победил вопреки всем обстоятельствам. Ген этот, слабый и подавляемый, пробился к жизни, отодвинув всех доминантов.
Я погрузилась в учебник, пытаясь найти в параграфе, за что еще, кроме внешности и состояния здоровья отвечают наши гены. Но, конечно, информация в нем содержалась самая общая, и для ответа на мои вопросы ее было недостаточно.
«Надо завтра после школы пойти в библиотеку и изучить эту тему досконально».
Для закрепления материала на дом нам задали еще несколько типовых задачек. Я пыталась к ним приступить, но что-то не давало мне сосредоточиться. Какой-то неясный образ крутился в голове. Я была близка к пониманию чего-то важного, что было совсем близко, но все же упрямо ускользало от меня. В раздраженном нетерпении я встала и подошла к зеркалу. Какое-то время я стояла и смотрела в глаза своему отражению.
«КТО Я?» — задала я своему отражению с детства не дающий мне покоя вопрос, ответ на который каждый раз был разным. Он менялся по мере того, как взрослела и менялась я сама.
Перед собой я видела высокую девушку. С прямыми волосами, которые снова отросли и посветлели. С бледным лицом и серо-зелеными глазами. Я совсем не похожа на моих ровесниц. Большинство из них совсем не такие, как я, — и дело не только во внешности. Я внимательно вглядывалась в себя. На этот раз я пыталась разглядеть в себе что-то помимо своих внешних черт. Со времен розовых щечек в моем облике появилось что-то новое: какая-то одухотворенность. Как у человека, который живет не только жизнью внешней, но и жизнью внутренней: с ее борьбой, страхами, сомнениями и озарениями. Это проявлялось в линии моих бровей, в затаенном блеске глаз. Кто я теперь? Ведь я прожила эти трудные годы. Какой отпечаток они на меня наложили? Я все еще я? Или я теперь кто-то другой?
Я думала о смерти отца, о вынужденной разлуке с Димом, о том, что живу, погрузившись в беспросветное одиночество; о своем больном сердце, о том, что теперь у меня шрам на бедре, о том, что после всех переживаний легкой дрожью трясутся мои руки, постоянно, не переставая. Нет, я определенно больше не тот человек. И я не хотела становиться такой, какой я стала. Но могла ли я остаться прежней — пережив то, что я пережила? И главное — почему я все это пережила? Мой опыт — почему он был именно таким?
Вернувшись за стол, я достала из выдвижного ящика свой дневник. Я открыла его на чистой странице и записала:
«Все мы отличаемся друг от друга: в одной и той же ситуации разные люди ведут себя по-разному. Все то плохое, что со мной случилось за мою короткую жизнь, можно ли было поступить с этим опытом как-то иначе? Если бы это случилось не со мной, а с каким-то другим человеком, на моем месте он чувствовал бы то же самое? Или забыл бы обо всем уже через неделю? Наверно, никто не застревал бы на этом так, как застряла я. Но могла ли я воспринять эти события по-другому: с меньшими эмоциями, а значит с меньшими потерями для себя? Что определяет мои реакции, эмоции и поступки? Насколько я в них вольна? Существует ли такое понятие, как свобода воли решать, как нам действовать и как реагировать? Есть ли она у нас или это лишь иллюзия, и каждый наш поступок и решение, то или иное, и все наши реакции запрограммированы чем-то, что есть в нас? Но что это? Наши гены? Может, наши реакции и наши поступки, и мои тоже, определяются ничем иным, как этой врожденной программой, и я, как сумма своих генов, просто не могла поступить и отреагировать иначе? Но что тогда выходит: наша «злая» судьба — это всего лишь наш персональный генотип? И нет никакого злого рока, а есть всего лишь цепочка неудачных генов, дающих обостренные реакции и как следствие неправильные решения? Получается, мои гены — это мой приговор?»
Информации из учебника по биологии мне было крайне мало, чтобы ответить себе на эти вопросы. Я не знала, виной ли тому мой генотип, мой психотип или что-то еще, но я как будто отношусь к какому-то очень редкому типу людей. Я ясно понимала одно: это поставило меня не в самую простую ситуацию. Я встала из-за стола и снова подошла к зеркалу. Все-таки мне было необходимо нащупать тонкую ниточку спасительной надежды. Мне было важно узнать, как выживают другие «белые котята».
«Кто еще из тех, кого я знаю, похож на меня? Кто такой же? Еще один «белый котенок»? Ну хотя бы один!»
В серо-зеленых глазах, которые строго смотрели на меня из зеркала, на миг промелькнула забытая нежность.
— Никто, кроме Дима.
Их нет. Таких больше нет. Такие люди быстро уходят из моей жизни, так быстро уходят, и вместо них остаются… другие, которые совсем не такие, как я. Которые мне чужды и невыносимы. Почему мне встречаются именно эти люди? Почему их так много? Странные люди. Они словно преследуют меня. А я настолько уязвима по сравнению с ними…
— Ну почему я такая слабая? Почему я такая… РЕЦЕССИВНАЯ?
Это слово заставило меня вспомнить о домашнем задании. Я попыталась вернуться к задачкам, но вскоре снова отвлеклась. Я подумала о том, что если представить все человечество в виде живого организма, а людей в виде отдельных генов, то я — рецессивный ген. Я вся — один сплошной рецессивный ген, который чудом пробился к жизни.
«Я — рецессивный человек! Я — рецессивный ген человечества! Я назову этот ген АЕК».
АЕК — это то, что мама писала ручкой на стельках моих кедов, чтобы их не перепутали в школьной раздевалке. Это мои инициалы.
— Я — РЕЦЕССИВНЫЙ ГЕН АЕК!
Я упала на кровать, накрывшись учебником. Кажется, я сошла с ума. Вот до чего доводят школьников неимоверные нагрузки и горы домашнего задания! Потом я вскочила с кровати, подлетела к зеркалу и как-то по-новому посмотрела себе в глаза. Я увидела что-то в самой глубине своих зрачков. И снова вспомнила про белого котенка. Не знаю, почему, но вслух я сказала:
— И — да! — рецессивные гены иногда побеждают!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Жестокеры» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других