Связанные понятия
Безобра́зное — категория из области эстетики, противопоставляемая прекрасному. Также является соотносительной с категорией прекрасное. Безобразное определяется как проявляемое внешне нарушение определенной внутренней меры бытия. Само по себе слово «безобразное» означает «отсутствие образа», то есть нечто хаотичное и бесформенное: психологическое понятие, производное от деструкции или инстинкта смерти.
Мироощуще́ние — это отношение человека к природе и окружающей действительности, которое выражено в его различных настроениях, чувствах, действиях и поступках.Мироощущение выступает в качестве эмоционально-психологической основы мировоззрения, в то время как миропонимание является его познавательно-интеллектуальной стороной. Если используются наглядные представления, то в этом случае мироощущение становится мировосприятием.
Имморализм (лат. immoralismus: от лат. in- — не- и лат. moralis — нравственный) — целостная мировоззренческая позиция, заключающаяся в отрицании принципов и предписаний морали.
Прекра́сное — центральная эстетическая категория, предмет изучения эстетики как философской дисциплины. Понятие «прекрасное» связано с понятием «красота», однако не тождественно с ним.
Демонизм — явление литературной сюжетики, построенное на функциональном перемещении традиционных (в частности, установленных богословской традицией) отрицательных и положительных характеров и введении отрицательного характера в качестве героя.
Упоминания в литературе
Отметим, что в трактовке фаустовского сюжета Гете уже ощутим выход за рамки романтического мировосприятия. С одной стороны, еще в духе романтизма утверждается мысль о недостижимости идеала, более того, становится очевидным, что овладение идеалом заканчивается трагически для вечно неудовлетворенного фаустовского духа. В этом смысле ценность романтического идеала прекрасного, по сути, ставится под вопрос: образ Елены Прекрасной, традиционно трактуемый учеными как воплощение абсолютного идеала красоты, у Гете не столь однозначен – в трагедии не столько воспета ее красота, сколько подробно описано количество жизней, принесенных в жертву ради обладания ею. На связанную с образом Елены античную сюжетную линию накладывается линия, повествующая о
трагической истории Гретхен – путь Фауста к достижению своей цели был отмечен чередой убийств и предательств. Обладание идеалом оказалось возможным только через попрание нравственных и человеческих законов, что неизбежно влекло за собой мучительное раскаяние.
В определенные исторические периоды доминируют то мелодраматические, то трагедийные импульсы. В конце XX- начале XXI в. человеку присуще мелодраматическое восприятие – это общественная жизнь в соревновании, поиске и низвержении зла, непрекращающемся бизнесе – все это для присвоения собственной цельности. Разрешение большинства социальных проблем несет в себе черты мимолетности и сиюминутности. Именно поэтому современному человеку все больше требуется чувство постоянства, присущее
трагическому . Мелодраме свойственно быть «союзником» истории, а трагедия как «охватывание вечного» сродни миру.
Современник Фишера Фр. Ницше скептически отзывался о подобных трактовках загадочной, по выражению одного из исследователей, фразы Аристотеля. Для самого Ницше понимание катарсиса неотъемлемо от «мистериального учения» античной трагедии»; которое предполагает единство всего существующего и взгляд на индивидуацию как изначальную причину зла, а искусство толкует как предчувствие восстановленного единства[5]. Вплоть до Еврипида, писал Ницше, развивая «мистериальное учение» античной трагедии, все знаменитые фигуры греческой сцены – Прометей, Эдип и др. – суть только обличия Диониса мистерий, который «является во множественности образов под маской борющегося героя, как бы запутанный в сети индивидуальной воли. И как только этот являющийся бог начинает говорить и действовать, он получает сходство с заблуждающимся стремящимся, страдающим индивидом»[6]. А то, что мистериальный герой является с такой эпической определенностью и отчетливостью, рассуждал Ницше, есть результат воздействия толкователя снов – Аполлона, истолковывающего хору дионисическое состояние бога. Хор и
трагический герой воплощают двойственность, данную в самом происхождении греческой трагедии и обусловленную переплетением художественных инстинктов – аполлонического и дионисического[7]. «трагедия, – писал Ницше, – всасывает в себя высший музыкальный оргиазм (…), но затем она ставит рядом с этим трагический миф и трагического героя», который приемлет на себя весь дионисический патос и снимает с нас его тяготу. Вместе с тем, трагедия при посредстве того же греческого мифа, в лице трагического героя, чьи страдания мы наблюдаем, способствует нашему освобождению от алчного стремления к существованию в индивидуации, напоминая нам о другом бытии – о «прарадости в лоне всеобщего, первоединого». К которой борющийся герой приуготовляется своей гибелью. А не своими победами»[8].
Религиозно-философский опыт Достоевского глубоко персоналистичен и подлинно экзистенциален. Высшая ценность для него – человек. И в низости, и в величии автор не покидает своих героев, оставляет за ними право исповедовать свою веру, свою идею. Вместе со своими героями он проходит все круги ада человеческих страданий до исчерпывающего
трагического конца. Достоевский не снимает ответственности за совершенные грехи и преступления со своих героев, поскольку в любых условиях, по мысли писателя, человек может сохранить чистоту Божественного образа в себе, какими бы ужасными обстоятельствами не была определена его жизнь. Рассматривая в данном контексте религиозно-философскую интуицию свободы у Достоевского, можно говорить, что его идея свободы раскрывается в опыте экзистенциального трансцензуса личности, предстоящей перед выбором позитивной и негативной свободы.
Все это означает, что человек как биологическая ипостась – неизбежно
трагическая фигура. Он рождается как плод экстатического действия – эротической любви, но его рождение окрашено природной необходимостью и поэтому лишено онтологической свободы. Человек появляется на свет ипостасным телом, но оно окутано индивидуальностью и смертностью. Тем же эротическим действом, которым человек пытается достичь экстаза, он ввергается в индивидуализм. Само его тело – явление трагическое. Оно может выступать средством общения через рукопожатие, поцелуй, речь, диалог или произведение искусства. И в то же время это маска лицемерия, крепость индивидуализма, знамение окончательного отчуждения – смерти. «Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим 7:24). Трагедия биологической ипостаси состоит не в том, что в ней человек не существует как личность, а в том, что он, пытаясь стать личностью за счет нее, обречен на неудачу. Грех и есть такая неудача, и именно грех составляет трагическую прерогативу исключительно человеческой личности.
Связанные понятия (продолжение)
Климакс (от др.-греч. κλῖμαξ, букв. «лестница») — фигура речи, состоящая в таком расположении частей высказывания, относящихся к одному предмету, что каждая последующая часть оказывается более насыщенной, более выразительной или впечатляющей, чем предыдущая. Употребительнее латинский термин градация.
Подсознательное — термин, ошибочно применяемый для характеристики активных психических процессов которые, не являясь в определённый момент центром смысловой деятельности сознания, оказывают влияние на течение сознательных процессов. Так, то, о чём человек в данный момент непосредственно не думает, но что в принципе известно ему и ассоциативно связано с предметом его мысли, может в качестве смыслового подтекста оказывать влияние на течение мысли, сопровождать её и т. п. В действительности для характеристики...
Апори́я (греч. ἀπορία «безысходность, безвыходное положение») — это вымышленная, логически верная ситуация (высказывание, утверждение, суждение или вывод), которая не может существовать в реальности. Апоретическое (апорийное) суждение фиксирует несоответствие эмпирического факта и описывающей его теории. Апории известны со времён Сократа. Наибольшую известность получили апории Зенона из Элеи.
Катахре́за (катахрезис, от др.-греч. κατάχρησις — «злоупотребление») — троп или стилистическая ошибка, неправильное или необычное употребление сочетаний слов с несовместимыми буквальными лексическими значениями.
Карнавализация — понятие, введённое в литературоведение Михаилом Бахтиным и означающее результат воздействия традиций средневекового карнавала на культуру и мышление Нового времени. Концепция карнавализации междисциплинарна и, помимо собственно исторической поэтики, используется в рамках таких дисциплин, как философская эстетика, теоретическая поэтика, философская и культурная антропология, этиология, семиотика и так далее.
Сдержанность (также самообладание) — способность управлять своими действиями, проявлениями эмоций и внутренними побуждениями. Является чертой характера (как привычка «владеть собой»), но термин также применяется к поведению групп людей и государств.
Коми́ческое (от др.-греч. κωμῳδία, лат. comoedia) — философская категория, обозначающая культурно оформленное, социально и эстетически значимое смешное. В эстетике комическое считается логическим коррелятом трагического.
Возвы́шенное — одна из центральных категорий эстетики, характеризующая внутреннюю значительность предметов и явлений, несоизмеримых по своему идеальному содержанию с реальными формами их выражения.
Нумино́зность (лат. numen — божество, воля богов) — понятие, характеризующее важнейшую сторону религиозного опыта, связанного с интенсивным переживанием таинственного и устрашающего божественного присутствия.
Перипети́я (греч. περιπέτεια) — в античной мифологии внезапное исчезновение удачи в делах, возникающая как реакция богов на излишне самоуверенное поведение героя. В дальнейшем приводит к божественному возмездию — немезису (др.-греч. Νέμεσις).
Антите́за , антите́зис (от др.-греч. ἀντίθεσις «противопоставление») — риторическое противопоставление, стилистическая фигура контраста в художественной или ораторской речи, заключающаяся в резком противопоставлении понятий, положений, образов, состояний, связанных между собой общей конструкцией или внутренним смыслом.
Человеческая ситуация или Человеческое условие (фр. La Condition humaine, англ. Human condition) — междисциплинарное понятие, описывающее условия человеческого существования. Включает такие характеристики, ключевые события и ситуации, как рождение, взросление, эмоциональность, устремления, конфликты и смерть. Человеческая ситуация отражает состояние неустроенности и физической нелепости человека в попытках устранить беспокойство, связанное с поиском смысла жизни, неизбежностью изоляции и, в конечном...
«По ту сторону принципа удовольствия » (1920) — одна из ключевых работ Зигмунда Фрейда, обозначившая поворот в его учении и переход от первой топической модели психического аппарата (сознание / предсознательное / бессознательное) — ко второй (Я / Оно / Сверх-Я), а также впервые поставившая в психоанализе вопросы о природе навязчивости, о неизбежном возвращении психотравмы, о существовании влечения к смерти.
Разумный эгоизм — термин, часто используемый для обозначения философско-этической позиции, устанавливающей для каждого субъекта принципиальный приоритет личных интересов субъекта над любыми другими интересами, будь то общественные интересы, либо интересы других субъектов.
Объективи́зм — философское учение об объективности реальности (материализм, объективный идеализм, реализм). Объективизм предполагает учёт максимального количества факторов при создании общей картины действительности.
Умозре́ние (лат. speculatio) — 1) деятельность мышления, вращающаяся в сфере предметов или событий, не данных на опыте, но лишь предполагаемых; 2) мышление, содержание которого — только мыслимое или сверхчувственное.
Гилеморфи́зм (от др.-греч. ὕλη — вещество, материя и μορφή — форма) — новоевропейский термин, обозначающий концепцию космогенеза как оформления исходного пассивного субстрата активной субстанцией. В общем смысле — метафизическая точка зрения, согласно которой любой объект состоит из двух основных начал, потенциального (первичной материи) и актуального (субстанциальной формы). Термин окончательно утвердился в литературе в XIX в.
Эвдемони́зм (греч. ευδαιμονία — процветание, блаженство, счастье) — этическое направление, признающее критерием нравственности и основой поведения человека его стремление к достижению счастья.
Ресентиме́нт (фр. ressentiment /rəsɑ̃timɑ̃/ «негодование, злопамятность, озлобление») — чувство враждебности к тому, что субъект считает причиной своих неудач («врага»), бессильная зависть, «тягостное сознание тщетности попыток повысить свой статус в жизни или в обществе». Чувство слабости или неполноценности, а также зависти по отношению к «врагу» приводит к формированию системы ценностей, которая отрицает систему ценностей «врага». Субъект создает образ «врага», чтобы избавиться от чувства вины...
Перформати́в (лат. performo — «создаю», «образовываю») — речевые акты, равноценные поступку. В широкое употребление этот термин ввел Дж. Остин, разделявший высказывания на перформативные и констатирующие. Примерами перформативов являются клятвы, обещания, предупреждения, приказания.
Природа и сущность человека — философское понятие, которое обозначает сущностные характеристики человека, отличающие его и несводимые ко всем иным формам и родам бытия, в той или иной мере присущие всем людям.
Апофати́ческое богосло́вие (др.-греч. ἀποφατικός «отрицательный»), или негативная теология — богословский метод, заключающийся в выражении сущности Божественного путём последовательного отрицания всех возможных его определений как несоизмеримых ему, познании Бога через понимание того, чем он не является. В противоположность положительным определениям (катафатическому богословию) утверждаются отрицательные: начиная, например, с «безгрешный», «бесконечный», «бессмертный» и заканчивая «ничто».
Лесть — угодливое, обычно неискреннее восхваление кого-либо с целью добиться его благосклонности.
Объективный идеализм — совокупное определение философских школ, подразумевающих существование независящей от воли и разума субъекта реальности внематериальной модальности.
Этос (греч. ἦθος «нрав, характер, душевный склад») — многозначное понятие с неустойчивым терминологическим статусом. Понятие «этос» дало начало понятиям этики и этологии.
'Индивидуа́льность ' (от лат. individuum — неделимое, особь) — совокупность характерных особенностей и свойств, отличающих одного индивида от другого; своеобразие психика и личности индивида, неповторимость, уникальность. Индивидуальность проявляется в чертах темперамента, характера, в одежде (внешнем виде), в специфике интересов, качеств перцептивных процессов. Индивидуальность характеризуется не только неповторимыми свойствами, но и своеобразием взаимосвязей между ними. Предпосылкой формирования...
Идеа́л (лат. idealis от греч. ἰδέα — образ, идея) — высшая ценность, наилучшее, завершённое состояние того или иного явления — образец личных качеств, способностей; высшая норма нравственной личности (личностный идеал); высшая степень нравственного представления о благом и должном (аксиологический идеал); совершенство в отношениях между людьми (этический идеал); наиболее совершенное устройство общества (социальный идеал).
Гамартия (др.-греч. ἁμαρτία, букв. «ошибка», «изъян») — понятие из «Поэтики» Аристотеля, обозначающее трагический изъян характера главного героя трагедии, либо его роковую ошибку, которая становится источником нравственных терзаний и чрезвычайно обостряет в нём сознание собственной вины, даже если вина эта, по современным понятиям, отсутствует. Например, в «Царе Эдипе» главный герой убивает отца и берёт в жёны мать, не имея представления о том, кем они ему приходятся.
Интерпретация (лат. interpretatio — толкование, объяснение) — истолкование текста с целью понимания его смысла.
Рефле́ксия (от лат. reflectere «отражать») — в философии форма умственной деятельности человека, направленная на осмысление своих действий, всей человеческой культуры и её основ.
Ага́пэ , ага́пе, иногда также ага́пи (др.-греч. ἀγάπη) — одно из четырёх древнегреческих слов (другие: э́рос, фили́я, сторге́), переводимых на русский как «любовь». В современном понимании — одна из разновидностей любви.
Императи́в (лат. imperativus) — требование, приказ, закон. С появлением кантовской «Критики практического разума» императив — это общезначимое предписание, в противоположность личному принципу (максиме); правило, выражающее долженствование (объективное принуждение поступать так, а не иначе).
Спонтанность (лат. — самопроизвольный) — самопроизвольность; характеристика процессов, вызванных не внешними влияниями, а внутренними причинами; самодеятельность, способность активно действовать под влиянием внутренних побуждений.
Сравне́ние — троп, в котором происходит уподобление одного предмета или явления другому по какому - либо общему для них признаку. Цель сравнения — выявить в объекте сравнения новые, важные, преимущественные для субъекта высказывания свойства.
Трансцендентальный идеализм (нем. transzendentale Idealism) — в учении И. Канта установка, отождествляющая и ограничивающая наблюдаемые вещи феноменами сознания. Основной предпосылкой этой установки является различие между явлениями как единицами опыта и вещами в себе. Кант в Критике чистого разума прямо отождествляет свою философию с трансцендентальным идеализмом. Противоположностью трансцендентального идеализма является трансцендентальный реализм.
Культу́рный код — ключ к пониманию данного типа культуры; уникальные культурные особенности, доставшиеся народам от предков; это закодированная в некой форме информация, позволяющая идентифицировать культуру.
Логоцентри́зм (от др.-греч. λόγος — «знание» и центр) — в философии критической теории и деконструкции означает тенденцию опоры, зачастую необоснованной, на центральный элемент любого текста или предмета философского анализа, в то время как такого центрального элемента может и не существовать.
Оправдание добра . Нравственная философия — философско-этическое произведение Владимира Сергеевича Соловьёва (1853 - 1900), написанное им в 1897 году. «Оправдание добра» должно было, по замыслу автора, стать первой частью «положительной» философии «всеединства», представляя собой этическую её ступень. Соловьёв планировал написать ещё две части — гносеологичесекую, о теоретическом познании, и эстетическую, о художественном творчестве, однако успел завершить лишь первую часть этой системы, начать вторую...
Порядочность — качество глубокой ответственности за совершённые поступки. Таким образом, если человек следит за тем, чтобы не навредить другим, то неприятные для окружающих последствия его действий (т.е. произошедшие помимо воли делающего) не могут характеризовать человека, как непорядочного. Так же не могут характеризовать человека как непорядочного, действия причинившие вред, если эти действия совершены с целью предотвращения еще бо́льшего вреда, или совершены при необходимой обороне, (в том числе...
Апперцепция (лат. ad — к и лат. perceptio — восприятие) — это процесс, в результате которого элементы сознания становятся ясными и отчетливыми.
Разговор — это форма интерактивного, спонтанного общения между двумя или более людьми. Как правило, разговор происходит при речевой коммуникации, в то время как письменный обмен сообщениями обычно разговором не считают. Развитие разговорных навыков и этикета — важная часть социализации. Развитие навыков разговора на иностранном языке — ключевой пункт преподавания и обучения иностранным языкам.
Интеллиги́бельность (от лат. intelligibilis — понятный, чёткий, постижимый умом) — философский термин, обозначающий познание, а более точно, постижение, доступное исключительно уму или интеллектуальной интуиции. Понятие интеллигибельность в некоторых системах идеалистической философии обозначает сверхприродные, сверхчувственные предметы, сущности.
Трансгрессия , или трансгресс (греч. trans — сквозь, через; gress — движение) — термин неклассической философии, фиксирующий феномен перехода непроходимой границы, прежде всего — границы между возможным и невозможным. Буквально означающий «выход за пределы». Одно из ключевых понятий постмодернизма, переход разумного субъекта от возможного к невозможному. Наличные языковые средства не способны выразить трансгрессию, трансгрессионный язык возможен лишь как «внутриязыковая трансгрессия» — трансгрессия...
Па́фос (греч. πάθος «страдание, страсть, возбуждение, воодушевление»), или пате́тика (греч. παθητικός «чувствительный, страстный, пылкий, возбуждённый») — приём обращения к эмоциям аудитории. Соответствует стилю, манере или способу выражения чувств, которые характеризуются эмоциональной возвышенностью, воодушевлением, драматизацией.
Упоминания в литературе (продолжение)
Но как же может трагедия вести к утверждению жизни? Ведь страдания
трагического героя иллюстрируют все ту же безотрадную Силенову мудрость; трагедии великих трагиков, Эсхила и Софокла, кончаются гибелью героев и самым, казалось бы, безнадежным отрицанием жизни. Почему же трагедия не вселяет в нас отчаяния, а как раз напротив – очищает душу и примиряет с жизнью? Как может безобразное и дисгармоничное, составляющее содержание трагического мифа, каким бы то ни было образом примирять с жизнью? Достигается это тою таинственной силою, которая скрыта в искусстве, – силою, которая жизненный ужас претворяет в красоту и делает его предметом нашего эстетического наслаждения.
Итак, твердость в достижении намеченной цели – в творчестве «дальнего», мужество в борьбе и спокойное и даже радостное отношение к своей гибели, вытекающее из сознания ее необходимости для торжества «дальнего» – вот основные черты нравственного характера, требуемые этикой любви к дальнему. Воспитанный в духе учения пессимизма, Ницше уже с самого начала составил себе идеал «
трагической красоты». Уже первоначальным мотивом его этического миросозерцания служило убеждение, что, за невозможностью в мире истинного счастия, единственно достойное и прекрасное на земле – это гордо и сознательно идти навстречу жизненному трагизму. Дальнейшее развитие мировоззрения Ницше прибавило к этому убеждению только одну черту, в высшей степени существенную и ценную: «трагическая красота» перестала в его глазах быть бесплодной. Для Ницше–Заратустры она не есть более самоцель; целью жизни является творчество во имя любви к дальнему, и гибель человека есть лишь средство осуществления этой цели, есть не только Untergang, но и Uebergang37*: трагическая красота стала творческой. В таком виде первоначальный и основной мотив этики Ницше стройно вплетается в этическую систему «любви к дальнему».
На наш взгляд, следует признать положительной указанную тенденцию расширения сферы эстетического, включение в нее отрицательных модификаций и диалектический характер осмысления отношений внутри этой сферы. Тем не менее, отнюдь не все здесь бесспорно. Отграничивая круг эстетических явлений, теоретики справедливо подчеркивали конкретно-чувственный характер эстетического отношения человека, отличающий его от иных типов отношения к миру. Так, М. Каган писал: «Чтобы судить о полезности, справедливости, прогрессивности какого-либо явления, совсем необязательно его видеть или слышать, все подобные оценки могут даваться умозрительно, на основе анализа и теоретических рассуждений. Нет, однако, таких интеллектуальных операций, которые были бы способны заменить человеку живое созерцание как базу эстетического восприятия (23,105; см. также: 14; 27; 46; 48; 57). Однако, отнюдь не все из перечисленных выше категорий (и явлений) соответствуют данному, наиболее специфичному качеству эстетического. Это прежде всего касается категории
трагического . Переживание трагедии («гибели идеального в реальном» М. Каган) чаще всего связано с оценкой содержания событий, а их внешняя чувственно воспринимаемая форма не играет существенной роли. Так происходит потому, что переживание трагедии может быть порождено гибелью явления, соответствующего нашему моральному идеалу или политическим убеждениям, и быть вне собственно эстетического отношения. Трагическое входит во все сферы человеческих ценностей. Оно может быть моментом и нравственного, и политического, и религиозного мироотношения человека, а также и эстетического – в тех конкретных (и довольно редких) случаях, когда гибнет именно эстетически значимое явление – прекрасное. На основе такого рода соображений нами было предложено, с одной стороны, «повысить» статус категории «трагическое» до категории теории культуры, а с другой – «понизить» ее до одного из понятий эстетики (39,58–60).
Во многом на этот вопрос отвечает искусство как художественно преломленное пространство, отражающее и осмысливающее реальность своего времени и состояния в нем человека. Живое христианство новейшего времени, находящее отклик в сердцах, прорастает в подлинном ведении (проживании)
трагической реальности XX века, в понимании и признании (со-чувствовании) трагического состояния человека, – и эти «ростки» мы находим в творчестве выдающихся художников-мыслителей XX века.
Метафизическое чувство, порождаемое страхом смерти, дает опыт конечности временного бытия, но обнажает и то, что оно, будучи основанным на заботах, есть очевидное не-бытие. Становится понятным фундаментальный тезис Хайдеггера, сведенный к знаменитой формуле Freiheit zum Tode, свобода к смерти, – ее
трагическое величие открывает человеку его “бытие к смерти”, Sein zum Tode.
Заметим, автору – при всей экстраординарности происходящего – важен не только и не столько сам факт объединения, соприсутствия антиподов. Остановка на уровне факта может привести к неверным его толкованиям, в частности, к мысли, что, по Достоевскому, герой несет на себе часть вины за случившееся. Думаю, однако, что Мышкин виновен в катастрофе не больше, чем любой из живущих (ведь сказано же Зосимой: «…всякий перед всеми за всех и за все виноват»). Ключ к развязке «Идиота»– не прагматика фактов, а то ощущение великой мистерии, вневременной высоты, которое пронизывает финальную сцену. Совершающееся являет собой торжество
трагической гармонии. Только в этом надбытовом (более того – наджизненном) пространстве «князь Христос» может осуществить то, ради чего послан в мир. Но эта же напряженнейшая тональность сцены делает после нее невозможным сколько-нибудь серьезное «продолжение» – развитие событий. В отличие от остальных романов Достоевского, «Идиот» замкнут абсолютно, «закруглен» по модели зеркальной симметрии. Эта завершенность не оставляет надежды на возвращение Мышкина к людям. Но при всей горечи такого финала роман в целом не оставляет чувства безнадежности. Причина – в художнической магии, озаряющей лицо героя. Юродивый Достоевского изначально не равен истине, которую представляет. Безграничность, просвечивающая сквозь фигуру причастного ей князя Христа, раздвигает четкие грани романной постройки.
Во всех предшествовавших вариантах цветаевского мифа об обретении вдохновения целостный, «холистический» опыт поэтического взлета обретается ценой лишь фрагментарного принятия тех опытов, которые дает реальная жизнь. Теоретически постулируя альтернативный мир, где тело – не более чем метафора страсти, а реальные поступки имеют исключительно символические следствия, Цветаева, сама того не желая, переступает основополагающие границы человеческой морали. Как в шекспировской трагедии: что посеешь, то и пожнешь. Еще недавно прямой вектор ее поэтического вдохновения сворачивается в порочный круг, из которого не будет выхода. В поздней лирике Цветаева осознает истинные последствия своих ранних попыток трансценденции через разделение в языке буквального и фигурального значений, духовных целей языка и его физических истоков. Краткие увлечения Цветаевой молодыми поэтами Николаем Гронским и Анатолием Штейгером, которым посвящена последняя глава моей книги, уже не являются попытками найти выход в некую подлинную мужскую инакость, но лишь свидетельствуют о ее полнейшей к этому неспособности. Вполне естественно, что центральный миф последних лет жизни Цветаевой – миф Страшного Суда. Героически не склоняя головы, трагически верная избранному пути до самого последнего горького конца, она берет на себя всю ответственность за последствия своих поэтических деяний в реальной жизни – и, ожидая воздаяния, продолжает отстаивать поэтическую правоту своих опасных слов и действий. Как показывает, надеюсь, настоящее исследование, однажды выбрав путь поэзии и определив, что предполагает для нее этот путь, Цветаева была крайне ограничена в выборе направления движения, – героическое «присвоение» ею собственной судьбы лишь подчеркивает
трагическое достоинство ее облика.
С самого начала эта история была обречена на
трагический финал, потому как слишком значимо было сословное неравенство главных героев. Но автор, описывая судьбу молодых людей, расставляет акценты так, что становится понятно его личное отношение к происходящему. Карамзин не только ценит душевные стремления, переживания и умение любить выше, чем материальные блага и положение в обществе. Именно в неспособности любить, испытывать по-настоящему глубокое чувство он видит причину этой трагедии.
Продолжая заданную Шпенглером, а в русской религиозно-философской мысли С. Л. Франком, тему «заката культуры», Шмеман описывает принципиально иную стадию этого процесса. «Самое страшное в современном закате культуры» для о. Александра уже не утрата веры «в самое наличие нравственной жизни, нравственных устоев культурного человечества»[54], а «иссякание вместе с культурой скромности, чувства иерархичности, знания пропорций» (330); «торжество дешевой гордыни во всем, включая Церковь, почти полная невозможность, неспособность разгадать подделку (в литературе, в искусстве…)» (330). Крушение кумира культуры, имевшее у Франка
трагическую тональность, в дневнике
Известны и весьма образные определения человека. Французский писатель-гуманист Франсуа Рабле (1494–1553), например, назвал человека животным, которое смеется. А. Шопенгауэр считал, что человек – это
трагическое животное, наделенное разумным познанием и инстинктом, правда, недостаточным для уверенных и безошибочных действий. У немецкого философа Фридриха Ницше (1844–1900) главное в человеке – не сознание и разум, а игра жизненных сил и влечений. Марксистская трактовка человека основывается на понимании его как продукта и субъекта общественнотрудовой деятельности. С этой точки зрения, через приобщение к социальной наследственности, к культурным, исторически сложившимся традициям, а также через механизмы биологической наследственности происходит становление человека. Таким образом, каждый человек – неповторимая индивидуальность и вместе с тем частица и носитель родовой общечеловеческой сущности, субъект исторического процесса.
Этот момент торжества всеединства, момент снятия противоречий между страданием и радостью, жизнью и смертью и можно считать прообразом драматургического катарсиса. Еда – физическое удовольствие, а сакральная трапеза – причащение богу через его плоть. В акте еды в финале дионисийского ритуала смерть на деле превращалась в жизнь, страдание – в радость. Снятие заложенных в жизни противоречий достигалось психофизической разрядкой, которая, в свою очередь, обеспечивалась строгой последовательностью ритуальных действий (разыгрывание страстей бога, возможно, агон[13] «жертва – жрец»; зрелище смерти; принятие пищи; преодоление страха смерти, единение с сообществом и божеством). Здесь и актуализовывалось словарное значение катарсиса как очищения через жертву. Очевидно, что очищение, катарсическое освобождение было бы немыслимо без финальной гармонизации. Следовательно, катарсис возникает не как внутреннее переживание отдельного участника ритуала, а как необходимый структурный элемент культового действа, встроенный в общую схему его развития. Как известно, после
трагической части культа наступало оргийное веселье, что отразилось затем и в порядке следования драм в театре Диониса: после трех трагедий играли сатирову драму, представлявшую собой пародию на мифологические сюжеты. Подобная смена эмоционального строя была бы невозможна без четко обозначенной точки перехода, осознаваемой всеми участниками. Такой точкой становилось то, что можно назвать чудом мистерии: подготовленное всем строем ритуала и переживаемое в себе возрождение бога, ради которого и приносилась жертва. Таким образом, катарсис нужно рассматривать прежде всего как элемент структуры ритуального, а затем и театрального действия, а не как эстетико-психологический феномен зрительского восприятия (но именно психологическая трактовка доминирует в обширной литературе о катарсисе).
Мы уже отмечали, что акт эмоционального ощущения присутствия Бога есть тайна и исток любой религии. Тем более что религиозные преференции практически совпадают с этическими – поиски «безусловно правильного» и различного рода оправданий. Эти поиски вполне могут остаться и светскими, в случае если человек рационален и критичен по натуре своей либо не имел избытка негативного опыта. У этих людей моменты потрясения, свойственные всем нам в ситуациях неожиданного столкновения с прекрасным, необъяснимым, величественным,
трагическим – будь это звездное небо над головой или же необъятный внутренний мир в нас – не вызывают представлений об ином мире, не вызывают желания бежать куда-то, прочь из этой безотрадной действительности. Эти ситуации воспринимаются и как субъективные – особые состоянии психики, и отчасти как объективные – неизведанные, необычные аспекты привычного и обычного. По-любому, человек, который в целом удовлетворен миром и собой, в этих ситуациях – временный гость, возвращающийся в повседневность.
Пригов при его огромной начитанности был несомненно знаком с этими феноменами и концепциями, но я хотела бы обратить внимание на историко-биографический подтекст его интеллектуальной рефлексии. Нельзя забывать и о том, что Дмитрий Александрович принадлежал к поколению детей войны и позднесталинской эпохи, пронизанной тотальным насилием над человеческой личностью. Ужасы военного времени, изуродованные тела фронтовиков, истерические погромные послевоенные кампании, криминальный террор, бытовая жестокость и распущенность, «павлико-морозовская» атмосфера в школе, голод и нищета – такова была типовая среда обитания советского человека того времени. Творческой сверхзадачей поколения Пригова, также как его старших и младших современников, стала попытка найти язык для осмысления, описания и преодоления этого
трагического опыта.
В учении Фрейда психоанализ, устанавливающий причины кризиса, является и средством психотерапии, цель которой – замещение бездумной и потому столь непрочной привязанности пациента к своему иллюзорному «Я»
трагическим , но и спасительным сознанием закономерной укорененности каждой индивидуальной психики и судьбы в вечной тотальности общезначимого древнего мифа – модернизированного Фрейдом мифа об Эдипе. Принимая истину психоанализа, человек получает шанс внести смысл в путаницу своей собственной жизни и в хаос мироздания, реинтегрировать свое распадающееся «Я», вписывая его в новую и в то же время древнюю как мир систему ценностных координат. Психоаналитический миф объединяет индивидов в рамках эстетическо-религиозного сверхобщества, противопоставленного распадающемуся социуму. Тем самым он выступает в качестве союзника эстетической утопии венского модернизма, параллельно с которой он и создавался. Их содружество представляет собой военный союз против лжереального мира политики и истории.
Напряженное внимание общества к психологическим вопросам имело и другое практическое выражение. Сделав упор в атеистическую крайность, сугубый интерес к «душевной субстанции» проявился в профессиональной научно-медицинской сфере, открыв моду на теории типа «Гениальность и помешательство» Чезаре Ломброзо (1863, русский перевод – 1885). Став объектом исследовательских экспериментов психиатрической медицины (Г.И. Россолимо, В. Маньян), именно в конце XIX века «душа» начинает превращаться в страдательный элемент человеческой личности как инстанция, боговдохновенное религиозное существование которой ставится под знак вопроса резким перемещением ее свободы с «алтаря» на кушетку психоаналитики. «Фрейдизм», подменив душевно-индивидуальный «инстинкт самопознания» универсальными инстинктами психофизики, в немалой степени способствовал подрыву веры в художественную свободу образной стихии, что напрямую отразила изменившаяся иконографическая поэтика визуального искусства XX века. Попытки рассмотреть через лупу внутренне замкнутую в индивидуальности жизнь художника, найти унифицированные характеристики сложному комплексу душевных переживаний, вписываемых в удобопонятные схемы деления на темпераменты (например, «Психологические типы» К.Г. Юнга и современная соционика), в XX веке проникли и в сам творческий процесс. В пространстве художественной жизни можно совершенно отчетливо обнаружить (даже в рамках одного направления) диссонансный контрапункт противоречивого освоения данного подхода к образу человека и при этом «немотного» бунта против рационально-логического метода овладения душой. Вспомним, например, метафизическую живопись и сюрреализм, или исповедальную амплитуду душевных метаний «Красной книги» (1914–1930) самого Юнга, открывающую ход к пониманию
трагического масштаба антропологической борьбы за свободу «человека субъективного» от «человека объективного».
И т. д. Более глубокие отношения к неосуществленному идеалу находим мы в трагедии, где сами изображаемые лица проникнуты сознанием внутреннего противоречия между своею действительностью и тем, что должно быть. Комедия, с другой стороны, усиливает и углубляет чувство идеала тем, что, во-первых, подчеркивает ту сторону действительности, которая ни в каком смысле не может быть названа прекрасною, а во-вторых, представляет лиц, живущих этою действительностью, как вполне довольных ею, чем усугубляется их противоречие с идеалом. Это самодовольство, а никак не внешние свойства сюжета, составляет существенный признак комического в отличие от
трагического элемента. Так, например, Эдип, убивший своего отца и женившийся на своей матери, мог бы быть, несмотря на это, лицом высококомическим, если бы он относился к своим страшным приключениям с благодушным самодовольством, находя, что все случилось нечаянно и он ни в чем не виноват, а потому и может спокойно пользоваться доставшимся ему царством.[42]
Русский интеллигент никогда не уверен в том, следует ли принять историю со всей ее мукой, жестокостью,
трагическими противоречиями, не праведнее ли ее совершенно отвергнуть. Мыслить над историей и ее задачами он отказывается, он предпочитает морализировать над историей, применять к ней свои социологические схемы, очень напоминающие схемы теологические. И в этом русский интеллигент, оторванный от родной почвы, остается характерно-русским человеком, никогда не имевшим вкуса к истории, к исторической мысли и к историческому драматизму. Русская интеллигенция всегда исповедовала какие-нибудь доктрины, вмещающиеся в карманный катехизис, и утопии, обещающие легкий и упрощенный способ всеобщего спасения, но не любила и боялась самоценной творческой мысли, перед которой раскрывались бы бесконечно сложные перспективы.
C. Г. Бочаров для методологической аргументации гносеоцентризма и религиозного эстетизма обращается к работе философа С.Н. Булгакова «Свет невечерний». С.Г. Бочаров отвергает религиозные подходы к искусству и использует те идеи философа, которые отвечают его собственной гносеоцентрической позиции. Для подтверждения цитируется следующий текст об искусстве: «Оно должно быть свободно и от религии (конечно, это не значит – от Бога), и от этики (хотя и не от Добра)» [Бочаров, 1999, с. 589]. С.Г. Бочаров подчёркивает мысль С.Н. Булгакова о «самодержавности» искусства, доказывает, что «искусство мыслилось в составе религиозного единства культуры, но на правах автономной свободной области» [Бочаров, 1999, с. 597]. Однако С.Н. Булгаков, говоря о «самодержавности» искусства, отмечает, что следующей ступенью самосознания автора становится
трагический разлад: «художнику становится мало его искусства <…> Эстетическое искусство перестаёт его удовлетворять, потому что оно только распаляет, но не удовлетворяет его жажду, оно условно, ограничено, бессильно» [Булгаков, 1994, с. 331]. Рассуждая об эстетизме, С.Н. Булгаков отмечает, что искусство «только причастно Красоте, а не обладает её силою», поэтому художник трагически ощущает его границы. Тем самым осуществляется переход на следующий этап искусства, главными целями которого становятся духовные, хотя сохраняются эстетические и социальные функции. Философ подчёркивает мысль о «преобразующем жизнь творчестве»; искусство должно «загореться религиозным пламенем», стать «молитвенно вдохновляемым творчеством», осознать «всю неразрешимость средствами искусства <…> себя перерасти» [Булгаков, 1994, с. 334]. Таким образом, С.Н. Булгаков даёт исчерпывающий ответ сторонникам гносеоцентризма, эстетического идеализма и религиозного эстетизма. Искусство, должно быть целостным, гармонично сочетающим эстетические, социальные и религиозные смыслы.
Каждая из категорий подвергается историческим изменениям. Совершенно определенные общечеловеческие ценности неизменны. Незнание или не придание этому значения приводит к
трагическим последствиям, таким как отсутствие или слабое развитие эстетического вкуса, поглощение и использование некачественной и непотребной (с точки зрения эстетики) продукции, неумение, нежелание и отсутствие интереса к пониманию полноценного искусства, музыки, произведений великих мастеров. Видами или средствами в эстетическом воспитании называют природу, искусство, окружающую реальность, труд человека и др.
В противоположность изложенному выше психология человеческого бытия исходно направлена на анализ существования субъекта в мире с позиций «Я и другой человек». В этом ракурсе фундаментальные проблемы человеческой жизни видны под иным углом зрения. В частности, конечная точка земного пути человека, смерть, предстает не как безусловная трагедия. Отношение к ней субъекта определяется в зависимости от рассмотрения им себя, своей активности в мире, возможностей взаимодействовать с другими людьми и оставить после себя что-то если не значительное, то по крайней мере субъективно ценное. Ведь смерть – это не только
трагический конец индивидуального существования: «Смерть есть также конец моих возможностей дать еще что-то людям, позаботиться о них. Она в силу этого превращает жизнь в обязанность, обязательство сделать это в меру моих возможностей, пока я могу это сделать. Таким образом, наличие смерти превращает жизнь в нечто серьезное, ответственное, в срочное обязательство, в обязательство, срок выполнения которого может истечь в любой момент. Это и есть закономерно серьезное отношение к жизни, которое в известной степени является этической нормой» (Рубинштейн, 1997, с. 82). Отсюда закономерный вывод: «Мое отношение к собственной смерти сейчас вообще не трагично. Оно могло бы стать трагичным в силу особой ситуации, при особых условиях – в момент, когда она обрывала бы какое-то важное дело, какой-то замысел» (там же). Следовательно, этическое отношение субъекта к другим людям и себе коренным образом изменяет представление человека о трагическом финале бытия.
Эти слова, «дух» и «культура», тесно связаны, и оба «имеют свою историю», как сказал бы Анри Бергсон – один из героев предлагаемой работы. Любопытствующим можно освоить целую библиотеку по вопросам этимологии, рецепции, интерпретации названных понятий и игры с ними – игры лингвистической, эстетической, философской; иронической и
трагической ; высокомерной и заинтересованно-серьезной. Но сейчас речь не об этом. В истории осмысления феноменов духа и культуры были этапы, на которых им отказывали в онтологической подлинности, объявляя чрезмерно иррациональными фантомами или, напротив, утонченными изысками интеллекта. Особенно это относится к духу. Тогда дух и культура переходили из разряда явлений в разряд умозрительных категорий, понятий, за которыми не стоит ничего, кроме удобной для разума абстракции или, наоборот, кроме измышления услужливой фантазии. На мой взгляд, и то, и другое мнение закономерно и даже онтологически достоверно, но не в том смысле, что скрывающееся за словами «дух» и «культура» отличается эфемерностью, а в том смысле, что дух и культура – не однозначно феномены и не однозначно понятия, а нечто большее. Но, поскольку нет никакой возможности так далеко уходить в сторону и давать сводку по вопросам интерпретации «духа» и «культуры», постольку главное – чтобы «нечто большее» в контексте именно этой книги имело весьма определенное смысловое поле, иначе мы с читателем не сможем понять друг друга.
Цикл повестей «Миргород» – своеобразная модель деградирующего в своем движении мира: от «старосветских» Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, живущих в мифологическом времени «простоты их добрых и бесхитростных душ», в гармонии с природой, – к пустоте и абсурду бессодержательной вражды Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Человек в итоге настолько духовно нищает, что вещь становится источником безграничной радости и горя, символом
трагической судьбы («Шинель»).
Возможны разнообразные классификации типов философии. Но через всю историю философской мысли проходит различие двух типов философии. Двойственность начал проникает всю философию, и эта двойственность видна в решении основных проблем философии. И нет видимого объективного принуждения в выборе этих разных типов. Выбор между этими двумя типами философских решений свидетельствует о личном характере философии. Два типа философии я бы предложил расположить по следующим проблемам: 1) примат свободы над бытием и примат бытия над свободой, это первое и самое главное; 2) примат экзистенциального субъекта над объективированным миром или примат объективированного мира над экзистенциальным субъектом; 3) дуализм или манизм; 4) волюнтаризм или интеллектуализм; 5) динамизм или статизм; 6) творческий активизм или пассивная созерцательность; 7) персонализм или имперсонализм; 8) антропологизм или космизм; 9) философия духа или натурализм. Эти начала могут быть по-разному комбинированы в разных философских системах. Я решительно избираю философию, в которой утверждается примат свободы над бытием, примат экзистенциального субъекта над объективированным миром, дуализм, волюнтаризм, динамизм, творческий активизм, персонализм, антропологизм, философия духа. Дуализм свободы и необходимости, духа и природы, субъекта, и объективации, личности и общества, индивидуального и общего для меня является основным и определяющим. Но это есть философия
трагического . Трагическое вытекает из примата свободы над бытием. Только утверждение примата бытия над свободой бестрагично. Источник трагического для философского познания лежит в невозможности достигнуть бытия через объективацию и общения через социализацию, в вечном конфликте между «я» и «объектом»: в возникающей отсюда проблеме одиночества, как проблеме познания, в одиночестве философа и в философском одиночестве, – чему и посвящена эта книга. Это связано также с различием между философией многопланности человеческого существования и философией однопланности.
Славянская душа трагична в своей сущности. Сравните ее с душою других европейских рас: она отличается от них и глубиною своих эмоций, и напряженностью совести, и остротой
трагических противоречий. Она катастрофична. Она живет детской и гениальной интуитивностью.
Упование на Бога, полное и безраздельное, безоговорочное вручение себя Ему и есть высшая степень смирения, доступная человеку и существующая как наиболее полная и совершенная форма выражения его любви к Творцу и веры в Него. Высокая, небесная сущность души Марии имеет в своем основании религиозное чувство, настолько глубокое, что даже самая
трагическая ситуация не вызывает в ней смятения и бунта, а только лишь желание предать себя и свою судьбу воле Божией.
Метафизика до Достоевского питалась романтическими представлениями об Абсолюте: П.Я. Чаадаев, масоны, славянофилы, любомудры. Лучшее, что можно было ждать от контуров такой философии, это: 1) эстетизованные формы запечатления опыта в духе той традиции, что суммировали немецкая мистика и Шеллинг; 2) явленная в импрессионизме лирического образа (С. Бобров, В. Жуковский) поэтика переживания «тайн бытия»; 3)
трагическая персонология и натурфилософия в литературе классического романтизма в его сложном сплетении с барокко (Ф. Тютчев); 4) катастрофизм с примесью полумасонского мистицизма, которые русская мысль пыталась интегрировать то в «картину мира человека» (по названию трактата А.И. Галича, читанного Макаром Девушкиным), то в «апокалиптический синтез» (последняя фраза последнего из «Философических писем» П.Я. Чаадаева), то в программы энциклопедического гнозиса, в котором «инстинктуальное» (душевное) начало органично слито с универсальным знанием и «способностью критического суждения» (В.Ф. Одоевский); последняя позиция в философско-религиозном плане полемично дополнилась организмической идеологией соборности (А.С. Хомяков; почвенники).
Синтетичный характер его творчества точно так же, как и его литературные тексты, оказались созвучны анимации – художественной практике, в основе которой лежит не только синтез искусств, но и синтез реального и ирреального, обыденного и фантастического, сатирического и
трагического . Несмотря на видимое созвучие гофмановской поэтики природе анимации, на протяжении почти всей истории отечественной анимации (за исключением «Щелкунчика», созданного в 1973 году Б. Степановым) творческое наследие немецкого писателя оказывалось вне её поля зрения. Возможно, это было связано с «прохладным» отношением к писателю в сталинский период. Как пишет Н. Лопатина, его «неблагонадежность» уже в конце 1920-х годов была замечена бдительной марксистской критикой, не поощрявшей живого интереса к писателю…В 1946 году чуждость Гофмана советской идеологии и социалистическому реализму была закреплена в Постановлении о журналах «Звезда» и «Ленинград».
Существенно иным оказался взгляд на перспективы человека в экзистенциальной психологии (Л. Бинсвангер, М. Босс, С. Мадди, Р. Мэй, В. Франкл). В этом подходе особое значение придается понятиям ответственности, выбора, аутентичности. Несмотря на внимание, уделяемое
трагическим аспектам человеческого существования (а может быть, и благодаря ему), это направление предложило гораздо менее фаталистический взгляд на возможности человека. В любой момент своей жизни человек может продвинуться как вперед, к подлинности, интегрированности, так и отступить назад, сделать свободный выбор в пользу менее сложных и «взыскательных» способов существования.
Средневековая философия рассматривала человека как составную часть божественной упорядоченности в мире. В человеке усматривалась
трагическая расколотость. Он, владея божественным даром – свободной волей, одновременно опускается ниже любого скота, находится в рабстве у своих страстей и влечений.
Ноосфера как гармония – сциентистский аналог социально-политической утопии коммунизма и прочих, более ранних мечтаний о рае. В соответствии с духом времени она опирается на науку. Так к ней и надо относиться, хотя против утопий и надежд вообще выступать нет смысла. Они полезны в той мере, насколько смягчая
трагические реалии, помогают жить. Когда же утопия самодовлеюща, мешает трезвому взгляду на вещи, она может стать опаснее того, от чего спасает. Нужны реалистические надежды, функциональные утопии. Надежды, что возможно длительное совместное развитие биосферы и ноосферы, при котором скорость преобразования окружающей среды будет не выше скорости нашей адаптации к ней. Эти надежды надо отличать от иллюзий и вытекающих из них ошибочных действий с целью, если не исключить их, то хотя бы ограничить.
В рассказе выделяются две части. В первой из них идет спор-беседа рассказчика и его собеседника о человеке, о его месте в жизни. Для Макара Чудры характерно вольнолюбие и презрение к человеку-рабу. Но в то же время его свобода – это и отсутствие обязательств по отношению к людям. Свобода его подразумевает босяцкую вольницу с ее скептическим отношением к труду, к имуществу, привязанностям. Вторая часть рассказа уже ведет к романтическим героям. В этой части спор между собеседниками продолжается. Отношение старого цыгана к героям своего рассказа противоречиво. Будучи гордым и смелым человеком, он не может не восхищаться Раддой, но в то же время всем тоном своего рассказа он убеждает, что любовь к женщине – это все то, что связывает, а значит, губит человека.
Трагический финал легенды (Лойко убивает Радду на глазах всего табора и гибнет сам) вызван не внешними обстоятельствами, а именно тем, что ни Лойко, ни Радда не хотели из-за своего сильного чувства терять свободу.
Фактически при анализе фобии пятилетнего мальчика Фрейд опирается на ранее сформулированный им постулат об извечно существующем эдиповом комплексе, в соответствии с которым мальчик постоянно испытывает влечение к матери и видит в отце своего соперника. Постулат, восходящий своими истоками к древнегреческому мифу о царе Эдипе. Этот миф повествует о
трагической судьбе Эдипа, который убивает царя Фив, не ведая, что это его отец, и, став царем, женится на своей матери. Фрейд вводит мотив отцеубийства в психоаналитическое толкование истории развития человека и человеческой цивилизации в целом, полагая, что, возникнув на ранних ступенях первобытного существования, эдипов комплекс дает знать о себе и в жизни современных людей, ибо в структуре личности имеется бессознательное Оно, на основе которого происходит формирование треугольника отношений отец – мать – ребенок, имеющий амбивалентные установки по отношению к родителям.
Далее, форма рассудочной морали придает его учению черту всеуравнивающей строгости, признающей только полноту недостижимого идеала, только одну линию (один критерий!), и притом прямую линию (никаких отступлений!). Для рассудка все ясно и просто; он не видит сложности внутренней и внешней жизни, он не знает
трагических противоречий; его дело – упростить сложность до ясности и свести ясность к систематическому единству. Он слеп для реальности и имеет дело только с отвлеченными понятиями. В морали он дает единый критерий, схему, трафарет, штамп; и отметает то, что ему не покоряется. Он ригорист, его тянет к общеутвердительным и общеотрицательным суждениям: все есть или «а», или «не а»; всякое «а» одобряется, всякое «не а» осуждается, а все остальное вызывает его гнев, как изобретение «своекорыстия» и «недобросовестности». Отсюда неспособность рассудка усмотреть сложность и глубину жизненных положений и отношений; отсюда и неспособность его разрешать вопросы жизненной целесообразности, которые превращаются для него в вопросы моральной верности. Но именно ви́дение сложности и целесообразности жизнеотношений бывает необходимо для физического сопротивления злу.