Кладбища являются ценнейшей частью историко-культурного наследия любого города. Иркутск лишился многих погостов, но одновременно с утратой кладбищ потерял большее – своё ощущение Иркутска как культурного города, называемого ранее «Северным Петербургом».Главная мысль этой книги – вернуть уважение, почитание, память мёртвым, бесчисленным поколениям иркутян, похороненных на Иерусалимском городском кладбище. На этом месте должен возникнуть мемориал, призванный стать культурным центром Иркутска.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иркутское городское Иерусалимское кладбище предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава I
AGATON GILLER, 1864, KRAKÓW
ПОЛЬСКИЕ МОГИЛЫ В ИРКУТСКЕ6
В Иркутске находятся два кладбища. На главном кладбище, на взгорье, за городом определено место, предназначенное для захоронения тел умерших католиков в этой столице Сибири. Это небольшое католическое кладбище огорожено благодаря хлопотам настоящего иркутского пробоща (приходского священника) кс. Швермицкого, содержится в порядке и является местом упокоения людей, которые умерли в изгнании, с сердцем, дрожащим от тоски по Родине, с надеждой на ее Воскресение!
***
Те же, которые умерли в кандалах Иркутской тюрьмы, как Ольшевский, были похоронены на тюремном кладбище, расположенном за речкой Ушаковкой, которая под Иркутском впадает в Ангару. Таким образом, на двух иркутских кладбищах находятся польские могилы. Эти люди, с лицом, обращенным к Польше, что покоятся в них, заслужили посмертное воспоминание. Это воспоминание не будет безразличным для мрачной истории польской неволи.
Начинаем странствие между могилами от зеленеющей могилы Янишевского.
I
Ludwik Janiszewski родился в 1778г., в Варшаве, у отца Игнация, секретаря большой коронной печати и секретаря короля. Его родители, как сам он о них говорил, были скромными, набожными, ласковыми и милосердными и представляли союз как бы одной воли, одного тела и души. Сына воспитывали набожным, развивая его сердце и разум. После нескольких лет домашнего воспитания он был отдан в бурсу (духовную семинарию) ордена пийяров на Zoliborzu, где, не имея никаких больших природных способностей, учась с пользой для себя, готовился он стать хорошим гражданином родины.
«Если бы мне, говорил он сам о себе в своих воспоминаниях, не учась с детства, чувствовать и восстановить в памяти, что является красотой и добром — быть может искал сегодня только материальной пользы, и смеялся бы над внутренним счастьем; может бы оказался безразличным к судьбе Родины и людей, и стал помощью преступникам и негодяям; может бы предпочел утопать в достатке и роскоши, прежде чем утратить до последнего всяческое земное добро; может быть предпочел быть подлым и почитаем подлыми, не радоваться внутреннему достоинству и уважать только самого себя».
Добрые родители, призывает этот старец над своей изгнаннической могилой, прививайте веру, добродетель и ласковость в детках ваших с самого раннего детства, — разочарованных или сбившихся в пути, возвращайте к истокам своим. Память их самых младших минут не исчезнет у них никогда, в ней найдут они оборонительный щит против заряда безнравственности или в горькой судьбе, в ней найдут спасительный корабль в бурях и штормах этого света! Добрые родители, хотите вы счастья, добродетели, чести и славы в дорогих плодах крови своей. Поправляйте их добросовестно в этой стойкости сердец, которая сама сохраняет их и удерживает: поправляйте их в этой бессмертной любви величия и добродетели, которая будет их возвышать назло унижениям судьбы, подкреплять в нужде и голоде, утешать во всяческих печалях. Янишевский так отзывается об обучении пийяров: «Имея в большой заботе религию и обычаи, главным их стремлением было воспитать из молодежи благородных сынов Отчизны, внушая им чувства, какие может потребовать тогдашнее и будущее положение страны. Без сомнения, что едва один из ста их учеников в рядах добрых граждан не принимается в расчет. В результате такого метода, все похвальные умения, механизм и другие наклонности не могли быть достаточно развитыми; так как где воспитывали защитников родины и ее прав, где верх самоотверженности, пренебрежение личными интересами и собственной выгоды прививались, где гражданские добродетели и всяческие благородные чувства были главным предметом, а единственной наукой была душа, там достаточно небольшое число магистров и профессоров могло возникнуть.
Потребность молодежи знать и учиться всему. Человек, живущий в просвещенном мире, обязан быть сведущим во всем; ведь различие быть сведущим основательно и в более общем представлении о какой-то вещи, а знать ее во всех оттенках и пространно, значит когда-то иметь хлеб с этого. Таких вот умений, для куска хлеба, легче добивался тот, чья собственная охота, склонность и прирожденная способность, привязывали его к ним. Следовательно, это было достаточно понятно всем и всякому, как душой, так и телом».
Не могу удержаться от цитаты из воспоминаний Янишевского, описывающей сейм (собрание) в пийярской школе, которая отлично характеризует душу того времени и это дополняет заслугу национальной педагогики.
«Ректор Стадницкий с главой бурсы составили проект подражания в сейме бурсы, чтобы как можно раньше приучить молодежь к общественной жизни. Для этой цели приготовили большой зал. Начали и нас готовить к выполнению такого большого замысла. Затем назначили короля, далее министров, сенаторов, остальные же студенты стали послами. Я не принял роли ни одного превосходительства, потому что не умел ее играть, и при этом всегда имел влечение к оппозиции. Следовательно был послом, но не последним послом. Мы открыли сейм (собрание) со всеми церемониями, и даже с некоторой серьезностью. Все шло хорошо, спокойно, согласно, как только может быть на сеймах. Но вскоре все изменилось, начали обнаруживать в короле большие изъяны и самое большое зло. Сторонились сенаторов, показывали на них пальцами, и даже преследовали в играх. Речи на сейме становились все более энергичными. Профессора одним подправили речи, другие писали их сами. Они хотели сохранить единство, авторитет начальства и короля — но посольская палата, более многочисленная и более страстная, выступала с речами, полными угроз, обвинений властей: в злоупотреблении своим положением, в покровительстве частным лицам, в гсударственной измене, в подкупе, в грязных сговорах с соседними странами!
Следовательно горе, горе собравшимся господам, так как палата жаждет переворота, преобразовать все! На одной сессии поднялась страшная шумиха, едва не дошло до битвы, едва король усидел на троне; к счастью закончилось все во время низложения короля; министров же, осужденных на смерть, послов и расположенных к ним хотели выгнать за границу. Видя такое направление студенческого сейма, профессора перепугались, но как-то укротили бурю. На следующий день дали знать об этом настоящему королю Станиславу Августу. Тот прислал в бурсу пажа с приказом, чтобы прекратили сеймы, следовательно, когда снова собрались «государственные чиновники», ректор объявил им волю власти, и всех, как дождем смыло, разошлись по своим комнатам. Пошел и я с поникшей головой и с готовой речью, достаточно энергичной и скрученной подмышкой; то же самое сделали другие. Почтенный ректор не сделал нам никакого порицания, ни даже напоминания; находился только он в замешательстве и вместе с тем был огорчен. Было замечено, что на некоторых, наиболее отличившихся в речах, бросил он взгляд, полный сожаления; а когда уходил, обратился к профессорам; к большому сожалению, он хотел им дать сегодня полезный совет, — но было поздно, уже все закончилось. Если бы не всеобщее уважение к ректору, пошла бы трудней развязка нашего сейма; другой ректор, может быть даже сам король, испытали бы в этом немало беспокойства. Уже много студентов начало громко настаивать на восстановлении свобод в учебном заведении, исключительных прав, национальных прав и свобод, как если бы действительно были послами. Другие предпочитали умеренность и советовали положиться на волю высшей власти.
«Я хотя из числа горячих, однако присоединился к другой партии. Мы вскоре уладили дело сами между собой, не вмешивая в это начальство. Это была эпоха моего возвышения в школе, потому что стал я князем академии за речь о повышении податей, которая вместе с тем припахивала социализмом. Из этого хорошо видно, какими были устремления, система и дух пийярских школ. Гражданская идея была их главной целью.
Сформировав у пийяров естественное чувство любви к родине и выучившись строевой подготовке (пийяры занимались муштрой студентов) в молодом возрасте Янишевский поступил в канцелярию X. Podkancierzego, где заменял больного отца в обязанности секретаря. Podkancierzy имел при себе двух прелатов X. Woronicza и X. Forseta, человека, преданного делу свободы и революции. Forset, зная о дне начала восстания, о чем впрочем знал весь город, вместе с Янишевским упаковали документы канцелярии и в великий четверг 1794 г. перенесли их в дом отца Ludwika.
Варшавский люд, под командованием портного Kilińskiego, смело взялся за оружие и прогнал москалей из Варшавы; затем начал отсыпать защитные валы и укреплять город. Все жители разного сословия, даже деликатные руки женщин, окапывали и вооружали столицу, которую уже вскоре осадили пруссаки и москали. Городское население и цеха были поделены на когорты, которые подчинялись тысячникам, сотникам и десятникам, и вместе с войском отражали атаки захватчиков. Восемнадцатилетний Ludwik спешил с другими на валы, чтобы насытиться, вожделенной для молодого студента, картиной битвы и участвовать в защите города от врагов Польши.
Во время этой осады десятилетние хлопцы бежали под самую батарею орудий и собирали там пули, остатки бомб, которые вскоре посыпались в неприятеля уже из польских карабинов и орудий. Мужественная оборона Kościuszko, народа и армии спасли Варшаву, а восстание Wielkopolskie вынудило союзные войска к отступлению за город, который вернулся к обычной работе.
В это время монах Franciszek Dmochowski, член Высшего Совета, вызвал Янишевского в бюро иностранных дел и поручил ему привести в порядок старые документы, собранные в доме Krasińskich (так называемом театре). Эту его работу прервали только восклицания людей, пробегающих по улице и призывающих «На Прагу! На Прагу! Быстрей! Все на Прагу, кто есть живой!»
Уже потому, что москали во главе с Суворовым захватили Прагу и ранили её невинных жителей! Чудовищная, варварская резня 20 тысяч людей, беспорядочное отступление бегущих из Праги, наполнили Варшаву печалью и молчанием, признаком падения надежды. Хотели биться до последнего, но никто не верил в победу, упал и дух Варшавы, а с ней, как пишет Янишевский, капитулировала вся отчизна. Московское войско, запятнанное кровавой резней, вошло в городишко по совершенно пустым улицам. Все окна, двери и магазины были закрыты. Не было видно ни одной живой души — а москали с Суворовым во главе, при звуках триумфальной музыки, шагали по могильно замершим улицам.
После страшной катастрофы и политического упадка бытия Польши, москали вели себя достаточно мягко в Варшаве. Stanisław August выехал в Grodno, чтобы там сложить корону, которую он поднял на позор и несчастье народа, а оттуда в Петербург, чтобы при дворе убийц его Родины закончить жизнь среди придворных забав и празднеств. Страна лежала, как если бы одурманенная страшным сном, молодежь покидала ее и направлялась за границу, в польские легионы, которые неся белого орла рядом с орлами французскими, кровью своей на полях битв и песней Jeszcze Polska nie zginęła, разносили по свету протест народа против произвола, совершаемого в Польше. С этого момента начались громадные, вековые старания подъема Родины; народ, погруженный в болото пассивности, начал оживлять пропавшие надежды.
Янишевский остался на родине, и уязвленный ее положением, думал только о своей личной жизни и женился на Магдалене Хумицкой, старше его на 7 лет. Его сватом был Horas, муж его сестры. После нескольких лет пребывания в Варшаве, находящийся под властью Пруссии, Янишевский перебрался в Łaźniew, который находился в аренде у пробоща Grodzickiego. После смерти proboszcza, Прусская казенная палата забрала Łaźniew под свою юрисдикцию, а Янишевский уехал в Литву, где его szwagier Kulakowski (после смерти Horaja) предложил ему в аренду folwark (небольшую усадьбу), расположенную в ближнем соседстве от деревни
Franciszka Karpińskiego, известного поэта. Это было самое приятное соседство для, чувствительного и проводящего время в бесплодном мечтании, Янишевского; он также часто бывал у поэта и в тихих сожалениях распространялся о родине. Karpinski полюбил своего соседа, покровительствовал ему и хлопотал для него о выгодном месте — тот же, поощренный знакомством с поэтом, сам взялся за перо. Карпиньский раскритиковал первую пробу пера Янишевского; молодой человек, однако не потерял желания и писал дальше, и те, новые, работы подверглись менее суровой критике славного поэта.
Протекция Карпиньского устроила Янишевскому место доверенного лица у семьи М., откуда, но уже после кровавого 1812 года и нового упадка национальных надежд, он получил место доверенного лица в Zinkowie na Podolu, в поместье автора «Мальвины», княжны Marii i Czartoryskich Wirtembergskiej. Эта уважаемая дама, которая не захотела жить с мужем, настроенным против Польши, быстро оценила добросовестность и аккуратность своего доверенного лица и одарила его полным доверием, а ее соседи обыватели дружбой и уважением.
Княгиня Wirtembergskaja жила в Варшаве. Таким образом Янишевский ежегодно ездил с вырученными для нее деньгами в этот город. Эта женщина была очень благодетельной. Она употребляла почти весь свой доход в поддержку обнищавшей шляхты, крестьян и на подаяние. Когда узнавала о бедняке, стыдящемся взять, умела поддержать его деликатно, и благодарила Бога, что позволяет ей сделать благо. Когда кто-то говорил ей, что злоупотребляют ее благотворительностью и поддерживаемые ею люди отнюдь не благодарны ей, говорила: «Разве я виновата, что доброе мое зерно упало на камень? Я ничего не делаю взамен на благодарность, только единственно для повинности, для Бога! Я эгоистка, хочу угодить только себе».
В продолжение нескольких лет, будучи доверенным лицом княгини, он постоянно исполнял добросовестно свои обязанности. Не буду приводить подробности его личной жизни, скажу только, что в молодости он был очень склонен к флирту. Удивительно, но женщины имели на него такое влияние, что он не мог воспротивиться впечатлениям, поддавался им, однако никогда не был распутным. Это его влюбчивое настроение отравило его совместную жизнь с добродушной Магдаленой, с которой он в конце концов развелся и женился на Zuzanne Mouscau, дочери французского эмигранта. Однако не нашел он счастья в новом браке,
Zuzannа покинула его… После её смерти, он женился в третий раз.
Когда семья Czartoryskich выступила, по причине значительных расходов, против княгини Wirtembergskiej, и в силу семейного суда ограничила ее свободу в распоряжении имуществом, Янишевский устранился от должности доверенного лица и осел в собственном поместье на Подоле, которое он, как старательный хозяин, улучшил значительно и сделал свое хозяйство образцовым. 1831 год побудил Янишевского к патриотической поддержке восстания. Его старший сын пошел в национальные ряды, но после капитуляции Zamościa был взят в плен, долго сидел в тюрьме, из которой отец едва его вызволил. Несколькими годами позже москали заключили в тюрьму уже самого Янишевского за деятельное и усердное участие в союзе Szymona Konarskiego, известного под именем «Объединитель польского народа». Пять месяцев держали его москали в киевских казематах, затем отдали под военный суд, который наказал его на конфискацию имущества и на работы в Нерчинских рудниках.
Закованный в кандалы, он был отправлен в Сибирь, и от Тобольска пешком, вместе с Adamem Kisielem и ксёндзом Tyburcy Pawłowskim, в продолжение многих месяцев их гнали этапами до Нерчинска. В изгнании, в убожестве и тяжелой работе вел он жизнь без жалобы, тихо и добродушно. Утешением в этом трудном положении были ему чистая совесть и воспоминания прошлого. После освобождения от работ перевели его на поселение в Иркутск, где был он почитаем почти всеми. Тоска по Польше, жене, детям, слишком глубокая старость и горе не охладили в нем патриотических чувств. Умер, верный им, около 1848 года.
Янишевский баловался пером и написал комедию «Wojt rekrut или пример добронравия» и роман «Heloiza Polska». Оба эти произведения никогда не были напечатаны и похоже им не грозит эта участь. В изгнании он писал воспоминания о своей жизни. Из них то, подчеркивая эти ценные сведения из прошлого, воспользовался я многим не в самой большой степени.
В воспоминаниях описал он историю своей молодости и своего восприимчивого чувства, свои похождения и домашние хлопоты; о своих же трудах на пользу общества, как и о тогдашнем положении страны и исторических катастрофах, из опасения следственной Москвы, сделал едва несколько упоминаний. По этой причине его дневники, умеющие заслонять случайное состояние души и оценивать себя, могут иметь ценность только для его семьи, а более обширную общественность они вряд ли заинтересуют.
Для лучшего познания его сердца и разума, выпишу несколько предложений из его предсмертного труда: «В изгнании и в одиночестве все для человека меняется: мир, который его окружал, свобода, какой пользовался, жест, темперамент, склонности и устремления. Кто любил чувствовать и мыслить — это одно только сохранил, это одно ничем не отнятое, но больное, измученное обязанностями. Путы скрепляют тело, а держат в заключении душу. Живет она, благодаря этому как бы отчасти, но уже не видит света. Ютится в теснине своей, болеет, стонет, говорит только с эхом своим — голос людской неуместен. Что же делает еще? Жаждет разлиться; хотела бы, чтобы ее услышали; набирает голос, какой не заглушило до сих пор бряцание уз, сила, неволя её окружают. Не то уже говорит, что хочет, но то, что может. Этим живет, однако. Погашенные её эти остатки дыхания сразу умирают. — Никто не имеет над этой совестью власти, ни над чувствами. Бессильна одаривать меня славой, или счастьем, которых бы, и я сам не хотел». В начале своих воспоминаний он говорит: «Начинаю вещь, которой бы никогда не коснулся, если бы смог служить отчизне советом и поступком, а не повестью и сожалением». В другом месте: «Выбросьте зло, существующее в домах ваших, эти зародыши различных пороков и общественных прегрешений, а новые и дальше не смогут пробиться. — Первым началом добродетели является не желание зла. Воспитание и образование должны готовить основу души: некоторую помощь, некоторую смелость, некоторую силу против превратностей судьбы, несчастливой фортуны, так, чтобы в каждый момент жизни, среди блаженных и прекрасных мгновений, или же противоположных, при благодарном свете дня, или во мраке ночи, ничем не дать побороть себя и всегда быть самим собой. Человек при малой и обыкновенной душе стремится только за поверхностным; связывает себя, путается, приспосабливается ко всему, что ему легче дается; основой его труда является физическая сила. Нельзя считать счастливым, ни хорошо устроенным их общество, в котором хоть одно существо страдает несправедливо. Воспитание и обучение, которые бы при более широком взгляде являлись благом для существа, а не для общества, являются незаконными и обществу противны. Милосердие приближает человека к божеству. Дары божеские в людских руках. Житницей нищих являются амбары и сокровища богачей. К сожалению, нет для них других житниц. Сегодня хлеб не падает с неба, как некогда манна евреям. Если бы упал он чудом новым, богачи расхватали бы его и оттолкнули голодных. Тиранов поддерживает плохой народ: и сама жестокость, лишь только уже исполненная, облекается в какую-то справедливость. Общее благо общества требует особенных жертв; человек, который приносит их, полон горькой обязанности; общество, которое их требует, при самой меньшей несправедливости, тяжко грешит, потому что счастье даже хотя бы целого государства не является законным, если бы хотя одна истина приобретена ценой несправедливости. Это подсказывает мне более высокую мысль: что наше предназначение состоит не в том, чтобы мы здесь сами собирали пользу и благополучие, но, чтобы мы только для этого соблюдали самую чистую справедливость. — О добродетель! О святая, небесная добродетель! Которую мы здесь зовем счастьем, однако же ты на то рассчитываешь, чтобы мы отреклись от счастья! Народ обвиняет время наше, попытки, работу, способности и талант, каким мы одарены, самопожертвование».
II
Вот снова могила, а на ней камень с надписью:
D.O.M.
Здесь покоится в Боге X. Ludwik Trynkowski, прелат, каноник
Виленского кафедрального Собора и проповедник
Св. Теологии и Канонов
Доктор
Закончил дни своих страданий
д. 24 марта 1849г.
Камень зарос сорняком и окружен толстым, простой работы, палисадником, а рядом с ним возвышается самый высокий крест на Иркутском кладбище. На камень недавно положил кто-то, вероятно рука почитающего заслуги умершего, венок из бессмертников, переплетенный веточками цветущей брусники (borówki). Нет более подходящего цветка для украшения могил, чем бессмертник, который сорванный, никогда не вянет, а когда время погубит его, превращается он в пух и уносится ветрами над землей. Цвет бледно желтый, как окраска болезни, гниения. Имеет он в себе что-то траурное и напоминает мрачную смерть, которая нам более дороже сущности порыва. В Сибири нет желтых бессмертников; следовательно, на могиле Трынковского мы видим розовые и белые, такие же красивые и маленькие, но уже менее символизирующие это мертвое бессмертие «заслуга какого» оставляет благородство в людских сердцах — заслуга, о которой сказал сам Трынковский:
«Заслуга, как обычно тихая,
Спит под цветущей дерниной,
Или и под кучей песка;
Ни в трубах слышишь ее крик,
Ни в шепотах людских вздыхает:
Её скромную могилу — все минуют
А приподнятый этой святой, великой и к Богу приближающей нас потребностью бессмертия в добрых и полезных поступках, какой будто остаются следы после великого человека, добавлю сразу:
«Лучше не быть, нежели исчезнуть.
Есть — и значит должен славиться,
Обязан, так хочу и так будет:
Или что я, я в потемках,
Или мир и все здесь рядом
Что есть — есть таким же мраком».7
Допил своё, не исчезла его память, славится на земле имя его, как вдохновенного проповедника, как патриота, который много пострадал и заслужил за это могилу, увенчанную цветами бедной, людской славы, — славы как этот цветок, превратившийся в конце концов в прах, в легкий пух ненадежного воспоминания, исчезающего после первого дуновения ветра. Бедная эта людская слава; и, однако, повторю с умершим, обязаны мы славиться, обязаны жизнью деятельной, полезной, посвященной добру собратьев, завоевать себе добрую славу у людей. Человек, которого не коснулась благородная жажда деятельности, ни добрая слава, наполовину только человек, потому что не вспоминает образа Бога, который сеет добро на свете, а мир создал для славы извечной!
Но, возвращаясь к венку, брошенному на могилу почтенного капеллана, скажем мы, что с бессмертником оказались удачно сплетены веточки брусники. Чашечки их цветочков, белые, густо насаженные под жесткими и вечнозелеными листьями, из которых осенью показываются красные ягоды, вкусные и пригодные для употребления, когда только схватит их мороз: эти ягоды могли бы быть поэтичным символом незаметной работы, пользу которой превращают в действительность только превратности судьбы.
Сколько воспоминаний, сколько жизни покоится под этим камнем и этими цветами? Любимый, всеми уважаемый оратор, автор, заключенный, изгнанник, преследование которого и тоска лишили разума, содержал в себе все, что пробуждало обожание и глубокое сострадание. В свое время от был признан за одного из самых лучших проповедников. Речи его, полные глубокого благоговения, высокой мысли и мощи слова, трогали и вели к добру.
«Уже силой его слова
Стены и камни торжественные
И сердца, более камня твердые
Чувствовали истины извечные!»
Повсюду известно, какое имеет влияние проповедник, и какой он может внести вклад в оживление сердец и поднятие жизни. Оратор со словом Божиим в устах, чтобы добиться таких результатов, должен был обязательно вникнуть в нужды народа, к которому обращался, а слово Божие приспособить к пониманию своих слушателей. Общее раскрытие истин Божьих и моральности не поднимет жизнь, если проповедник не имеет расположения к народу, с которым говорит. Самый прекрасный принцип и самая возвышенная идея, развитая теоретически, не действует так энергично, как когда рассказываем ее в приближении к частной и общественной жизни. Когда проповедник узнает, что вера и истина, возвещенные им, спасают не только душу человека, но и влияют на его счастье и счастье соотечественников, влияют на избавление от неволи не только дьявола, но и из неволи людской, легче зажечь их сердце и ввести их в жизнь.
Самой большой нашей потребностью является свобода и независимость, к ней тоже нужно приспособить истины Божии, которые их могут осуществить. Именем Бога и Польши, поддержанные как стимулы личной и общественной добродетели, эти две вещи должны быть между собой тесно связаны в устах польского проповедника. Сужу по себе. Кто говорит мне о Боге, а о Польше знать не хочет, считаю его неверным, осуждаю или обхожу; не верю ему, хотя и взволнуюсь сокровищницей произношения. Не понимаю также Польши без Бога.
Всегда в согласии, всегда рядом друг с другом истина возвещения Божеского и истина, высказанная ради пользы Родины, скорее проникает в жизнь, чем самые чудесные проповеди, связанные с общей сферой. Трынковский так понимал характер польского проповедника и пытался ответить ему в те мрачные времена, после 1831 года, Николаевского преследования. Было у него достаточно гражданского мужества для пробуждения с амвона любви к Богу и Родине. Там, где даже легким намеком, не смог он обратить внимание на нужды Родины, слушатели догадывались о мысле оратора, потому что знали его душу и понимали, что связывает он в себе характер католического капеллана и гражданина польского. Порой достаточно похвалить, но даже рекомендовать не стоит такого соединения в одном человеке. Прекрасные благородные примеры такого соединения дали нам кс. Трынковский, кс. Сорочиньский, кс. Benwenuty Manka, кс. Rochanski, кс. Lwowicz, кс. Tuledzecki, Skowronski, Gotkowski и другие. Если бы мы имели больше таких ксёндзов и таких ораторов, народ стал бы чище в Божьем Духе, был бы ближе к своему освобождению и спешил бы вперед к европейской цивилизации. Повторяем, Трынковский был таким капелланом, был польским оратором в самые тяжелые моменты московской неволи. Следовательно заслужил он этих бессмертников, которые в чужой ему земле, упокоенному в северной Азии, кладут ему на могилу.
Отрицательные стороны и недостатки, какие можно заметить в его проповедях, происходят не столько из неумелости автора, сколько из духа времени, в котором он жил, а также из тяжелой неволи, которая ладонью Тиберия (прим. переводчика — император Тиберий: при нем распяли Иисуса) портила истину. Достоинства и заигрывания однако этих проповедей являются такими многочисленными, что и сегодня могут быть приняты за образец. Самыми прекрасными из его речей являются погребальные, особенно речь, изреченная на погребении великого Jedrzeja Sniadeckiego в 1838 г., которую он начал со слов: «Вот, человек!». После этой речи москали напали на Трынковского и посадили его в тюрьму, обвиняя его в подстрекании, к бунту против царя, народа и молодежи. Трынковский действительно имел отношение к связи Конарского с отрядом, который существовал и действовал еще после расстрела Шимона. В этой связи Трынковский обнаруживал необыкновенную активность, воодушевление и усердие однако в тюрьме его темпераментная душа сломилась и даже может быть пошатнулась. Терзаемый допросами, которые происходили в чудовищной форме в следственной комиссии под председательством Трубецкого, преследуемый в форме расчетливой деликатности, направленной на унижение его в собственных глазах; в постоянной тревоге, днем и ночью, во сне и наяву благодаря стараниям следственных извергов — Трынковский пришел в помешательство, которым сумели ловко воспользоваться притеснители. Люди, огненной души и большого воодушевления, редко обладают непоколебимым характером, невозмутимым, сильным и всегда одинаковым, в любой превратности жизни ровным. Не имел его и Трынковский, потому что, как только столкнули его с дороги, по которой он шел, пришел в упадок — несчастной жертвой московской ненависти. Тюремная тоска и тюремное бездействие, а также преследования убили его морально и умственно, но не убили деятельности и самопожертвования, в каких до эпохи своего заключения он отдавал себе отчет. Долго также будет жить память его трудов и сентенций, которыми выдавит он порой грустную слезу из глаз у странников над его могилой!
Посаженный в кибитку, «был он он вывезен из Вильно по приговору», который наказывал безумного на вечное изгнание. Несла его кибитка, как если бы в ад. Эта бешеная, быстрая езда очень вредно повлияла на его здоровье, а его безумие увеличилось. В Иркутск сначала приютил его пробощ, известный во всей Сибири оригинал ks. Haciski, но не умея обращаться с больным, излишней суровостью и даже палкой пытался излечить его от навязчивых идей, направление которых было небезопасно для любого. Казалось больному, что, как Сын Божий, был предназначен он для спасения человечества и представлял происхождение своей фамилии от слова Trinitas, Trojca (Троица). Однажды надев ризу, зажег он около себя свечу и призывал, чтобы ему отдавали почести, как божеству. Однажды пошел в греко-римский собор, встал с книгой перед алтарем, и слыша часто повторяемые попами молитвы о благодати для царя, поднялся, бросил книжку на пол и вскрикнул: «Ведь уже который раз велел, чтобы никогда не молились за царя. Не молитесь за него, потому что будете заклеймены, я это вам говорю». Удивленные попы и население, шокированные таким выступлением католического ксёндза в церкви, отвели его в полицию, обзывая и награждая тумаками. Был бы, наверное, он отдан уже в который раз под суд, но свидетельство врача о его помешательстве освободило его от преследования судебных властей; только заперли его в лазарете, где еще больше ослаб его разум.
Все более гас перед ним ясный свет его мысли, а ночь тьмы охватывала его и раз за разом пожирала отблеск здорового рассудка. Тихий, грустный, плакучий в безумии, тем более страдал он, когда имел мгновения полного присутствия разума: в это время он чувствовал свой упадок и говорил об этом. Его утешали коллеги изгнанники и заботливо ухаживали, но не могли освободить его из лазарета, пребывание в котором производило на него впечатление тюремной камеры. Заболев там нервной горячкой, почувствовал он приближающийся конец, и, вернувшись к полному рассудку, предсказал коллегам день своей смерти. Умер 24 марта 1849 г., в возрасте 38 лет, так как родился в 1811 г.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иркутское городское Иерусалимское кладбище предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других