Роман «Дорогая, а как целуются бабочки?» охватывает период с 1945 по 2011 год. Эта книга о нашем с Вами современнике, который начал свою жизнь в сороковых годах теперь уже прошлого века в стране, которой сегодня на карте нет. Книга основана на реальных событиях, но все персонажи вымышлены, а возможные совпадения случайны.Автор рассказывает о жизни обыкновенного человека, который родился после войны. Он и его друзья являются непосредственными наследниками войнов-победителей.Книга повествует о жизни молодых людей, которые взрослеют и меняются под силой внешних обстоятельств. В романе любовь соседствует с ненавистью, дружба – с предательством. Семейные отношения превращаются в ад…Книга рассказывает о любви главного героя к французской девушке и о том, почему два любящих человека так и не смогли соединиться…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорогая, а как целуются бабочки? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Владислав Ходасевич.
О том, что случилось с Борецким, мои узнали одними из первых в полутора миллионном городе.
Я лежал в супружеской койке и, заслонившись «Правдой», вспоминал любовницу. Запах (девчонка пахла анисовым яблоком), неяркую, цвета молочного шоколада, родинку на бедре…
У меня появилась надежда. Надежда вновь увидеть Катрин. Минпрос искал для Сорбонны русиста. Убедил москвичей, что Владимир Петрович Игнатов именно тот, кто им нужен, и ждал из Франции вызова. Вызов — это все, чего я хотел сейчас.
В прихожей заверещал звонок. Жена взяла трубку.
— Ну, что там еще?
— Юру убили… — распахнув дверь спальни, выдохнула Ксения и зашлась истерикой.
Ксению с Борецким свела Соколова. Ирка Соколова, невестка первого обкомовского секретаря. Ввалилась за час до полуночи (с Ксенией дружила со школы, а жила в соседнем подъезде) и, с вызовом на меня поглядывая, сообщила, что нашла для Ксюши «потрясающую» работу.
— Главному конструктору КБ…Ну, я тебе, Ксюша, про него рассказывала. Ну, помнишь: нужно было смотаться в Москву? И мне дали самолет, помнишь? Вот он и дал. Ну да, тот самый, на водных лыжах. И теперь у него какой-то проект с канадцами. Или с англичанами? Короче, глубоко на Западе и нужна переводчица. Молодая, интересная, с хорошими манерами… Ксюшка, это твое! Там куча денег и бесконечная загранка. Пиши телефон!
Переговоры с работодателем шли больше месяца и занимали у Ксении Семеновны целые дни. Часами она рылась в гардеробе, делала лицо, на два, а то и три часа уходила.
Возвращалась в большом возбуждении, и, стягивая дедероновые чулки на ажурных подвязках (писк сезона, потеснивший колготки), рассказывала о Борецком ( « нет сорока, а уже доктор наук!») и его сверхсекретном («что-то лазерное делают») КБ.
В феврале я удрал в Москву. Повод был — в аспирантуре ждали отчета за полгода работы над кандидатской. Через неделю позвонила благоверная и, не скрывая торжества, сообщила, что ее вопрос решен.
— Оформляться буду сразу, как только Борецкий вернется. Он, между прочим, тоже в Москве, — заметила, демонстрируя осведомленность.
— В Москве, говоришь…
Аспирант Игнатов из столицы вернулся, вместо доктора наук Юрия Борецкого привезли изуродованное взрывом тело.
Церемония прощания проходила в помпезном, построенном в первые послевоенные годы и смахивающем на рейхстаг ДК. Стояла эта громадина на рабочей окраине. Мы жили в центре, но добрались быстро — о транспортных пробках город имел тогда смутное представление.
Припарковался в квартале от ДК. Ближе не смог, даже если бы захотел. На площади перед Дворцом колыхалась толпа: казалось, весь город явился поглазеть на покойного, лицо которому заменила восковая маска.
Народ имел три версии случившегося. Деньги (по слухам, у секретного конструктора их куры не клевали); происки НАТО (город полагал, что КБ Борецкого — это такой ответ американцам с их звездными войнами), ну и стюардесса Аэрофлота, которую конструктор, якобы, увел у кого-то из кремлевских.
Что думали по этому поводу следственные органы (дело вел КГБ и курировал лично Андропов)? Вот тут народ безмолствовал. Официальные же сообщения характер носили сугубо информационный и были более чем скудны.
Когда Ксения, изображавшая из себя вдовствующую императрицу, вылезла из машины, я, было, выдернул ключ зажигания, но, помедлив, сунул обратно.
— Ну, ты же знаешь, не выношу покойников, — кинул застывшей в высокомерном недоумении жене и развернул машину. — Буду ждать тебя здесь.
— Владимир Петрович, — просунула в аудиторию кроличью мордочку секретарша декана, — можно вас?
— Нельзя, но если очень хочется… — начал я.
–…то можно! — подхватил четвертый курс.
У секретарши заалела шея, вспыхнули щеки.
Шутка была с бородой, и студенты, принимавшие в ней участие, уже и не лыбились даже, но девица всякий раз заливалась краской.
— Вот вы издеваетесь, — потупив взор, пеняла Игнатову, — а вас там ждут.
— Кто может ждать? Тем более — там.
— Пронин.
Сергей Александрович Пронин, как и его мультяшный однофамилец, был силовиком. Но служил не в МВД, а в КГБ — курировал вуз, куда меня, вернувшегося из Алжира, взяли преподавать французский.
Более-менее плотно я общался с ним только раз. Когда, уже будучи преподавателем, оформлял командировку в Алижир. Но тогда сам искал с Прониным встречи.
— Здравствуйте, Владимир Петрович, здравствуйте. Надо бы поговорить, — лаская глазами, протягивал руку, чекист.
— Я вас внимательно слушаю, Сергей Александрович
— Нет, нет — не здесь. Надо бы проехать.
— Ну, вот закончу пару…
— Надо бы сейчас. Дайте ребятам задание, и поедем.
« Дал ребятам задание » и, бросив на заднее сиденье жигуля дубленку (после похорон Борецкого прошло больше месяца, и уже припекало), стал вставлять щетки, которые, если оставишь, непременно сопрут.
— Не-е-ет, на нашей, — подхватил под локоток Пронин и мягко повел к «УАЗику».
Через пять минут мы были на Пугачевской, в областном управлении КГБ, в кабинете человека, отрекомендовавшегося как Михаил Иванович.
Небольшой, кругленький, бодренький, он усадил меня, сел сам и, потирая ручки, поинтересовался:
— Догадываетесь, по какому поводу вас пригласили?
— Ну, примерно.
— Вот и славно. Вот и рассказывайте.
— Что?
— Все. Жизнь свою, Владимир Петрович, рассказывайте. И подробненько.
(…)
Как это писали у нас в романах? « Лишь под утро, обессилив от любви и разговоров, они заснули счастливым сном. И, возможно, именно в эту осеннюю ночь произошло таинство, которое мы называем зарождение новой жизни »…
В эту, в эту. По — другому быть не могло. Отец же не сразу после победы вернулся. Налаживал, как говорили тогда, мирную жизнь в Прибалтике. Комендантом. «Расчистка улиц, восстановление электрических и водопроводных сетей, обеспечение населения продовольствием». И все под прицелом снайперов — освобождение от «фашистского ига» горячие прибалтийские парни встретили с бо-о-ольшущим воодушевлением.
Рапорты писал. Просил об отпуске: семью не видел четыре года. Но только месяцев через пять ему этот отпуск предоставили. Краткосрочный, в несколько дней. Два добирался до станции Спирова, еще день до Каменки…
По хорошему от Спирова до Каменки час пути. Но дело было в осеннюю распутицу, к тому же никакого иного транспорта, кроме впряженных в телеги быков подполковник Игнатов на станции не обнаружил. Возле телег крутился щуплый в зипуне с чужого плеча мальчонка.
— Откуда, оголец, будешь?
— Так мы из Раменя. Зерно привозили на станцию.
— А не подбросишь ли военного до Каменки? Виноградовых знаешь?
— Так че не подбросить. И Виноградовых знаю. Ночь только переждем — быкам отдохнуть надоть.
Отыскали в здании вокзала свободные лавки, прилегли, но не надолго — тронулись до рассвета.
Шли по селу. В домах, в одном, другом зажигались керосиновые лампы, коровы мычали, тренькало о цинк молоко — хозяйки принимались за утреннюю дойку. За селом дорога змеей втянулась в лес. Стало еще темней. Парнишка шел впереди, указывая быкам путь: лес не отпускал влагу, и под ногами, колесами и копытами было сплошное месиво. Животные скользили, но упорно шли навстречу отдыху. Шли домой. С рассветом взялся накрапывать дождь. Люди в телегах накрылись плащ — палатками. Ехали молча.
— Эвон и Раменье! — крикнул возница, как только вышли из леса. — Да и вы, считай, приехали. Чуток обождите — я к председателю слетаю. Накладную за зерно отдам, да быков испрошу до Каменки.
У правления толпился народ. Женщины, в основном. Обступили, взялись наперебой расспрашивать о своих, все еще не вернувшихся. Мало что мог сказать им Петр Игнатов и почувствовал облегчение, когда на крыльце появился председатель. В гражданском пиджаке, но солдатских галифе, долго тряс фронтовику руку, зазывал в гости… Тронулись, и далеко уже ушли, а раменские все стояли гурьбой и смотрели вслед.
От Раменского до Каменки доехали быстро: здесь дорога — песок да галечка. На околице Петр спрыгнул с повозки, вымыл в ближайшей луже сапоги, обтер пучком сена, одернул гимнастерку и скорым шагом пошел к пригорку, на котором стояли первые каменские дома. До домов оставалась сотня метров, когда появилась Катя. За ней бежал пацаненок. «Юрка! — екнуло в груди. Бросился навстречу, схватил в охапку жену, сына, которого видел впервые, и застыл не в силах произнести ни слова.
Родня подоспела. Остановилась в нескольких шагах и почтительно ждала.
Первым молчание осмелился нарушить отец Екатерины — Павел Виноградов. Подошел и, поглаживая то зятю плечо, то дочери, повторял: «Вот и, слава Богу, вот и, слава Богу».
Тесть заметно усох. Росточком стал ниже. Походил на подростка, а в лице и вовсе появилось что-то детское.
Засуетились остальные. Мать Кати, ее сестра Антонина, Шура — жена старшего брата Михаила, ребятишки Михаила и Шуры — Римма и Владик и муж Антонины — Петр Подобедов, что вернулся с войны без руки.
После бани, где мужики до изнеможения истязали себя паром и березовым веником, Петр Игнатов предстал перед родственниками и гостями в парадном мундире, на кителе которого красовались четыре боевых ордена и три медали.
« Ну, Петро, уважил, так уважил… Знай наших, японский городовой! » — сиял дед, победно оглядывая присутствующих и потрясая кулаком, будто угрожал всем на свете врагам.
Пили, разумеется, за победу. За фронтовиков — Петра Игнатова и Петра Подобедова. За будущую мирную жизнь. Вспомнили младшую дочь Виноградовых — Дуняшу. Шестнадцатилетней ушла к партизанам, да так и сгинула где-то в лесах. Скорбно помянули старшего сына Павла Виноградова, Михаила — пал смертью храбрых 24 июля 1943 г.
— Так что у нас на все семейство, Петя, тепереча, три руки. Две моих, да одна Петра Подобедова. По самое, вишь, плечо отъяли. Хорошо хош, левую. Но ты, Петр… ты за нас не переживай. Не переживай, не беспокойся — служи. Служи Отечеству, как служил — и это выдюжим, — внушал зятю старик, не отходя от него весь вечер.
« Хаз Булат, удалой, бедна сакля твоя…», — затянула Шура.
Из-за стола встали за полночь. Чужие разошлись, родные остались ночевать у Виноградовых — кто на койке, кто на печке, кто на полу. Игнатовым постелили на сеновале.
— Как же долго, как же долго я тебя ждала…
Наутро отец уехал в Солнечногорск. На высшие командные курсы, а через девять месяцев « выстрелил » я.
« Выстрелил » я в июле 46-го. Год как кончилась война, и те, кто выжил в этой мясорубке, кто не угодил в родные лагеря, натерпевшись в неродных, не только поднимали страну из руин, но и вытаскивали ее из демографической пропасти. Днем победители вкалывали на трудовом фронте, а ночами истосковавшиеся друг по дружке мужчины и женщины делали ребятишек. Настрогали тьму: чаще, чем в конце сороковых в России уж более не рожали. «Вaby boomers», сказали бы союзники, у которых кривая рождаемости тогда тоже взметнулась.
Иллюстрация послевоенного «Вaby boomers», я родился у победителя и заточен был на победу. Звезды пророчествовали: «Возможности этого парня — беспредельны. В сфере воли и мудрости равных не будет ему. Он достигнет вершин власти и глубин философии. Вот только с бабами надо бы Вовчику, поосторожнее. Ну и известный труд « Государство и личность» не мешало бы проштудировать.
Говорили звезды, как водится, правду, только кто их слушает, звезды, которые над головой? Поначалу, впрочем, и намека не было на то, что проект, маркированный как «Владимир Петрович Игнатов», развернется куда — нибудь не туда. Поначалу карта ложилась…
Мне нет двух месяцев, а я уже лечу за границу: в Албанию военспецем назначен отец. Четыре года — в окопах (Москва, Сталинград, Курская дуга), три месяца — в госпитале, пять — в одной из советских комендатур Прибалтики, Высшие командирские курсы, и вот теперь — Албания. А подполковнику всего-то двадцать девять лет.
Албания — это, конечно, не Франция. Но, как и Франция граничит с Италией, и албанский лидер, когда еще лидером не был, учился в университете французского города Монпелье. Выгнали, правда, за неуспеваемость. Политической карьере Энвера Ходжи это, впрочем, не помешало. Даже наоборот.
Энвер Ходжа — это такой албанский Ленин. В 41-м сколотил компартию в лавке, где торговал табаком, назвал Албанская партия труда и в 44-м привел её (югославы, говорят, помогли) к власти.
Албания. Самая маленькая из стран Европы. Но — горы, солнце. Сразу два моря — Адриатическое и Ионическое. Курорт, короче, и стратегически территория немаловажная. Ну и, естественно все ее, Албанию эту, хотят. И имеют. И она все время борется за независимость. Не успела сбросить османское иго, итальянские фашисты установили свое. Теперь вот Ходжа строит коммунизм.
О политике в нашей семье не говорили. При детях, во всяком случае. И о войне подполковник Игнатов избегал говорить. Начинали говорить другие — темнел лицом и глубоко задумывался. Из того же немногого, что у него иногда прорывалось, выходила война совсем какая-то не такая, как в книжках или кино.
Война Игнатова — это « милая пехота»: от рубежа до рубежа и все на пузе». Это грязь, пот, мат, кровь, дерьмо, безумие. Это дула. Либо в лоб, либо в затылок. И победы чаще числом, чем умением.
На этой войне советский офицер мог уложить роту пленных. Прямо в своей, офицера этого, штабной землянке. Веером от живота. Без каких либо санкций. Просто потому, что кто — то из них как-то не так посмотрел. А потом спать с немкой, влюбившись в нее до беспамятства…
Это та еще сука — война, и отец не любил о ней говорить. Хотя наград у отца семь и все боевые…
Столицу, куда летит Петр Игнатов, и где только — только начали строить коммунизм, зовут Тирана. А главный архитектор строительства во всем, даже в костюмах, копирует другого социального зодчего, которого если и упрекнешь в гуманизме, то только абстрактного свойства.
Говорят, Иосифом Сталиным Энвер Ходжа восхищался. Не восхищался — в Иосифа Сталина Энвер Ходжа был влюблен. Во что обошлась любовь Ходжи к Сталину албанскому народу? Национализация, коллективизация, аресты — пытки — казни… Все прелести в ассортименте. Кое в чем копия оригинал даже превосходила. Скажем, религий в Албании вовсе не было никаких. Истребили вчистую и святые места, и священников, объявив страну первым в мировой истории атеистическим государством. В застенках «Сигурими» (прототип НКВД) побывал каждый третий албанец, бороды в Албании находились под строжайшим запретом, а культов личностей было аж два. Культ личности Ходжи и культ личности возлюбленного Ходжой Сталина. И когда родители выгуливали нас с Юркой по этой самой Тиране, то с плакатов за ними следили двое во френчах.
«Петя! — тянула мать отца к витрине, уставленной гуттаперчивыми пупсами, — ты погляди — соски!»
Соски пунктик моей матери. Когда в июне сорок первого громыхнуло, она была беременна Юркой. Восьмой месяц шел. И отец, тогда лейтенант, приписанный к одному из наших прибалтийских гарнизонов, отправил ее к родителям в Калининскую область. Вот в эту самую Каменку. Два дня пути. Добиралась его Катя две недели и жива осталась чудом — бомбили эшелон, не переставая.
Рожала тяжело. И молоко кончилось моментально. А сосок, конечно же, никаких. Так она их из марли умудрялась делать.
«Сложу, рассказывала, марлю в несколько слоев, привяжу к чекушке (бутылки были такие водочные, в четверть литра) и кормлю Юрку коровьим молоком».
Но скоро и у дедовской коровы молоко кончилось. У всех колхозных коров. На них же пахали — на женщинах и коровах. А больше не на ком — мужчины и лошади на войне, а быков — раз-два и обчелся. Так что Юрку на затируху перевели. Болел страшно. Мне же во всех этих смыслах отчаянно повезло. Албания моего младенчества еще не все оковы капитализма успела сбросить и жене советского военспеца казалась потребительским раем. На родину мать привезла из загранки целое состояние — отрез габардина (отцу на гражданский костюм), отрез креп — жоржета (себе и сестрам — на платья), ковер, машинку швейную Зингер и ящик мыла. Настоящего душистого мыла, а не черно-серых брусков, которыми в редчайших случаях удавалось разжиться в войну. И сильно расстроилась, когда узнала, что Албания порвала с Советским Союзом.
Случилось это после смерти Иосифа Виссарионовича. Отец тогда служил начальником гарнизона в небольшом городке. Мне было семь, и этот день — 5 марта 1953 года я помню отчетливо. Помню, как подполковник Игнатов формировал колонну, которая должна была идти в районный центр на траурный митинг. В ней и военные были, и гражданские, и они шли с флагами в траурных лентах, и у мужчин слезы стояли в глазах, а женщины плакали в голос.
Я тоже лил слезы. По другой, правда, причине: меня не брали в этот скорбный поход. А не брали потому, что люди решили идти на митинг пешком. Все семь километров.
Ну, и вы знаете: так было повсюду. Вся страна в едином порыве страдала тогда. А потом также дружно топтала того, кого только что боготворила. И вот тут вот Албания и порвала с нашей страной. Ее то кумир был еще очень даже жив. И жил, между прочим, долго. И ненавистного ему Хрущева пережил, и Брежнева, и Андропова, и Черненко. А после 53-го порвал не только с Советским Союзом. С одной Румынией в Европе Албания и дружила. Огородилась и жила сама по себе. Мало кого впускала, еще меньше выпускала и уверяла, что все у ней хорошо. Что еды собственной вдоволь, что промышленность и электрификация есть, а неграмотности и болезней нету. Но когда возведенный Ходжой забор рухнул, все, и сами албанцы в первую очередь, с удивлением обнаружили, что информация о коммунизме, победившем в одной отдельно взятой стране, сильно преувеличена. Магазины — потрясение матери, давным — давно опустели, даже телефон в Албании — непозволительная роскошь, а впереди планеты всей Албания лишь по количеству бомбоубежищ. 600 тысяч бетонных бункеров — у каждой семьи свой.
Тут недавно приятель мой расслаблялся в Поградеце. Один из самых роскошных албанских курортов. Вернулся, делится впечатлениями. Говорит от той Албании, которую на глазах отца моего начали строить, и где отец получил орден главного албанского воина — Скандербега, не осталось следа. Правительственный бункер типа Самарского, туристам демонстрируют. А памятники Ленину, Сталину и Ходже, что в центре каждого, абсолютно каждого населенного пункта стояли, снесли. Все до единого.
Мы с ним долго сидели, с приятелем моим, под коньячок. Павла Виноградова вспомнили. Вот этого деда моего по материнской линии. Его в свое время загоняли в колхоз. Сибирью грозя, загоняли. Всем семейством, со всей скотиною и инвентарем. Так, дед, как тетка свидетельствовала, одну только фразочку и сказал: « Ни хрена, сказал, у них с коммунизьмой этой не выйдет — неправедно это, не по-людски.» Как в воду глядел…
Но покуда — 46-й. Покуда 1946-й, Албания только — только встала на рельсы социализма, подполковник Игнатов летит выполнять очередное задание советского правительства, рядом — красавица — жена и два пацана, один из которых я.
Маленький Дуглас ныряет в воздушные ямы, и маму, еще не оправившуюся от родов, страшно мутит…
Черт! далась мне эта Албания. Два месяца мне было, когда я туда прилетел. Два года, когда улетел. А как услышу — Албания…
Знаете, есть у собачников выражение — пустая стойка. Это когда пес делает стойку по памяти. Пустостой — «беда» особо чутьистых собак. Вот, видимо, я такая собака. Албания ведь живет во мне даже не в образах. В ощущении. В ощущении скрутивших руки и ноги пеленок. И желании. Очень сильном желании вырваться из этих пут.
— « Выровнять ручки, выровнять ножки, все остальное скрутить, обмотать потуже и зафиксировать», — учит роддомовская медсестра молоденькую мамашу.
— « А зачем потуже? »
— «Чтоб ножки были ровненькие, чтоб не дергался, ну и чтоб знал, кто в доме хозяин».
Полвека прошло, выяснилось — ровность ног к технике пеленания отношения не имеет. Но меня пеленали туго. И, по рассказам мамы, я боролся за свободу свою как мог. И, видимо, побеждал в схватках с пеленками, потому что уже в три года демонстрировал абсолютную независимость, а в пять понуждал не только детей, но и взрослых независимость эту свою уважать. В пять меня сдали в детсад. Дело было в Чистополе, в небольшом городке, где отец служил после Албании военным комиссаром. 51-й шел, у нас с Вовкой появилась сестренка, и мама, ну что там — выдохлась. Послевоенный быт даже в семье военного комиссара комфортом не отличался. Керогаз, дровяная печка, вода из колонки, что в квартале от дома, белье кипятят в огромных цинковых баках, потом долго трут о стиральную доску, огород, а тут еще трое ребят мал — мала меньше…
Так живут одни победители. А у других в это время — «Golden 50-s». « Тратьте больше!» — несется с Капитолийского холма, и союзники потребляют как сумасшедшие. Они, «слава Всевышнему и мистеру Рузвельту» могут себе это позволить. Зарабатывают американские парни отлично. Ездят на Понтиаках, у каждого — боулинг по выходным, а в аккуратненьком, купленном в кредит (процентные ставки вполне приемлемы) домике каждого ждут два, а то и три прелестных малыша, опекаемых чернокожей няней, и собственная Лиз Тэйлор. Совсем недавно крошка довольствовалась коротеньким без архитектурных излишеств платьицем — ткани отпускались строго «по мерке». Косметикой вовсе не пользовалась — косметика и чулки в Мировую, не говоря уже о годах Великой Депрессии стоили бешеных денег. Теперь на лице ее голливудский мей кап, волосы уложены в сложнейшую конструкцию, талия утянута корсетом в рюмочку, на ногах нейлоновые чулки со швом, высокая шпилька, и в одной только верхней юбке не меньше девяти метров китайского шелка. Фрэнк Синатра что-то нашептывает из приемника последней модели… «Дорогой, я пригласила на ужин Смитов. Что ты наденешь?»
В шестидесятые генеральным в Советском Союзе был лозунг — «Догнать и перегнать Америку». Но уже в пятидесятых мы тянулись за ними. И преуспевали. В два года ( в два!) после разрушительнейшей из войн восстановили тяжелую промышленность, взялись было за легкую, но… Черчилль поведал миру о коммунистической угрозе, ну и пошло поехало. Они нам — НАТО, мы им — Варшавский договор, они нам — ядерную бомбу, мы им — водородную… К семидесятым сложился паритет: раз тридцать они нас могли уничтожить, и мы их, раз тридцать. Вот только с комфортом паритета не получалось…
Короче, однажды поутру меня подняли раньше обычного. Надели пояс с резинками для чулок (тогда такие пояса и чулки и мальчишки носили), матроску, парадный мой костюм, и отвели в детсад.
Я когда в армии служил, бегал к одной студентке из педучилища. В воспитательницы ее там готовили. За солдатский ремешок девчонка держалась со страстью и редким для юной леди профессионализмом. Но детей, а равно будущую свою профессию на дух не переносила, о собственном же опыте пребывания в дошкольном учреждении иначе как с содроганием не вспоминала. «Мой личный маленький Бухенвальд» — говорили о детсаде, в который ее водили. А мне и тут повезло. Я не знал, что такое «час позора», когда с описавшегося снимают трусы и держат на виду у всей группы. И перья вареного лука («ешь — иначе не выйдешь из-за стола!») не выворачивали меня наизнанку. Детсадовская жизнь не оставила в моей душе не только шрамов, вообще — ничего. По одной простой причине — в детсаду я пробыл пять часов ровно.
Привели, оставили, я не ревел. Были такие, которые слезы лили безостановочно. Ваш покорный слуга не проронил ни слезинки. Хотя когда за Игнатовым — старшим затворилась, обитая дерматином дверь, а Игнатова — младшего возле нее решительно остановили, он заподозрил, что попал не туда, где хотел бы быть. Как — то это его напрягало — сидеть на скамейке, когда хотелось бегать. Бегать за другими детьми по кругу, когда хотелось сидеть. Не понравилась манная каша в комочках. Но больше всего не понравилось то, что средь белого дня уложили на одну из тридцати маленьких коек и приказали спать.
К койке я не имел претензий. Дома спал ровно в такой же, железной с панцерной сеткой. Но дома днем я спал в исключительных случаях. Если, к примеру, корь. А тут…
Мне велели закрыть глаза, и я их закрыл. Но только нянька из спальни вышла, стал пялить сердито глаза на потолок. «Солнце не спит, никто не спит, а я должен?!» — негодовал, помню, и после полдника, на прогулке, нашел в заборе дыру и минут через десять уже стоял в сенях комиссарского дома.
— Вовка?! — ахнула мать. — Они ж там в саду с ума сойдут…
Наказала следить за сестрой и помчалась успокаивать воспитательниц.
Утром следующего дня разбудить меня не успели — проснулся сам. Обнаружил возле кровати чулки, матроску и двинул на кухню, где у крошечного в темных пятнах зеркала, брился отец. Уперся глазами в пол и сказал негромко, но твердо: « Я туда не пойду».
Около получаса Игнатов старший пытался убедить Игнатова младшего, что детский сад это совсем не так плохо, как можно вообразить. Не смог. Детский сад я победил точно также, как когда — то побеждал пеленки. Так что манную кашу ел теперь мамину — без комков. Когда хотел — сидел, когда хотел — бегал. Бегал преимущественно во дворе, образованном зданием военкомата, принадлежащим военкомату гаражом, дровяным сараем с погребом и домом, в котором жила семья военкома.
Двор не был большим, но очень хорошо подходил для мальчишьих забав. Там было много всяких закуточков, а посреди — низина, которая по весне становилась лужей настолько большой, что мне, пятилетнему, казалась морем, а море я любил больше всего на свете. После мамы, папы, брата, сестры и, конечно же, моряков.
Живьем моряков я в детстве не видел — только в книжках. А море — на репродукции картины художника Айвазовского «Штиль на Средиземном море». Вставленная в помпезную раму, она прикрывала неистребимую ничем плесень в углу, но моря это не портило. Гладь его золотилась в лучах вечернего солнца, и если я долго-долго на гладь ту глядел, то в животе у меня делалось тепло, немного тревожно, а потом вдруг все — и комната, и дом, и городок, в котором мы жили, все исчезало! Справа и слева — золотистое море, а прямо по курсу — таинственная земля.
— Это что? — взобравшись на табуретку, тычу пальцем в скалистый берег.
— Алжир? — предполагает отец. — Страна такая.
— Хочу в Алжир
— Да там — пустыня.
— Хочу.
Отец пожимает плечами, и я понимаю, что если сам себе не помогу, мне никто не поможет, и решаю плыть. На чем? А у меня был корабль. Стоял в дровяном сарае и ждал своего часа. Все думали фанерный ящик. На самом деле — флагман отечественного флота «Варяг», герой песни, которую мы пели втроем — папа, Юрка и я.
И вот час «Варяга» настал. Я вытащил его из-за поленицы и, отбуксировав к луже, толкнул в ее воды. Ящик призывно покачивался на ряби, которую устроил весенний ветер. Я втиснулся в судно и… почувствовал, что иду ко дну. Дно оказалось неглубоким — мне по колено. Но задача была не дойти до того берега лужи, а доплыть.
Стал размышлять над тем, как усилить плавучесть. Умом и сообразительностью я отличался уже тогда, и решение нашел моментально — шуба. Шуба, которая была на мне, могла спасти ситуацию. Скинуть ее было делом минуты. И это было большим облегчением — скинуть шубу.
Шубу свою я ненавидел. Всей силой ненависти, на которую способен пятилетний организм. И дело было даже не в том, что на дворе стояла весна, а шуба одежда зимнего сезона. А в том, что она была девчачья! Но других шуб у мамы для меня не было. Вообще в стране были большие проблемы с шубами, как и со всеми прочими товарами группы «б», и за этой цигейкой мама стояла… ну я не знаю…сутки! Ей писали на руке химическим карандашом номер очереди, и она убегала нас покормить и возвращалась. Потом убегала снова…
За этой шубой мама стояла черти сколько времени, и сначала шубу носил Юрка. После меня она должна была достаться сестре. И досталась, но в значительно менее достойном виде, чем тот, в котором могла достаться, не примени я ее в борьбе с водной стихией.
Скидываю, значит, шубу, устилаю ею дно корабля, вода с корабельного дна исчезает, но корабль по — прежнему не плывет. Представляете мое разочарование?
Домой я пришел, волоча мокрую шубу за рукав, и был, мягко говоря, ошарашен приемом.
Мама не снимала сухое белье с натянутой в сенях веревки. Она мокрое на веревку вешала, и удар, который нанесла по моей заднице простыней, был, как понимаете, неслабым.
Но не сила удара перекрыла мне кислород. Я недоумением захлебнулся. Никто за все пять лет моего существования не поднимал на меня руку. Никто! Крика и того не было. Даже когда оставил детсад. А тут, из-за какой — то гадской шубы!
Недоумение перешло, как у меня водится, в негодование, но я и его не выплеснул в рев. Сжал, что было силы губы и кулаки, и стоял. Молча стоял, и не шевелясь. Стоял, и когда мать лупила меня мокрой простыней, и когда, бросив лупить, бросилась на крик сестры в комнату. Долго стоял. Потом прокрался на кухню, отрезал от кирпичика черного два здоровенных ломтя, густо посыпал сахаром, склеил (когда склеишь, хлеб влагу дает и вкуснотища такая, что пирожных не надо), завернул этот свой сухой паек в отцовскую «Красную звезду», и вышел из дома с тем, чтобы уже никогда в него не вернуться.
— Не вернусь, ни за что не вернусь. В Алжире буду жить. Там тепло — шубы не надо. До моря дойду, в лодку сяду…Хотя, до моря пешком не дойдешь, пожалуй.
Последняя мысль не лишена была логики. Я взял ее в качестве руководства к действию и заглянул в гараж, где стояла принадлежащая военкомату полуторка. Водитель, Иван Никифорович Гурьянов, куда — то явно собирался.
— Ты, дядь Вань куда? — поинтересовался я, как бы между прочим.
— В лес по дрова.
— Доеду, решил, до леса, там видно будет. — Возьми, прошу Ивана Никифоровича, — и меня с собой.
— Чего не взять? Только ты пойди у мамки спросись
Пошел. За угол. Постоял там минуты три и обратно. Отпустили, говорю.
Сели мы в полуторку и погнали за дровами.
Лес, в котором у военкомата была делянка, от нас километрах в двадцати. А время обеда. Так что пока до леса добрались, пока грузили, стемнело. Грузил в основном дядя Ваня, конечно, а я так — прыгал рядом, и за прыганьем этим как — то призабыл и о побеге, и о том, что к побегу подвигло.
Стали груженые возвращаться назад и застряли. Дядя Ваня рубит сучья, под колеса пихает: полуторка — ни туда, ни сюда.
— Ну, че, браток, ночевать будем.
Сидим. Есть охота… Вспомнил про «пирожные». Достал, разлепил ломти, умяли мы их с дядей Ваней. Повесело, но потом опять сжалось все в животе. Никифорович задремал, а я глазенки в тьму таращу. Жуть. А тут еще вдруг — огоньки: один, второй, третий…
— Волки, — ору, — волки!
— Да какие волки, — дядя Ваня смеется. — Батька тебя ищет.
И действительно — отец. Снял роту солдат и в лес — прочесывать. Ни слова упрека. Отмыли, накормили, уложили спать. На другой только день, вечером, папа присел на краешек моей койки, подоткнул одеяло, спрашивает:
— Знаешь, Вовка, что в армии самое главное?
— Что?
— Устав. А он велит докладывать командиру: куда солдат идет и что собирается делать.
— А моряку велит?
— И моряку, и летчику. Так что, давай — ка, сынок, по уставу жить.
Вы знаете, я пытался. Я помнил этот наш разговор и даже когда сам стал отцом, пытался жить по уставу. Но всякий раз оказывался в такой жопе… А те, кто жил вопреки нормам и правилам, они оказывались на коне. Не укладывается человечья жизнь в параграфы устава. Не человечья — легко. День, как и положено, сменяет ночь, зима — осень. Вот и за той весной наступило, как и предписано, лето.
За той весной наступило лето. То было последнее лето мое перед школой, и этого лета я тоже не забуду. Даже если вдруг захочу. Как гляну в зеркало, так обязательно вспомню. Вот этот вот шрам на лбу напомнит.
В то лето у старшего брата появился новый приятель — Трясило, фамилия. Одного с Юркой возраста. Он был точной копией своей матери, хирургической медсестры, и полной противоположностью своего отца — рабочего какого-то предприятия.
Трясило — младший был тощий и анемичный пацан. Мы его звали Моль. Трясило — старший походил на медведя. Под метр девяносто, с толстым загривком, поросшим мехом. В свободное от работы время папаша Моли коллекционировал бабочек. Делал это вдохновенно, яростно, я бы сказал, и все, буквально все стены их большой, метров в двадцать, комнаты (они в барак вселились) обвешены были коробками, за стеклом которых сидела на иглах засушенная красота.
Эта красота завораживала нас, и мы под любым предлогом стремились просочиться к Моли в барак.
Трясило-старший реагировал на наши визиты добродушно.
Энтомологическая коллекция Трясило-старшего изыском, как я сейчас понимаю, не отличалась — типичные чешуекрылые среднерусской полосы. Но у коллекционера была библиотека. Книжки с картинками, и вот там вот — преудивительнейшие образцы. Зацепила меня, впрочем, не самая выдающаяся по размеру и окрасу особь. Сантиметров семь от крыла до крыла. Оливкового цвета грудь, оливковое брюшко, оливковые с пеплом по краям передние крылья, а задние — розовые с двумя черными полосками и с черным и красным пятнышками.
Чем? Может тем, что походила на колибри? Ну, очень бабочка эта похожа была на птаху, которую я обнаружил, разглядывая с отцом энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Я потом долго ей грезил. Ну и в этой вот бабочке колибри узнал.
— Бражник помаренниковый — блеснул эрудицией Моль, заметив, что я завис над страницей.
Бражницей у нас звали продавщицу овощного ларька, сваренного из сетки — рабицы. Самородок, женщина эта могла поправить здоровье любому в самый из неурочных часов, поскольку умудрялась гнать самогон ну разве что не из топора. И я, конечно же, удивился: почему и бабочка — бражник?
— А фиг ее знает. Она во Франции водится.
–А Франции это где?
–Далеко. Отсюда не видно, — утомился удовлетворять мое любопытство Моль и конфисковал книжку.
Но я почему — то не терял надежды. Надежды встретить похожую на колибри бабочку в наших краях и следовал за Трясило — старшим неотступно, когда, взяв сачок и повесив на шею лупу и ножик, тот отправлялся охотиться.
В конце — концов мы с братом тоже сделали себе по сачку, раздобыв кусок алюминиевой проволоки и вымазавшись с ног до головы зеленкой, когда красили марлю. Брали также на охоту коробку из — под конфет, но коллекции не составили. Поймаем бабочку, почуем, как та трепещет под пальцами, и отпустим. И вообще непосредственно ловлей занимались не долго. Больше носились и орали счастливо от переизбытка сил. Моль участия в этих наших оргиях не принимал, только взирал меланхолично. Зато, рыская по окрестностям, мы открыли много замечательных мест. В частности — поле подсолнухов.
Забив на бабочек, ломали подсыхающие стебли, затачивали ножичком корень и, получив, таким образом, дротики, превращались в индейцев племени апачей. Я — Железный коготь, Юрка — Ястребиный глаз…
И вот выскочил как-то из зарослей Железный коготь, а Ястребиный глаз подумал, что — бледнолиций враг и вписал этим своим копьем прямо Когтю в лоб.
Рванули домой. Кровищи… Мать, помертвела, а отец схватил меня в охапку и помчался в санчасть. Зашили, укололи от столбняка, сижу — «голова обвязана, кровь на рукаве», в коридоре санчасти, рядом — отец, мимо идет офицер, буквой «Г» скрючился.
— Че это он? — спрашиваю отца
— Да это у него, сынок, радикулит
Ну, думаю, не-е-ет. Вот этого у меня уж точно не будет.
Как же я ошибался! Вся моя причудливая биография, все мои комедии, драмы и трагедии будут разворачиваться на фоне радикулита. Все!
Но следователь просил «подробненько», так что, с вашего позволения, я продолжу. Конечно, следователю я излагал не так подробно факты из своей биографии. Но, если вам это интересно, то я рассказываю дальше.
1953-й. Отца переводят из небольшого городка в крупный областной центр. В штаб военного округа. С одной стороны — повышение, с другой — нет квартиры. Снимаем в частном, как тогда говорили, секторе.
Частный сектор в нашем случае — это ветхий домишко одинокой старушки. Это дровяное отопление, клозет — на ветру и колонка в квартале от дома. Ну, положим, и в Татарии — грелись печкой, и вода, и туалет — на улице, но там целый дом
был нашим, а тут на пятерых на нас одна, метров шестнадцати, комната.
Как-то отец приходит со службы и буквально сияет: «Все, мать, квартиру дают. В самом центре, трехкомнатную. Приеду из командировки, пойдем смотреть».
Приезжает, квартиры нема. Руководитель оркестра округа перехватил.
Вечером, накормив и рассовав нас по койкам, мама сядет штопать носки. Тык — тык иголкой о лампочку ( лампочку в носок вставляли, чтоб сподручнее было штопать), а у самой слезы в три ручья. Отец китель накинул и — на крыльцо. Тоже переживал сильно.
Больше года мы вот так вот маялись, наконец, дали в штабе округа адрес. Езжайте, говорят, посмотрите. Всем семейством поехали. Не центр, но и не окраина. Две, а не три комнаты, но кухня большая, большая прихожка, ванная, туалет…Мама опять в слезы, но уже от счастья. Короче, вселились.
Вселились, и стали ходить мы с братом в школу (в двух кварталах от дома), но вот она не застряла в моей памяти. А потому что ничего особенного в этой школе не происходило. Особенное произошло во дворе. Я, братцы мои, во дворе этом нашем впервые влюбился.
Сколько мне было? Да лет, наверное, девять. Но, уверяю вас, это была любовь. И никакая не платоническая. Шапка густющих волос, рот большой и припухшие как бы губы, ноги длинные и удивительно для девятилетней девочки женственные… Бриджит Бордо в миниатюре! Взрослые мужики на нее заглядывались, а я так и вовсе ум потерял.
— Как тебя девочка звать? — спрашивали ту, что вскружила мне голову.
— Анечка, — отвечало дитя с достоинством принцессы крови, хотя рождено было в семье пролетариев. Отец, правда, дорос до начальника цеха подшипникового завода, мать трудилась там конролером ОТК. «Наша Анечка». Иначе и они ее не звали.
И вот этой вот их Анечкой я бредил. И ночью, и днем. Быть рядом, слышать голос, чувствовать запах волос, касаться — рукой, плечом, спиной… хотя бы края одежды. И возможности для этого были. У нас во дворе жили сразу несколько мальчишек моего приблизительно возраста. Мы сколотили теплую такую компанию, к ней примкнули две девочки, и одна из них — Анечка.
Сарай. Огромный сарай стоял посреди двора — склад магазина «Гастроном», что был на первом этаже нашего дома. Зимой возле сарая этого наметало высокий сугроб, и мы падали в него со складской крыши, устраивая кучу — малу. Я делал все, чтобы в руки мне попалась, как бы нечаянно, та, которую обнять мне хотелось страшно. И она попадалась!
И между строительством снежной крепости и догонялками, я как понимаете, всегда выбирал догонялки. Вообще все наши забавы, зимние или летние, все эти казаки — разбойники, выбивалы, штандеры, ножички, прятки, снежки, оценивал с позиции «страсти нежной» исключительно и продвигал ту, которая давала мне возможность максимальной в тогдашней ситуации близости.
Я часами сидел в комнате у окна — окно комнаты выходило во двор. Я уроки на окне этом делал — только бы не пропустить момента, когда принцесса выйдет во двор. Увижу рыжую лисью шапочку и мчусь в прихожую.
— Вова! — оклинет мать, — не забудь Наташу и санки.
Наташку катать! Мне бы Анечку! Но я находил выход и из положения. Я сажал пятилетнюю сестрицу на санки и носился с такой скоростью, и такие виражи крутил, что Наташка то и дело падала в снег. Отводил промокшую сестру домой, и начиналось счастье — я катал Анечку. И тут, конечно же, не тащил санки ни за какую веревку. Становился у Анечки за спиной и сани толкал, опустив голову так, чтобы можно было тереться щекой о рыжий мех ее лисьей шапки.
Летом катал на трехколесном велосипеде. Усаживал на седло, а сам бежал сзади, взявшись руками за руль и получив, таким образом, возможность прижиматься не только щекой — всем своим телом.
Летом не нужно было делать уроков, и, сгорая от нетерпения увидеть Анечку, я часами торчал в ее подъезде. Она жила на третьем этаже. На лестничной площадке между вторым и третьим было окно с широким подоконником. На нем я сидел.
И вот, помню, как-то, сгоняв по просьбе матери за хлебом, вбегаю в Анин подъезд, но слышу голос ее и торможу.
Прислушиваюсь и понимаю, что сидит она на «моем» подоконнике. И сидит не одна, а с подружкой своей, тоже, между прочим, Аней, и как-то не по-девчоночьи той внушает:
— Замуж выйду только за военного. Посмотри, на Игнатовых. Как Екатерина Павловна одевается. Какая у них мебель. У кого такая есть? Ни у кого!
Достаток моей семьи — вопрос, скажу вам я, спорный. Отец приносил 3 тысячи 500 рублей (350 после реформы 61 года). Деньги неплохие, но работал один, а в семействе, напоминаю, пять ртов. Рабочий подшипникового завода, а в нашем дворе преимущественно рабочие жили, получал не меньше. А если двое работали, то больше вдвое, а работали у ребят нашего двора, как правило, и отец, и мать. Куда уходили деньги? Ответ вы могли бы найти в рюмочной — в нашем гастрономе была. И в пивнушках — имелось несколько на пути от заводской проходной до арки нашего дома.
Ну, а вот насчет мебели Аня была права: такой — ни у кого. Вообще мебель тогда была дефицитом, у нас был — антиквариат. Генерал Кудинов, отбывая в Москву на повышение, продал отцу гостиную, которую вывез из Германии. Круглый на ножках в виде львиных лап стол, резная горка, диван, часы с боем, стулья, со спинками из плетеной соломки. Внушительная такая, на века сделанная мебель. Отец все ходил, ходил вокруг этих стульев и говорит: «Больно большие, надо продать», дает объявление в газету, приходят люди из местного драмтеатра и стулья у нас покупают.
Потом мы расстались и с диваном. Вынуждены были расстаться. Соседи с верху нас затопили так, что мебель плавала, и диван пришел в полную негодность. Но стол, горку и часы спасли. Я отыскал отличного реставратора — стоят теперь в моем доме и являются предметом вожделения приятеля, большого любителя и знатока всякой такой старины. На одной из ножек он обнаружил римскую цифру VII, а на крепеже — эмблему льва и сказал, что я могу сделать состояние: лев свидетельствовал о том, что изготовлена мебель в Баварии, а римская семерка — о том, что произошло это в 1907 году.
–Если когда — нибудь твой бизнес рухнет, бедствовать тебе не придется. Ты продашь гостиную мне, и будешь продолжать пить Шато Грюо Ляроз 1995 года, — строит прогнозы приятель, рассказывая попутно, как мы промахнулись со стульями.
Стулья отец продал уже после денежной реформы 61 — го. Десятка — стул. На десятку в России можно было тогда посидеть в ресторане с девчонкой. Но, конечно же, не под Шато Грюо Ляроз. Далеко не под Шато. Но когда я стоял, притаившись, на первом этаже анечкиного подъезда и, трепеща, внимал ее голосу, гарнитур еще был в полном составе. То же, что было произнесено этим голосом, меня потрясло.
— Елы — палы! — думаю, я же в третьем классе! Это ж сколько мне еще до военного. А она уже собирается замуж!
Я был в ужасе. В ужасе! Но до 56-го как-то дожил.
Первого мая, первого, а не девятого, прежде были парады. Отец на этих парадах командовал сводным батальоном офицеров штаба округа — шел впереди, с обнаженной шашкой.
В 1956-м он впервые взял меня, а не Юрку на этот парад. И до самой площади, а это довольно далеко, мы шли пешком (общественный транспорт в этот день не ходил), и я нес отцовскую шашку. Тяжеленная, но я не выпускал ее из рук. Милицейские кордоны стояли. Чем ближе к площади, тем больше кордонов. И там всех задерживали, на этих кордонах. А нас с отцом пропускали. И казалось, что все, абсолютно все на меня смотрят и страшно завидуют. Для абсолютного счастья не доставало одного: чтоб среди тех, кто смотрел на меня, была Анечка. Чтоб и она… прежде всего она видела, как шел я с шашкой через кордоны и как стоял (единственный мальчик!) на трибуне под памятником.
Офицерский батальон открывал парад, и когда отец присоединился ко мне, площадью проходили курсанты.
— Кто это? — спросил я отца.
— Военными будут. В военном училище учатся.
«Здоровенные тоже мужики. И до них расти, и расти, — думаю я, и внутри у меня начинает мрачнеть…Но тут на горизонте показалась коробка черная. 10 х 10. За ней — вторая, третья…
— Суворовцы, — поясняет отец.
Первой «коробкой» шли тоже совсем взрослые парни. Ну, как курсанты примерно. Те, что двигались следом, были, как и мой брат, подростки. Но последними… Последними на площадь выдвинулись мальчишки того самого возраста, в котором имел «несчастье» пребывать я.
Вот оно решенье проблемы! Вот!
Всю дорогу домой отец вынужден был рассказывать мне о Суворове и суворовцах. Утром стал просить его пойти в училище и узнать, с какого возраста в суворовцы берут.
— По-моему, с пятого класса — предположил отец.
У-у-ух! — провалилось сердце.
— Нет, ты пойди и узнай точно!
— Ты, знаешь, с четвертого, — сказал, вернувшись со службы, отец. — Формируют целую роту.
— Хочу в суворовское, — сообщил я за ужином.
— Только через мой труп, — отрезала мать. — Мотаться по гарнизонам! С меня хватит отца.
И так весь месяц: я заявляю, что ни в какую школу не пойду — только в училище, а мать — «убивайте меня — не пущу».
За неделю до экзамена ( сдавать нужно было русский — диктант, и арифметику) собрали семейный совет. Я букой сижу, мама — в слезах, отец из угла в угол ходит. Ходил, ходил, наконец, говорит:
— Ну, это же не концлагерь. Ну, отдадим мы его в суворовское, не потянет, или, вдруг, разонравится — возвратится домой. Да и по окончании совсем не обязательно в высшую военную школу идти. Можно и по гражданской части. А? Кать?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорогая, а как целуются бабочки? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других