Тропинки веры моей и любви

Инна Буторина (Беляева-Арсанова)

«Тропинки веры моей и любви» – сборник рассказов, эссе и очерков по следам путешествий автора, которые пронизаны добротой души, Светом и надеждой на то, что в нашем мире Добро всё-таки преобладает. Эта книга будет интересна всем, кто проникся Любовью к Божьему миру.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тропинки веры моей и любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ДЕТСТВО И НЕ ТОЛЬКО…

М у р о м

Помню себя живущую с мамой, папой и двумя братьями, много старше меня. По утрам мама уходила в школу учить детей немецкому языку, папа уводил меня (больше, помнится, «увозил» — на санках) в детский сад, а братья отправлялись учиться. Еще у нас была корова, но я боялась к ней подходить близко. И все-таки однажды мне поручили привести ее домой с чужого двора. Это было тяжелым испытанием, и, кажется, у меня это так и не получилось.

Детский сад любила. Особенно когда приезжали гости. Например, дяденька военный, с фронта, который рассказывал о войне, а потом танцевал нам чечетку. И мы тоже пытались. Вечерами дома папа натягивал через комнату длинную нить, намазывал ее варом, а потом прошивал подметки обуви или колотил маленькими деревянными гвоздиками. Вообще, папа много чего-то строил, мастерил, рассказывал о какой-то прежней жизни; частенько, пока ходил взад-вперед-руки-назад, останавливался перед пианино и, наигрывая одним пальцем, напевал «Не слышно шума городского» или «Вечерний звон» (всю жизнь люблю русские песни, вальсы, марши минорного звучания, написанные в начале 20 века — остались бабушкины ноты). Перед сном он мне много читал. Мама хорошо играла на пианино, только редко. Частенько усаживала меня на колени, смотрела в окно, мы вместе что-то мурлыкали. Но однажды она намурлыкала нечто такое, от чего я заплакала. У нее тоже скатывались ко мне ее теплые слезы, и мне думалось, что где-то у нее в груди сражались маленькие человечки и ей было очень больно.

Летом детский сад переезжал на дачу. Сплошные поляны и лес, лес с огромными корневищами деревьев. Деревом пахло везде, даже в помещении, например, от кроваток-раскладушек.

А однажды приехал на велосипеде брат Сережа (я очень гордилась), и забрал меня домой, посадив на раму. Он дышал мне в спину, потом произнес: «Ты ничего не чувствуешь?» Я попробовала почувствовать и призналась, что не получается. «Мама умерла», — сказал он коротко и дальше уже молчал. А я всю оставшуюся ухабистую дорогу думала и отчаянно пыталась представить себе: как это «мама умерла?» Одно было ясно — что-то случилось, нехорошее. Дома было много разных людей. Папы не было видно. Зато мама… Она лежала в гробу, на столе, неподвижная¸ с закрытыми глазами. Ко мне подходили, гладили по голове, вздыхали. Потом кто-то помог переодеться, надели новые туфли, и все отправились длинной дорогой на кладбище. Туфли нестерпимо жали, меня посадили на телегу, и я смотрела на маму, на качающийся зад лошади, на людей с музыкальными инструментами. Когда они заиграли траурный марш, я узнала — надо же? то самое недавнее мурлыкание мамы, из-за которого плакала (уже позднее узнала, что это был Траурный марш Шопена).

Впереди шли братья, держа под руки громко рыдающего папу. Я его не узнавала (кажется, больше никогда не слышала таких мужских рыданий, все переворачивается). Было много школьных учителей и учениц. Все выступали и, плача, отходили… А дома был накрыт стол, и я удивлялась: надо же горевать, а не есть. (Увы, осталась затуманенной страничка истории этих моих воспитателей: о маме Кате знаю, что она была одной из последних выпускниц Императорского Смольного Института благородных девиц. А вот о папе Косте — почти ничего. Как соединились их судьбы? Кем он был в те годы? Было известно лишь, что его родной брат Михаил Черниловский был женат на двоюродной сестре Кати — Любови Зининой, тоже учившейся в Смольном. Хорошо помню семейное фото: они обе рядом в одежде сестер милосердия.)

Мы остались втроем. Но вскоре из Москвы приехала Муся, мамина родная сестра. И тоже очень плакала. Она и раньше бывала у нас, такая красивая, душистая. И я вспомнила, как слышала разговор взрослых, которые думали, что я сплю. «Инна-то ведь еще не знает, кто ее настоящая мать», и они называли Аню, другую сестру мамы, которая вечно где-то «шляется». И я тут же ее вспомнила, как она привозила в кружке пшено¸ и для меня специально варили пшенную кашу, полюбившуюся мне на всю жизнь. Она прихрамывала, мы садилась с ней за печкой и слушали, как над нами гудели немецкие самолеты: «на Горький, на Горький летят». Мне было ее жалко. Наверное, ей трудно одной, почему она «шляется»? И представлялось, как она прихрамывает по каким-то дорогам, одна, и обязательно в шляпе (позднее узнала о ее подвигах: она ездила и ходила по городам и весям, собирая материалы для своих исторических работ. Помню, и я с ней где-то ходила). А папа по-прежнему шагал в своей полувоенной одежде по комнате, заложив руки за спину, и все говорил, резко доказывая: «да разве сидел бы я здесь, если б не контузия!?» Я понимала, что идет война, но считала, что так всё и должно быть, ибо не помнила довоенного времени. Помню также, что почему-то очень переживала за Киев (сказки, сказки), и мне специально сказали о его освобождении. Я ликовала.

Взрослые много говорили, и было решено, что я уеду с Мусей в ее Москву. И вскоре нас с ней провожали на вокзал папа и братья Орик и Сережа. Там я впервые и с некоторой грустью прочитала: МУ-РОМ. Но будущее манило.

М о с к в а

В новой жизни я узнала, кто на самом деле была моя мама и что папы вообще не было, и муромские родители остались для меня мамой Катей и папой Костей, а их сыновья — моими двоюродными братьями. Муся отвела меня в школу, в первый класс. Еще в Муроме папа Костя и братья научили меня читать, и мне не было особенно трудно учиться. Меня вызывали по списку как Беляеву-Черниловскую. В детском саду я была Черниловской, по папиной фамилии. А Муся (она жила одна) и все ее сестры — Беляевы.

Поначалу Москва заключалась для меня лишь в нашем и рядом школьном дворе. Но они не были замкнутыми, а сплошь проходными. Однажды зашла за мной погулять подружка и, увидев у нас зонтик, предложила его взять с собой. Скрепя сердце я согласилась. В одном из дворов какая-то девушка остановила нас и попросила ненадолго зонтик, «сейчас принесу и чем-то вас угощу». Мы долго ждали, подружка ушла, я не смела стронуться с места, пока меня, горько плачущую, уже вечером не увели домой встретившиеся соседи. Дома тоже было горько: «как ты могла? Да кругом еще и «черная кошка ходит!»

Зима была холодной, отопление не работало. Стены в инее. Мы, одетые, занимались: Муся учила свой немецкий, я пыталась аккуратно писать в самодельных тетрадках, а они промокали. Первый класс закончила с отличием и наградой в виде пальто. И, кроме того, пришла теплая, праздничная весна. Закончилась война. 9 мая меня взяли на Красную площадь, и я лицезрела и поглощала вместе со всеми москвичами этот незабываемый бурный праздник.

Однажды приехала Аня. Муся ей объявила, что собирается в командировку в Германию. Мы были ошеломлены: как можно? Ведь там же одни немцы! Но она уехала, и мы остались одни. А через год она приехала в отпуск и уговорила Аню позволить взять меня с собой. По-моему, мама Аня не была довольна.

Г е р м а н и я

Знакомство с побежденной и ненавистной Германией началось с главного вокзала Ostbahnhof в Берлине. Город был разрушен до основания. Где же живут люди, если ни одного целого дома? — удивлялась я. А на улице — коридор из двух шеренг тощих людей с детьми, просящих «клепа, клепа» (хлеба) и продающих разные предметы и вещички. Я знала, какую разрушенную, страдающую страну представляла собой моя родина, сколько уже пересмотрено фильмов, книжек (особенно хорошо помню большую книгу про блокадный Ленинград), мне надо ненавидеть этих людей, злорадствовать, но это не получалось. Они просили помощи. Потом видела другие цепочки людей на грудах разрушенных домов. Они передавали и передавали друг другу бесконечные обломки (помню, ходила шутка: кто-то из наших спрашивал — что это они все время «ш» да «ш»? Да когда передают обломок — «битте шён», а принимающий его — «данке шён». В основном, это были женщины, в залатанной одежде, но опрятные)…

Мы поехали в город Галле, Halle-an-der-Saale, где Мусе предстояло работать переводчицей в Советской военной администрации и где мы прожили несколько лет. Город не был разрушен. Все было интересно, и я впитывала каждую подробность. В городе была советская средняя школа, в которой я училась с третьего по пятый классы. Большинство жили в советском военном городке, а мы — вне его, в 4-этажном доме, рядом с работой Муси, в котором жили еще несколько русских семей. Кстати, вскоре я стала называть ее мамой, как мне казалось, для удобства жизни, чтобы не отвечать на частые расспросы.

Квартира наша была с мебелью, стояло даже пианино, которое влекло и напоминало муромское. Казалось, все кругом хорошо. Муся, как и ее сестры, тоже играла, но все же лучше всех (мне говорили, что моя бабушка-крестная была хорошей пианисткой). Я совсем не умела, но у меня получалось подбирать разные хорошо знакомые вещицы, потом «изобрела» какие-то нотные знаки, понятные только мне. Вскоре Муся привела учительницу музыки. Она оказалась русской, давно живущей в Германии немолодой, не очень приветливой женщиной, но и я ее невзлюбила: как это она оказалась здесь, во вражеской стране? Однажды она спросила, что я читаю (я лежала больная, с учебником), и я с гордостью показала ей учебник с портретами Ленина и Сталина. Больше я ее не видела (всю жизнь со стыдом об этом вспоминаю). Но со старенькой фрау Пеге охотно и с интересом занималась у нее дома. До сих пор в моем архивном шкафу лежит ее дряхленькая нотная книжка-тетрадь с ее же пометками.

В этом доме появились и друзья. Близкой подругой стала мне Хельга, на все годы жизни в Галле. Мы играли и во дворе, и у нас дома, разыгрывали пьески и показывали взрослым. Постепенно я стала одна ходить по городу — в школу и пока мама на работе. Мой немецкий набирал обороты. Мама удивлялась произношению: «нас учили в институте ставить язык, а у тебя со слуха все получается». А мне было удивительно — что тут особенного? Недалеко находилась кирха (почему-то с петушком на башне), туда меня тоже влекло, правда внутрь не решалась войти. Частенько случались эпизоды, когда нас с Хельгой, очевидно, и других детей, на улице угощали совершенно незнакомые люди — то монахини какой-нибудь печенюшкой, то, например в трамвае, женщина с корзинкой фруктов — по яблоку. Мне, сытой, было стыдно (народ голодал), но, так же, как Хельга, сделав книксен, принимала угощение. А маме как-то сказала, что пусть-ка Хельга поживет у нас, пока каникулы — она была из многодетной семьи, худющая, зеленая. Мама согласилась, а в семью всегда что-нибудь да посылала.

Там, в Галле, я в первый раз услышала оперу. Это была «Пиковая дама», которая мне долго потом не давала покоя. Постигая музыку, приятно было вскоре узнать и увидеть памятник И.С.Баху в центре города…

И снова Москва

У мамы Муси отпуск, а меня поместили в специальный интернат, для девочек, на улице Казакова, от министерства иностранных дел, так как дома, на Каляевской (ныне Долгоруковская), «невозможно было жить», но мама Аня жила и «сторожила ЕЁ комнату». Иногда она приезжала ко мне в интернат, и все продолжало быть двусмысленным в отношении родства. Муся же всегда присылала нам с ней посылки.

Училась я средненько. Блистал (на фоне других учениц) только мой немецкий, хорошим был и русский. Кстати, однажды было обнаружено, что совсем не знаю немецкой грамматики, и мне, по-моему, с удовольствием поставили единицу и сообщили в Германию маме.

Но какие увлечения! — музыка и… море. Любимые книжки — про морские путешествия, рисовала, писала стихи, любимый фильм — шедший в те годы про нахимовцев. Я горевала, что не родилась мальчиком, — непременно пошла бы учиться в Нахимовское училище (эта любовь к морскому — неизвестно почему и откуда — осталась на всю жизнь).

Мы бегали в театр Транспорта (так назывался нынешний театр Гоголя), находившийся напротив нашего здания, на любимые спектакли, к любимым артистам. Нас знали и пропускали.

Через два года приехала окончательно мама Муся, мы вновь на Каляевской, а я в своей школе. Мама Аня то с нами, то у родственников. Тайная жалость к ней всегда во мне оставалась. Но строгой маме Мусе я боялась перечить, хотя, знаю, она меня очень любила.

В 13 лет определили в музыкальную школу. На фортепиано опоздала, но свободны места на флейту, гобой, кларнет. Выбрала «волшебную» флейту, другое было мне не ведомо. А через два года поступила в консерваторское музыкальное училище, считавшееся престижным, по тому же классу. Там позднее влилась в ту стихию, которая захватила меня так же, как Море, о котором пока еще только мечтала. Это был Симфонический оркестр…

***

Взросление повлекло неминуемо к острому желанию узнать все-таки о моем настоящем отце, что все еще оставалось tabula rasa. Этому помог случай. Мы были с мамой Аней одни дома, и я отважилась на прямой вопрос. И услышала, что в 37 году, когда я родилась в «замечательном» городе Грозном («Ах, как бы мы там жили!»), были в нашей стране для многих людей очень тяжелыми условия жизни. Отец был чеченцем, интересным писателем (я впервые услышала о такой нации, и это понятно теперь в связи с тотальной их депортацией в 1944 году — потому о чеченцах и других народах в основном никто и не знал, но тогдашней власти именно это и надо было. Этнос погибал, но выжил. Это уже особая страница). Но отец был арестован в 37-м и затем сослан куда-то далеко. «Не знаю, — сказала она, — жив ли он. Наверное, нет». Судя по тому, что мама со мной, маленькой, уехала оттуда совсем, я поняла, что она не была его настоящей женой. Но это её «наверное» побудило меня принять твердое решение: стану взрослой, буду искать. Мне было 14.

Моим следующим родным местом стал Московский государственный университет. Факультет я выбрала исторический. А специализацию — история Германии. Но — вечернее отделение, надо было что-то зарабатывать. Работала в детском учреждении музыкальным руководителем, и мне это нравилось. Дети — еще одна моя любовь. Обе мамы были уже пенсионерами. За учебу, слава Богу, не приходилось платить. По вечерам играла в оркестре МГУ, еще в старом здании (теперь там, по исторической справедливости, храм Татианы-мученицы). Этот оркестр — тоже моя маленькая родина, ибо там было всё родное и милое, с общей любовью к музыке, с общими трудностями и радостями. Из этого клуба вышли такие известные в культуре люди, как «отцы» КВН, Ия Саввина, Роллан Быков, Марк Розовский, Алла Иошпэ… В 1957 году наш оркестр открывал Московский всемирный фестиваль молодежи, во время каникул разъезжали и по России, и по разным нашим тогдашним республикам.

А 1961год принес мне великую радость и откровение. Однажды на гастролях в Свердловске (Екатеринбург), после концерта ко мне подошел человек в военной форме, «хотел познакомиться с девушкой-флейтисткой». Рассказал о себе, расположил нас своим вниманием и эрудицией, а меня к откровенности. Именно в этот период я стала сильно «шевелиться» в поисках отца, и душа была переполнена именно этим. Узнав, что этот человек был близок к литературным кругам, не выдержала и рассказала ему о своих поисках. Он пообещал в Москве обо всем разузнать. И сделал ЭТО.

Вскоре я получила информацию: Да, Арсанов освобожден, живет в Грозном, председатель правления союза писателей, «если хотите его видеть, было сказано, поторопитесь: ему 70 лет, и он очень болен». Была приложена маленькая фотография из личного дела. Нечего и рассказывать, что со мной происходило…

Надо признаться, что никогда не забывала папу Костю. В положенный срок, я получила паспорт с указанием отчества «Константиновна». Пока училась в училище, на каникулы одна ездила в Казань, где жила семья брата Игоря (Орик — это домашнее) и куда переехал папа Костя, расставшись с Муромом. Летом, как вся казанская интеллигенция, они жили в складной самодельной дачке на берегу Волги, которой, конечно же, я была покорена. Мне все время хотелось ее переплыть (тогда Волга еще не была разлита), но быстрое течение не давало. Зато, когда мы на моторке оказались в месте слияния Волги со Свиягой, уверенная в своих силах — ведь я хорошо плавала — внезапно нырнула в волго-свияжское волнение. Конечно, пришлось покорно выслушать крепкие упреки, ведь за меня отвечали. Но все же встреча с довольно большой водой состоялась (а с настоящим морем, Черным, встретилась через пять лет и вот уж отвела душу-то!)…

И вот — папа, настоящий. Он есть, и еще не знает обо мне. Как теперь быть? У меня есть адрес, но нет уверенности, что мое письмо придется кстати, что я не подведу его, да и маму тоже (от нее держала в тайне). Может быть, у него семья, я ничего не знала. Носила черновик письма при себе. Наконец, отправила, вроде бы с соблюдением необходимой этики. Я не умела тогда молиться, но теперь-то понимаю — по существу я вся была в молитвах. И вот, сначала телеграмма: «Получил Ваше письмо, ждите мое заказное». Оно довольно быстро пришло, и это была поэма, которая позднее была мною описана в первой же книжке, открывшей мне тропинку в писательскую среду.

Мы счастливо встретились (мне было 23 года). Много часов он рассказывал мне подробности ареста, об отмене расстрела «тройкой» (благодаря соратничеству с Кировым), о реабилитации и работе на поприще развития культуры чеченского народа. Являлся представителем республики в Москве. Приятно было обнаружить наше с ним сходство, и внешнее (кроме роста — он был высокий, да и нос мой был скорее вздернутый, а у него с горбинкой, — зато оба голубоглазые), и душевное (оба доверчивые, добряки и романтики), и папа тоже хорошо говорил по-немецки, да еще на баварском диалекте (дореволюционная эмиграция).

Еще о «писательской среде». Папа настоятельно рекомендовал мне именно это (т.е. соответствующий факультет, и даже звал в Грозный, на что не могла решиться). Он ссылался на мое к нему «содержательное» письмо, но я не соглашалась, трусила, ощущала себя неполноценной, недообразованной, несостоявшейся. А он в свою очередь не одобрял мой, так сказать, политический выбор: окончив еще перед МГУ курсы министерства иностранных дел (стенография, машинопись, иностранный язык, основы дипломатии, делопроизводство), я получила приглашение к ним на работу. Тогда мне это импонировало, привлекало именно МИДовское, взаимоотношения между государствами. «Мне бы не хотелось, — говорил папа, — чтобы ты отдавала себя этой машине». Еще в студенческие годы в Петербурге он активно участвовал в революционном движении. В советское время также активно работал и при центральном правительстве, и на Северном Кавказе, сотрудничая с Кировым, Крупской, но… продолжал верить в непогрешимость Сталина, даже находясь в ссылке.

Мы расстались. Я пообещала приехать в Грозный, и мне этого очень хотелось. Кстати, жил он один. Жена была русской, художница, умерла во время ссылки (ей, за ним последовавшей, он трогательно посвятил свою первую книгу). Но у меня началась не очень легкая подготовка в первую командировку — в Берлин, в наше посольство. Вот тут-то я непростительно промахнулась: инертность, нелепая боязнь — затормозили и не сподвигли меня съездить перед командировкой к отцу…

Командировка длилась три с половиной года. Общение с папой перешло в эпистолярное, он всегда мне писал, я ему отвечала, и накопилась довольно значительная и свято хранимая стопка его писем. Забегая вперед, скажу, что вскоре после моего возвращения из Берлина папы не стало. Мое обещание повисло и осуществилось в первый раз лишь в 1996 году, уже без него. Я надолго сникла.

Итак, вновь Германия

В целом пребывание в этой стране, помимо основной работы, дало мне и собирание материалов и впечатлений. Год 1962-й. Берлин отстроенный. С первых дней ходила одна по разным местам, вспоминая разрушенный город и рискуя навлечь на себя от наших если не подозрения (что она себе позволяет?), то удивление, не дружественное. Но я была уверена в себе, и четко понимала, чего не следует делать. Ездила не только с экскурсиями, но иногда и приватно по разным интересным историческим местам. А однажды удалось даже съездить в Галле, город детства, побывать на нашей улице — Schleiermacherstrasse. Вот она-то действительно вся была под липами (в Берлине наше посольство, так же, как и университет, находятся на улице «Unter-den-Linden», т.е. под липами). Как только мы вышли из машины, этот запах тут же хлынул на нас. И с тех пор все годы июньско-июльские благоухания липовых аллей дают мне, помимо любимого физического чувствования, волнующие воспоминания.

Но было нечто, что несло огорчительное настроение, вызывало досаду. Мы, люди, и даже страны, уже привыкли тогда к послевоенному разделению побежденной Германии на зоны. Это было логично с точки зрения стран-победительниц. Но не берусь обсуждать здесь и анализировать политические итоги второй мировой войны. А вот о разделении Берлина не могу не сказать. Это представлялось мне ошибкой, повлекшей не мирные обстоятельства у обеих сторон. Были насильно разделены семьи, нарушены родственные и иные связи, много расстрельных преследований. И, конечно же, соответствующие настроения в народе. Ужаснее всего — политическое и военное нагнетание. И что еще того хуже — участившиеся неонацистские вылазки. Слава Богу, эта нелепая, грубая ошибка, Стена, исправлена. И не стоит забывать, что именно из Германии устами канцлера Вилли Брандта, антифашиста, от всех немцев, перед всем миром было объявлено слово покаяния за развязанную мировую войну. Любое покаяние, — как это ни трудно, — начиная с детского «прости, я больше не буду», возвышает провинившегося, не правда ли?

Через несколько лет защитила дипломную работу под названием «Неонацизм в Западной Германии». Мне настоятельно предлагали взять тему о культурной революции в ГДР. Конечно же, мне не хотелось копаться в этом. Какая революция? Культура есть культура. И в той же ГДР ее предостаточно: Один Дрезден, Лейпциг, Веймар что стоят. Но революция? До сих пор непонятно. Возможно, я не права.

***

Последний, дозамужний отпуск я провела в Эстонии, где жил со своей семьей мой второй муромский брат Сергей Черниловский. Окончив Тартуский университет, он работал, кажется, в органах ГБ. Вспомнила об этом (1973 год) потому, что, по примеру некоторых моих знакомых, мне хотелось забраться на какой-нибудь островок Балтийского моря, наплаваться и отдохнуть без многолюдья (готовилась вслед за этим в мидовскую командировку в ООН (Нью-Йорк). Но для «островка» необходим был пропуск, в чем и помог мне брат Сережа. Вместе с Ириной, близкой подругой-сослуживицей, мы попали на остров Сааремаа, в небольшой городок Кингисепп (есть еще и под Питером одноименный). Я блаженствовала и, видимо, подвела Иру, привыкшую к комфорту, а мы кое-как нашли жилье. На пляже никого русских. Войдя в воду, ощутила так любимую мной свободу, и хотелось, нырнув в водное лоно, плыть и плыть туда, подальше. И вдруг сугубо русское: «Девушка, не боитесь одна?» — омрачило мою свободу, никакого мужского компонента отдыха мы не предполагали. Как назло, было все еще мелко, что мешало нырнуть и спрятаться под водой. Рискнув, бросила через плечо что-то типа «не ваше дело, до свидания», нырнула и пошла почти руками по дну. И наконец, как мне показалось, пришел момент всплывать. Да, путь был свободен, позади тоже никого. Плыву, плыву и вдруг… передо мной резко выныривает голова с улыбкой до ушей и огромными, обезоруживающе добрыми глазами. Застигнутая врасплох и поняв, кто это, я почти засмеялась, а это означало мир.

«Куда плывем»? «Да куда-нибудь туда, к горизонту» (мой ответ, как выяснилось, зацепил его на всю жизнь)… И мы плыли уже вдвоем, он то и дело нырял и доставал со дна камешки. Я вспомнила об Ирине, добровольно «накрывавшей поляну», и на обратном пути попросила его к нам не подходить. Позавтракали с Ирой вкусными прибалтийскими яствами и расположились читать. Но, оказывается, мы были объектом наблюдения, и вскоре я уже знакомила Иру с Колей, который был воспринят недружелюбно. Но когда он увидел, что она читает Станислава Лема, стал радостно шпарить оттуда отрывки, чем, конечно же, снискал расположение (он находился там в командировке (закрытой, конечно)…

Вечером мы встретились вдвоем с Колей. Что-то мне подсказывало, что я не должна это пропустить, хотя перед Ирой было совестно. Бродили по окрестностям, зашли в средневековый замок Курессааре (епископский замок 14 в.) и вдруг из дальних залов красивый женский голос донес до нас безупречное «Ave Maria» Шуберта. Это было уж слишком для нас, абсолютно влюбленных. Пошли на этот зов, и вскоре перед нами распахнулись тяжелые двустворчатые двери. Два рыцаря жестами приглашали войти. Мы увидели большое П-образное застолье, все слушали пение. Было понятно, что нам нельзя злоупотреблять явным заблуждением хозяев в наш адрес, и через несколько минут мы, поблагодарив, решили покинуть этот, как выяснилось, традиционный Summit трех Прибалтийских республик (в нашу честь, смеялись мы).

Этот светлый июльский вечер продолжился народным гулянием в большом поле, с огромными древними качелями, в честь Ивана Купалы. (Много позднее узнала, что 7 июля в православном календаре отмечается как день рождения Иоанна Крестителя).

Эпилогом явилось предложение Коли стать его женой. («Но я недавно разведена и не тороплюсь замуж, а если серьезно — мне нужен муж-друг». «А я как раз ищу такую подругу-жену»). Надо сказать, пока гуляли, приятно (и кстати) было обнаружить в Коле не только общечеловеческую и инженерную значительность, но и довольно глубокую литературную начитанность (поглубже моей). В общем, предложение было принято, но осуществилось всё лишь через два с половиной года — после моей командировки. Мы решили это назвать нашей обоюдной проверкой. (Добавлю, что мы ее с честью прошли, в итоге получив двух родившихся в любви дочек.) А когда, спустя время, я с ообщила обо всем этом брату Сереже в Таллин, он не без сарказма ответил: я так и знал, что ты от меня что-то скрывала…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тропинки веры моей и любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я