Сборник произведений известного российского писателя Всеволода Никаноровича Иванова (1888–1971) включает мемуары и публицистику, относящиеся к зарубежному периоду его жизни в 1920-е годы. Автор стал очевидцем и участником драматических событий отечественной истории, которые развернулись после революции 1917 года, во время Гражданской войны в Сибири и на Дальнем Востоке. Отдельный раздел в книге посвящён политической и культурной жизни эмиграции в Русском Китае. Впервые собраны статьи из эмигрантской периодики, они публиковались в «Вечерней газете» (Владивосток) и в газете «Гун-Бао» (Харбин). Эти статьи отражают эволюцию ярких, оригинальных взглядов В. Н. Иванова на вопросы русской истории и культуры.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Красный лик: мемуары и публицистика» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Мемуары
В Гражданской войне (Из записок омского журналиста)
Светлой памяти адмирала А.В. Колчака, профессора Дм. В.Болдырева и А.К.Клафтона с великой болью посвящает эти записки — автор.
Вот уже год, как пал Омск. Пал так неожиданно, так бесславно, так легко, что едва ли победа эта вплела новые лавры в венок беспардонных победителей.
Мне, к сожалению, не попадались под руку те номера советских газет, в которых «они» описывали свои триумфы, но не думаю, чтобы триумфы эти были чрезвычайны. Правда, наверное, подчёркивался народный характер этого падения, оттенялась лёгкость занятия городов по телеграфу; но, как люди умные, дальновидные и хитрые, властители современной России не могли не понимать, что падение Омска не значило падения Омского дела.
Истекший год принёс много упрёков, много злобных слов по адресу Омска. Окончание «щина», вместе с «зубатовщиной», «атаманщиной», «керенщиной», революционным манером образовало «колчаковщину». «Колчаковщина» в том проклятом широком просторечии, которое, как фон, образует собою подоплёку политики момента, означает бездарность отдельных лиц, стоявших у власти, незначительность сил и дарований, старые методы управления, восстановление старого, механическое, безотчётное гальванизирование безвозвратно умершего и сохранившегося лишь в сибирских захолустных головах, бесконечное фантазёрство беженского элемента, смотревшего на своё пребывание в Сибири как сытое приятное историческое partie de plaisir[11] невдалеке от правительства, с честью и удобствами, и, наконец, чеховское — «в Москву, в Москву» — слово, владевшее всеми, от первого генерала до последнего солдата. А затем, и по преимуществу, — это интриги, интриги и интриги всех и против всех.
Всё это и называлось, и называется «колчаковщиной». Но как только попытаемся мы эту интеллигентски-презрительную приставку срастить с именем покойного адмирала, то сразу увидим, что она отскакивает от него, как масло от в…
В трагедии незаметной и обыденной последних дней Омска, в этой поднявшейся мути полнейшей неосведомлённости, эвакуационно-панических настроений, слухов, в чехарде высоких лиц, поспешной сменой бестолково старавшихся спасти положение, было, однако, несколько блестящих, высоких, трагически простых моментов.
В августе месяце 1919 года собравшийся в Омске Казачий Круг объявил мобилизацию сибирских казаков. Торжественное заседание этого Круга в присутствии Верховного Правителя было назначено в театре «Аквариум». Толпы по обыкновению обедавших в «Аквариуме» в этот сияющий, тихий, праздничный день немало были смущены, когда большое помещение было закрыто для публики… Обедавший со мной пышноволосый, декоративный чиновник министерства иностранных дел и поэт Валерий Язвицкий страшно, по обыкновению, торопился и убежал на Круг часа за два до его начала.
Пошёл и я. В чёрном сюртуке, выбритый, так не вязавшийся с летним днём И.Н.Шендриков пропустил меня. В здании летнего театра было полутемно, со струйками солнца как на сеновале, многолюдно. Пришлось, по обыкновению, ждать. И вот, в сопровождении блестящей свиты, среди белых платьев дам, с только что сегодня вручённой булавой в руках пришёл атаман П.П.Иванов-Ринов.
Начались речи. Бывший предсовмин П.В.Вологодский долго выкрикивал беззубым ртом об «угнетении», «угнетённой Сибири» и свободную Сибирь полагал исключительно именно в сотрудничестве со свободной Россией. Милый А.И.Булдеев, редактор «Сибирской Речи», торопливо за сценой-павильоном натягивал сюртук, в котором и произносил свою речь. Звонка, необычайна по своему содержанию была речь безвременно угасшего Дм. В.Болдырева о большевизме как силе дьявольской и о Св. Кресте как оружии против него. «Не пройдёт и двух недель, — заключил он с большим подъёмом, — и вы услышите, как встанут на защиту новые силы, силы Св. Креста».
И вот среди невероятного разнообразия этих речей, начиная от библейского тона Болдырева и до кокетливо-игривого «мы казаки-простаки, красно говорить не умеем» генерала Хорошкина, публика и депутаты встали. Взошёл адмирал. Сутулая фигура в неловко сидящем защитном френче, в ещё более неловких больших сапогах. Глухой, отрывистый голос адмирала говорил прямо и просто:
— Я один ничего не в силах сделать. Я звал и зову всех, кто любит Россию, к ней на помощь. Делайте же… Казаки вот начали, и это хорошо.
Что можно было сказать против этих умных слов!
Несколько недель спустя, С.Ауслендер передавал мне о том огромном впечатлении, которое произвела на него речь Верховного на собрании беженцев в зале женской гимназии. Актовый зал был набит битком, но не омской публикой, а беженцами. Собрание, соответственно этому, происходило в более повышенной атмосфере. После речей таких вождей беженства и старообрядчества, как Мельников, как талантливый беллетрист П.К. Дробинин, точно так же вышел адмирал. На этот раз его речь была ещё более мрачна по содержанию, он беспощадно констатировал у широких кругов русского общества полное отсутствие и способности, и желания делать своё непосредственное дело.
— Вы можете вернуться в свои родные места, — говорил он, — но это зависит только от вас самих и от вашего желания. Никто не может помочь вам, кроме вас самих. Берите в руки ружья…
Эпитет «благородный» к имени адмирала Колчака узаконен уже обычаем, и это приращение упорно мешает «колчаковщине». Не в Колчаке, видно, дело, почему пал Омск. Колчака винят только те, которые единственно принудительную диктатуру считают единственным средством для избавления от всяческих бед: если покойный адмирал и мыслил диктатуру, то единственно в форме не насилования чужой воли, а в виде её зажигания, увлечения с собой.
Зажигание русской воли! Не об огнеупорности ли её плачет теперь на груди у Ленина Максим Горький? Воля эта никак упорно не хочет загораться. Вся русская революция до сих пор была свидетельницей этого. Не загорается она и теперь, хотя Ленин, как таран, по выражению Горького, разбивает вековые, сложившиеся устои, бедствиями вызывая её на это, и в этом сильнодействующем средстве удивительно сходясь с покойным М.О. Меньшиковым, в одном из своих фельетонов голод называвшим стимулом к работе для русского человека. Вы, конечно, легко поймёте, сколько дружной брани обрушилось тогда на голову Меньшикова, хотя бы со стороны социал-демократического «Современника» с Максимом Горьким.
Адмиралу глубоко противно было насилование воли, как глубоко противно было и безволие. Зажигать он не мог. Он был человек личного долга, способный не покинуть своего поста, с честью умереть, что он блестяще и доказал. Демагогом он сам быть не мог. И поэтому, может быть, как говорил С.Ауслендер, в его речи звучали такие ноты: «Не хотите, так как хотите — чёрт с вами».
И если говорить об Омске как о «колчаковщине», тем самым выдвигая на первый план фигуру Колчака, то это служит и оправданием Омского дела: если и погиб Омск, то не значит, что погибло то, о чём говорил и думал этот угрюмый, нервный, честный и добрый человек, адмирал Колчак.
Прошёл год, и мы видим, что положение ничуть не изменилось. Сменились люди, территория, действующие силы, но проблемы остались нетронутыми. Мы так же далеки от гражданского мира, как были и в Омске, если ещё не дальше: там надежда сломить большевиков организованным как-никак фронтом несла за собою смену большевизма чем-то готовым. Раздробление фронта вызвало не прекращение гражданской войны, а просто стихийное разлитие её по всему пространству, ибо нет налицо организованной победы большевизма. Гражданская война, это олицетворение большевизма, и не могла остановиться, пока не изжит сам большевизм.
Зато тем ярче выдвигаются лозунги, под которыми мог подписаться хороший, честный Омск, живой Омск, Омск адмирала Колчака как личности, Омск того воодушевления, тех первых взрывов воодушевления, которыми сопровождались первые его успехи и которые просачивались даже к нам, туда, в Москву, сквозь китайскую стену большевистской цензуры. Омск не такой, каким он был в летописях злопамятных, всё критикующих людей, а такой, каким он должен быть. Омск, сходивший, как некая определённая власть, на освобождаемые города, со своими активными борцами, со своим офицерством, своим солдатством, честными мобилизациями интеллигенции — такой Омск не изжит, да и не может быть изжит: его время — впереди, не как, конечно, географического центра, а как комплекта морально политических чаяний и понятий. Но для этого надо выстрадать его.
В нём была и сила, и жизнь.
Попытки Советской власти в мае, июне и в июле месяцах текущего года вздувать национализм — что это, как не реминисценция Омска? Роль Брусилова — что это, как не работа под патриотизм патриотов Омска? А война с поляками и её лозунги — что это, как не Омск с обратным знаком, Омск антихристов? Поверьте, большевики, которые всегда отлично учитывают силы врагов, не взяли бы оттуда орудия себе, если бы слабым было это орудие!
Это для них. А для нас? Теперь здесь, на Дальнем Востоке, стоя перед неудержимо рассыпающейся храминой русского дела, — разве мы не видим, что те же кличи зовут к объединению и, увы, всё те же силы мешают общему делу, что и в Омске? Разве лозунги Врангеля не зрели в недрах Омска? Не повторялся ли земельный закон генерала Врангеля в том виде, каким бы он был в Омске, если бы тому не помешали то дикие знаменитые выходки недоброй памяти генерала Лебедева на заседании Совета министров, то скопища таких безрассудных и неспособных к политике зубров, вроде Союза землевладельцев?
Но длятся не только идеи Омска, не только живёт он у нас и у них; продолжается и трагедия Омска, трагедия безволия и неспособности русских людей к простой и дружной работе. Разве разыгравшаяся у нас на Дальнем Востоке история с претензией генерала Лохвицкого на пост командарма Каппелевской армии — не типичная омская история, с тою только разницей, что тут она вызволена на свет Божий прессой, чего нельзя было сделать в Омске? А трения дальневосточных разных кругов между собой, а борьба за власть не самых крупных персонажей, нет, они достаточно умны, чтобы не держаться за неё, а тянущихся к ним безответственных элементов, думающих этим подогреть своё положение и этим только компрометирующих своих патронов?
Всё это есть, и трагедия Омска перманентна, т. е. остаётся. И потому писать об Омске — о его последних днях — не значит писать историю былого, ушедшего в прошлое, а значит писать всё то же: о подымающихся и падающих надеждах, о гибели смелых и сильных людей, о кознях им из коварства, злобы, расчёта, а больше глупости, о средствах борьбы, её удачах и неудачах, одним словом — о печальных и радостных этапах, по которым идём мы разными путями, но все к одной цели — великой России.
I. Перед концом. По городам Западной Сибири
Конечно, повторилась обычная история. Никто не знал ни дня ни часа, когда разразится катастрофа. И если сматывались и благополучно уезжали чехи, французы, если серебристо-белый обаятельный капитан Субербьель ещё в июле устраивал прощальные обеды a la russe, с водкой и кулебяками, то нам, простым смертным, этого знать было не дано. Всё это «сеяло панику».
Чего там — паника! Приходит раз капитан при штабе генерала Нокса Мак Куллах в Бюро печати и говорит пишущему эти строки:
— А вы не знаете? Скоро вы уедете из Омска.
— Почему?
— Дело идёт очень плохо. Ленин и Троцкий работают, как черти. А у вас только ссорятся…
Что тут было делать? Пришлось развести руками, сказать несколько истин насчёт переменчивости военного счастья, но капитан Мак Куллах поехал-таки домой через Советскую Россию, после чего и опубликовал в Англии свои сведения об убийстве царской семьи…
Даже больше того. Нельзя было использовать грозившую опасность для известной пропаганды. Когда ещё в июле месяце, в связи с крепнувшими успехами большевиков в Сибири и головокружительными успехами генерала Деникина, порождавшими в известных омских кругах опасения, как бы он, спаси Господи, не пришёл раньше нас в Москву, возникла вполне понятная мысль, что большевики лезут в незнавшую большевизма Сибирь для того, чтобы проложить себе дорогу в Афганистан из угрожаемой Москвы, — наше Бюро печати выпустило афишу. В ней в довольно ярких выражениях было указано, как врезается «в Сибирь, за хлебом» Красная армия (между прочим, лозунг был угадан), описывалось, как подходит к Москве Деникин, и заключалась она призывом к сибиряку-мужику — взять в руки винтовку и защищать своё достояние. Расклеена афиша эта была по Омску утром ижевцами и воткинцами, которые, вообще, занимались у нас агитационной работой, привлечённые и сорганизованные неутомимой гр. А.Н. Ланской, как вскоре оказались и следствия. Начались звонки по телефону от разных лиц, а пуще учреждений — с запросами — нами ли выпущена афиша.
— Нами!
На это указывалось, что она производит «обратное действие». Обыватель пришёл в панику, вследствие чего на рынке на 40–50 % понизились в цене товары. В банках стали выбирать вклады. А часов в десять к нам уже прилетел на автомобиле милейший генерал Рябиков, второй генерал-квартирмейстер Штаба Верховного Главнокомандующего.
Началось обсуждение афиши. И если Н.В.Устрялов тогда соглашался, что она резковата, Д.В.Болдырев мрачно шагал по кабинету, то в лице А.К.Клафтона, расстрелянного, как известно, «за организацию общественного мнения», — афиша нашла себе горячего защитника.
— Хорошо, я так и доложу генералу Лебедеву, — сказал, наконец, генерал Рябиков, когда Клафтоном были исчерпаны все доводы. — Только знаете ли что? Вам лучше выпустить какую-нибудь другую афишу, да и заклеить эту. Ну её, знаете, к Богу.
Русское Бюро печати контр-афиши не выпустило. Выпустил её «Осведверх», это удивительно никчёмное учреждение, тогда возглавляемое ласковым полковником Клерже. Но так как выпуск этот шёл в «срочном порядке» через все инстанции, то поспел только через несколько дней. Конечно, в них было написано «ничего подобного» и налеплены они были уже на лохмотья наших афиш.
Таким образом, легко понять, что никто не знал ни дня ни часа, когда разразится катастрофа. Генерал Дитерихс, принявший командование над армией, вырабатывал планы. Мобилизация казачества, не исполнившего затем боевой задачи, которая заключалась в рейде к Петропавловску в тылу у противника, шумиха с карпато-руссами, мобилизация беженцев, серьёзное и глубокое движение в дружинах Св. Креста, поднятое Д.В. Болдыревым, беспрестанные поездки адмирала на фронт — всё это затянуло картину, не позволяло видеть действительности.
И когда в середине сентября месяца 1919 года я выехал в Ново-Николаевск для организации там отделения стяжавшей большую популярность и действительно удачной «Нашей Газеты», печатавшейся в Омске в 80000 экземплярах и посылавшей стереотипы с курьерами во фронтовые типографии, я был совершенно спокоен.
До Ново-Николаевска подвёз меня в своём вагоне генерал Голицын, который ехал с Д.В. Болдыревым в Ново-Николаевск и Томск по организации дружин Св. Креста. В чудесный осенний день приехали мы в Ново-Николаевск, и вечером на другой день довелось мне быть на проповеди Дмитрия Васильевича в Соборе.
Явление было изумительное. Чувствовалось, что поднимается постоянная, значительная сила, подымается сама толща народа. И если впечатлению вредила слащавая манерная речь о. Жука, этого западного священника, слегка на католический манер, то тем более впечатление производил своей речью Болдырев.
Когда мы возвращались с ним обратно на извозчике в вагон, он, охваченный ещё не угасшим возбуждением, рассказывал мне, как где-то в Тверской губернии посетил он какого-то старца-отшельника. И так много мистической силы, мистической экспрессии было в его рассказах, что вёзший нас извозчик вмешался в разговор.
Болдырев с Голицыным уехали в Томск, где вскоре уже открылись изумительные симптомы против как христианского, так и мусульманского антибольшевистских движений…
Первое выразилось в заявлениях со стороны некоторых представителей православной церкви об её «аполитичности». Второе — в появлении в томских газетах писем и статей некоего инженера-мусульманина, движение мусульман-беженцев против большевиков, а, следовательно, — в помощь Омску, старавшегося использовать для выговаривания себе национальной автономии и этот вопрос предлагавшего «пока что обсудить». Покойная маститая академическая «Сибирская Жизнь», с ныне расстрелянным Адриановым во главе, усердно печатала эти тонко составленные большевистские статьи.
Я ещё остался в Ново-Николаевске. Обстановка меня глубоко поразила. Эти 400 вёрст от Омска до Ново-Николаевска легли плотным рубежом между омскими идеями и местными. Приходилось соприкасаться с кругами кооперативными, беженскими, Земсоюза, административными, торгово-промышленными — всюду было одно — какая-то сонная, торчащая, как ёж, подозрительностью во все стороны тугая жизнь…
Во главе Земского Союза в Ново-Николаевске стоял Ф.М.Дьяков, молодой председатель Пермского Губернского Земства, один из тех немногих людей, с которыми можно делать дело, несмотря на разницу политических убеждений. Но и работа Земского Союза шла как-то непроворно. Не было ни охоты, ни жара, а, что самое главное, было особенно подчёркнуто — это стремление к аполитичности, и это-то в политической войне!
— Ну, что у вас в Омске? — такими словами приветствовал меня мой приятель по Перми В.И. Киснемский, присяжный поверенный, отсиживавшийся от большевиков в своё время где-то на сеновале на дворе, бежавший из Перми, а теперь, по его словам, «окопавшийся» от мобилизации интеллигенции в Земсоюзе. — Погромы устраивать собираетесь?
Дело было в следующем. Приехавший в Ново-Николаевск Ф.М.Мельников в своей речи на агитационном собрании в пользу крестоносного движения сделал несколько выпадов в сторону евреев. Этого было достаточно, чтобы всё то движение, которое поднимал, которым жил Д.В.Болдырев, — было выброшено за борт, списано со счетов этими типичными представителями российской интеллигенции. И главное-то — ведь ни одного погрома не было. А славы — сколько хочешь…
И сколько ни говори, сколько ни разубеждай, сколько ни зови помочь — ничего. Кто-то от века дал этим людям прирождённое, естественное право на роль судьи — и всё тут.
С другой стороны, конкретная, не идеальная действительность являла вид печальный. Представители власти на местах держали себя так, что вспоминался анекдот Тэффи о французском короле и крестьянине:
— Крестьянин встретил своего короля, — рассказывает она, — и тот спросил его:
— А ты знаешь, кто я?
— Нет.
— Я — король, — сказал король и удалился, не причинив крестьянину ни малейшего вреда.
Общение с властью на местах было, однако, не столь благополучно. Известна история с управляющим Ново-Николаевским уездом В.М.Сыэрдом и начальником 6-го участка милиции Галаганом, которые высекли кооператоров и о которых покойный В.Н. Пепеляев издал свой крутой приказ. Но нет конца неожиданностям, неисчерпаема бездна досадных, прискорбных анекдотов!
Кооперация в Ново-Николаевске, много положившая сил и средств на то, чтобы сбросить в мае месяце 1918 года большевиков, как известно, поставляла на войска одежду — шубы, шапки, рукавицы, валенки и т. д., а равным образом и продовольствие. Как организация общественная, хотя и широко вступившая на путь «частной инициативы» в делах завязывания сделок, она, конечно, не очень была любима военным начальством, возлюбившим дикую систему реквизиций и под шумок, поднятый и раздуваемый коммерсантами, протягивавшим свои частные делишки. Биржевой комитет Ново-Николаевска также был очень недоволен конкурентами — кооператорами, и вот в Ново-Николаевске разыгрывается трагикомедия танцующих на вулкане людей. Проводимые «экстренные» меры по ночной охране города потребовали известного количества лошадей. Биржевой комитет, развёрстывая, разумеется, «удружил» кооперативам. Те запротестовали, указывая, что они и так уже достаточно обложены, а лошадей у них совсем мало, и лишь в конце сослались на своё формальное право не подчиняться развёрстке биржевиков, так как они не являются частным торговым заведением.
Этого было достаточно. Была пущена соответствующая бумажка, и начальник гарнизона генерал Платов, где-то подцепивши революционной фразеологии, в официальной бумаге констатировал о нежелании кооперации нести жертвы на престол отечества, почему-де она и «покрывает себя позором».
— Позвольте, — возмущался председатель Закупсбыта, у которого я просил типографской краски для газеты, — почему — позором? Разве у нас не готово 30000 полушубков? 100000 пар варежек? А валенки? Мы рискнули и выписали из Англии медикаментов чуть не на миллион рублей. Они уже в устье Оби. Разве всё это не нужно армии? Разве наша типография Закупсбыта не работает на Осведверх?
Взволнованному кооператору, кабинет которого был украшен пенатами — портретами Брешко-Брешковской, Керенского и ещё кого-то, я обещал описать всю эту действительно возмутительную историю в газетах, за что и получил из-под полы краску. Другим путём типографской краски даже «правительственному» Русскому Бюро печати достать было нельзя.
Осведверх, имевший в Ново-Николаевске восемь независимых друг от друга представителей, начиная с англизированного, но вечно пьяного д-ра Кривоносова и до подпоручика Соколова, о котором речь будет ниже, имевший свою труппу, свой здоровенный мужской хор (ей Богу!), какую-то газету и проч., и проч., реквизнул в Ново-Николаевске всю краску, всю бумагу.
Во главе бумажного дела стоял недоброй памяти вышеупомянутый подпоручик Соколов, присланный для наблюдения за печатанием из Омска. Он накопил под собою до 8000 пудов бумаги, почти всю типографскую краску, и когда кругом всё выло от безбумажья — он всем хладнокровно показывал телеграмму из Омска:
— Держать трёхмесячный запас.
Он старался. Он держал шестимесячный запас, и я глубоко убеждён, что и теперь ещё красные газеты в Ново-Николаевске печатаются на его бумаге. По моим сведениям, там были ещё какие-то вагоны с бумагой.
Нам, Русскому Бюро печати, этот субъект не дал ни фунта ни краски, ни бумаги.
Лишь благодаря известной решительности управлявшего уездом М.М. Плохинского получил я какое-то небольшое количество бумаги для начала газеты.
Я намеренно взрезаю толщу русской действительности по одной линии своих действий, стараясь не разбрасываться в стороны. И теперь, год спустя, так ярко встаёт в памяти нелепая тина апатии, нерешительности, отсутствия предприимчивости…
Газета в Ново-Николаевске начала выходить под редакцией абсолютно глухого А.Н.Южакова, при хромом секретаре Ушакове… Только энергии заведовавшего Ново-Николаевским отделом Русского Бюро печати Я.Л.Белоблоцкого обязаны мы тем, что она не закрылась после первых же номеров из-за отсутствия бумаги. И кому только он не посылал циркулярных телеграмм!
Из Ново-Николаевска с последним пароходом проехал я с тою же целью в Томск. Это было изумительное путешествие, при чудесной тихой тёплой осенней погоде; зеленоватое небо, пески, стаи лебедей на песках. Вечером — закат, пылающий, багровый, струящийся в чёрной воде в глубоких берегах Оби, чеканящий на своём фоне чёрные лесистые угрюмые острова.
И в эту красоту могучей, сибирской таёжной природы ворвался всё же крик гражданской войны, крик боли.
Был день Покрова. К ночи уже подвалил пароход к крутому высокому берегу, осветив его прожектором. На берегу под звёздное небо уходило бледно-зелёное в электрическом свете дерево, пылал красный огонь костра, и симметрически расположились группы пёстро одетых крестьянских девушек. Ни дать ни взять — сцена из оперы. Они шутили, пересмеивались под страшный вопль матери, провожающей мобилизованного первенца — сына. Она лежала, распластавшись у самой воды, перемежая вопли с одним только:
— Только, Ванюшка, уж служить довелось — так служи. Не бегай!
Не знаю я, убежал этот Ванюшка или нет… А сколько убежало и не Ванюшек, а куда постарше и годами, и чином!
А в рубке 1-го класса всё шло своим чередом. Со мной ехала одна милая пара, супруги П. Буфет уже был на зиму закрыт, и Катерина Ивановна кормила нас на убой единственно по доброте своего сердца. Но был пунктик у этой совершенной женщины: страшно не любила она беженцев.
— Ну куда бежать, — говорила она, — и зачем? Разве так уже страшны большевики? Слава Богу, у нас в Томске мы уже нагляделись. А потом эти претензии: «Мы — беженцы». Скажите, пожалуйста!
И мне немного стыдно было за то глухое чувство злорадства, которое шевельнулось в душе, когда в декабре того же года я увидел её в Томске собирающей свои вещи для «эвакуации». Она была и не горда больше, и не авторитетна, увы.
На пароходе ехало ещё несколько профессоров Томского Технологического Института, а также один любопытный старик, архитектор, томский домовладелец Лялин. Страстный охотник, рыбак, возвращающийся с богатой добычей домой, он был одет в лохмотья с той элегантностью, с которой могут делать это только охотники. На мой вопрос, нет ли у него убитых лебедей, он ответил мне с шармом старого доброго времени:
— Мой друг! Я — охотник-эстет. Я не стреляю поэтому ни лебедей, ни диких коз.
Так вот, этот самый эстет в продолжение нескольких часов ругательски ругал адмирала Колчака за те порки, которые якобы он «приказывал» проводить повсеместно. Мне даже никак догадаться не удалось, откуда у этого старца такая мысль, но он дебатировал её страстно и необыкновенно долго, не признавая никаких аргументов и всё относя на счёт Верховного.
Или, может быть, это просто атавизм, отрыжка от старого времени — как доброе, так и злое приписывать одному человеку, как делает это весь наш народ, демонстрируя этим воочию свою монархичность, единоначалие?
И в таких густых сиреневых провинциальных тонах оказался весь Томск.
Я не скажу, чтобы к этому я не был готов. Наблюдения над газетами из далёкого Омска в течение трёх месяцев, как я приехал из армии, уже раньше говорили это. Если в Ново-Николаевске, в этом бьющем ключом «Новгороде Сибирском», и трудно было издали подметить эти отличия от Омска, именно вследствие его близости и географически, да и идейно (кооперация Сибири и Омск — родные братья), то интеллигентски провинциальный Томск, эти «Сибирские Афины», отчётливо позволял угадывать своё лицо. Загромождённый своей интеллигенцией, интеллигенцией пришлой, — туда, например, был эвакуирован Пермский университет — Томск не оживился. Наоборот. До последних дней декабря 1919 года обильно питавшийся, имевший и дрова, и квартиры, и электрическое освещение, он был, пожалуй, единственным по своей сонности городом, никакой «поддержки» оказать и не могущим.
Иркутск — тот был живее.
В расселении беженцев из Урала и Поволжья по Великой Сибирской магистрали, несомненно, можно было усмотреть некий закон. Всё государственно-мыслящее осаживалось в Омске, в порядке постепенности прибытия. Вот почему бразды правления и в правительстве, и в общественности приняли по преимуществу Казань, Самара, чуть Пермь. Всё спекулятивно, торгово-мыслящее предпочитало Ново-Николаевск. Солидные, тихие люди тянули на Томск, в тайгу, а всё будирующее, протестующее и семитически-страстное скапливалось или в Иркутске с оттенком политическим, либо в Харбине — с нюансом спекулятивным.
Иркутск уже в июле-августе месяцах 1919 года имел физиономию, хранившую следы обречённости страсти власти. Известна история с социалистическим земством, отказавшимся почтить вставанием память погибших в гражданской войне. Издававшийся весьма интенсивно там журнал «Еврейская Жизнь», дававший массу весьма любопытного материала, группировал вокруг себя значительное количество еврейской интеллигенции, которой, конечно, чужда была национальная, живая струя подлинного Омска и которая, наоборот, чрезвычайно чутко прислушивалась, как бы не была затронута её национальность.
Ведь в этом Иркутске «молодому сановнику», по выражению блестящего фельетона талантливого В.А.Жардецкого, — Т.В. Бутову был предложен вопрос:
— А известно ли ему, что РБП (Русское Бюро Печати) в Омске печатаются погромные афиши, и т. д.?
Речь шла об афише «Ленин и Троцкий», изображённых в виде пары неких владык с красноармейской звездой на короне. Ничего зверского в этой афише не было, и она имела (да и теперь имеет, в смысле длительности действия) большой успех.
Т.В.Бутову пришлось дипломатически ответить, что он «разберётся».
Разобраться ему не пришлось, хотя в октябре месяце от читинского раввина подоспел другой запрос:
— Известно ли и т. д., что на упомянутой афише изображён щит Давида?
Хотя шестиконечного щита там не было, а была красноармейская звезда с пятью углами — это ничему не помогло; могли, видите ли, смешать.
Но кроме того, в Иркутске был знаменитый Яковлев, который был «всеми любим», губернатор из губернаторов, администратор на редкость.
В самом деле. Приезжает эвакуированное РБП в Иркутск с директорами А.И.Коробовым и, horrible dictum[12], Н.В. Устряловым.
Яковлев для Бюро предлагает помещение — в Слюдянке (юг Байкала)! 18-го ноября 1919 года — годовщина диктатуры. В этот день приходит телеграмма о падении Омска 14-го, а Яковлев служит в присутствии войск и народа благодарственный молебен на площади.
Приказ покойного адмирала об августовском отступлении нашей армии, сменившимся затем стовёрстным наступлением до реки Тобола, особо широко распространяется по всей Иркутской губернии недатированным, как раз во время всеобщих известий о наступлении, смешивая, путая, срывая известия правительства.
Одним словом, достаточно сказать, что этот участник «колчаковщины», помощник адмирала, богомольный социалист сидит теперь в редакции харбинской газеты «Вперёд» и зовётся тов. Дуниным!
Ясно, что при таком различии городов, при фактическом наличии уделов, при отсутствии какой-либо влиятельной, хорошо тиражирующейся прессы — необходимо было создать сеть органов печати, объединённых между собою общей редакцией, чтобы попытаться проникнуть к самим массам сквозь эту стену нечистоплотности, предательства, провокации, а пуще всего — глупости и косности.
Прибытие моё в Томск ознаменовалось ночью пушечной пальбой. В городе дрожали стёкла, через город с воем летели снаряды. Испуганные обыватели сидели дома. Некоторые, обрадованные «переворотом», выявились и были схвачены. Но перепуганы все были до такой степени, что один член городской управы, устремившись из дому на площадь, умер от разрыва сердца.
Оказывается, что командующий войсками Омского военного округа генерал Матковский устроил репетицию тревоги. Дело не в репетиции, дело в том, как она была устроена, в художественности, так сказать, её исполнения.
Пушки, из которых совершенно неожиданно открыли огонь, стояли у Красных казарм. От первого же выстрела стали сыпаться стёкла, и проснувшиеся, сорвавшиеся с нар в одном белье солдаты удовлетворительных показаний при такой тревоге дать не могли.
В Томске действовать и открывать газету было ещё труднее. Препятствий было масса, и каких! Самых неожиданных. Управляющий губернией Михайловский, по злым языкам племянник министра Гаттенбергера, встретил меня благосклонно, но бумаги дал только 20 пудов по совету своего помощника: самим, видите ли, нужна будет в Губернской типографии.
Хуже обстояло дело с помещением. Был на Почтамтской какой-то магазинчик м-м Валерии «Корсеты и шляпы». Помещался он в архиерейском доме — показался удобен под редакцию. Прихожу к главноуполномоченному минвнудел по реквизициям — не принимает. В очередь. Только через два дня добился я распределявшего комнаты уполномоченного. Выдали ордер.
Не тут-то было. М-м Валерия оказалась женщиной энергичной и уступить нам одной комнаты так и не захотела — пропадёт всё её корсетное дело.
— И ничего вы с нею не поделаете, — сказало мне одно значительное лицо… — Плюньте, батенька… Она вон как-то панталоны дамские с кружевами на окне архиерейского дома вывесила, да так и не сняла. Скандал! Контракт-де у неё. Ха-ха. Одно слово — бабец. Полька она…
Кой-как приткнув редакцию в помещение чахлого Общества Помощи Армии, в холодный, снежный, чёрный вечер уехал я в Омск…
II. Разъезд
Уже на обратном пути дорога являла вид тревожный. Пассажирские поезда хотя и ходили, но плохо. От станции Тайга пришлось ехать в холодном пустом санитарном вагоне. Навстречу попадались беженские эшелоны; как сейчас, вижу один вагон, около которого толстая женщина выгружала свою рухлядь. На вагоне мелом было написано: «Ст. Петухово».
Тут мы узнали, что продвижение красных шло очень быстро. Конечно, сведения были очень преувеличены, как вообще бывают преувеличены показания очевидцев. Но на фронте творилось что-то неладное. И я, газетчик, стоявший близко к омскому делу, я за месяц моего отсутствия из Омска оказался оторванным от событий и в Омске, и на фронте. Чего же тогда говорить об остальной массе?
Вёрст за 30 от Омска пришлось оставить вагон и сесть на подаваемый в Омск паровоз. Ночь, холод, снег, красное пламя печки. Машинист был пьян, помощник выпивши, и оба они пугали друг друга, открывая на полный ход регулятор и с хохотом отталкивая от него друг друга при попытках убавить ход.
Зато доехали быстро. Пробираясь домой по тёмным улицам Омска, среди бестолковых патрулей, среди грандиозного военного скандала у кабака «Аполло» на углу набережной Омки, я чувствовал полное отчаяние. Развал висел в воздухе, густым туманом поднимался от земли. Работа по организации людей, честно противобольшевистски настроенных, походила на взбирание на какую-то стеклянную гору. Шаг, два, и вы летите обратно на полный ход назад…
Пришёл домой, стуком в окно разбудил семью, и первое, что я услыхал, было:
— А знаешь, объявлена эвакуация… Что делается! Все получают эвакуационные, ликвидационные, и все хотят ехать в первую очередь…
Это было неким откровением. Весь эвакуационный период Омска, начиная от конца октября, — был наполнен для массы служилого омского элемента тремя формулами:
1) эвакуационными, 2) ликвидационными, 3) очередями отъезда.
Это было кошмарное время. С одной стороны, были надежды, и сильные: Деникин подходил к Туле. Сообщение о том, что при взятии им Орла толпа стояла на коленях и пела «Христос Воскресе», вызывало энтузиазм. Небольшая пикантная подробность. РБП издавало довольно удачную газету «Русское Дело» под номинальной редакцией Д.В. Болдырева и под фактической Н.В. Устрялова. Заботой и соревнованием всех сотрудников и редакторов было отыскать для каждого номера какой-нибудь лозунг, который и набирался крупно на первой странице. Так вот, по поводу Орла, изобретённый, если не ошибаюсь, Н.В. Устряловым, появился лозунг из св. Серафима Саровского:
— Будет время, когда осенью будут петь «Христос Воскресе!».
Такая восторженность тогда никого не удивляла.
Я не смогу описать теперь всех внутренних перипетий сложнейшего омского механизма, всего того, что делало одно какое-нибудь лицо и чего оно не делало. Да это не в моих задачах. Масса, общее состояние умов, действий, вот что представляет наибольший интерес в такие минуты. Что касается отдельных личностей, то они просто вкраплены в общий фон картины.
Естественно, что непосредственная работа отходила в такое время на задний план. «Информация» — вот что привлекло ещё умы, не толпившиеся у расчётных касс. Между 12-м и 1-м часом всё Бюро собиралось в кабинете А.К.Клафтона. В ожидании хозяина Н.В.Устрялов вдохновенно набрасывал отчётливые схемы международных положений, которые должны были в два счёта вызволить Омск. Врывался Д.В.Болдырев, в унтер-офицерской форме, с зелёным щитком с белым крестом на груди. Он часто бывал у Верховного и оттуда приносил последние новости. Совещание командующих армиями, на котором выступал весьма резко ген. Пепеляев, решительно оттягивавший свою армию на Томск (где она и распылились), изображалось им, по обыкновению, очень картинно. Наконец, приезжал как всегда возбуждённый А.К.Клафтон. Он только что был у Пепеляева. Положение безнадёжно. Дитерихс уходит. План Дитерихса. Дитерихс остаётся. Сахаров назначен. Дитерихса «хочет» армия. Сахарова «не хочет» армия. И т. д. и т. д.
Генерал Дитерихс — вот имя, которое было на устах у Омска в то время. Дело в том, что у генерала Дитерихса «был план». Какой план — этого никто не знал, но этому все верили. Я много раз слыхал в Омске об этом плане, и многие штатские люди объясняли мне его весьма авторитетно, но по-разному.
Есть такие люди, репутация которых создаётся в соседней комнате. Это лицо выходит оттуда, и вы видите, что в соседней комнате его репутация чрезвычайно высока. Поэтому он и у вас пользуется чрезвычайным уважением. Между тем в той, другой комнате верят комнате вашей.
Я не имел чести знать генерала Дитерихса лично, но всё, что я о нём слышал, сводится к неким планам, которые ни разу не были выполнены. В Чите даже был, говорят, у него план отхода армии на Якутск. Вон куда!
Иронический Макиавелли говорит по этому поводу:
«Манлий получил власть, обещав римлянам победы. После этого была битва при Каннах».
Не выполнен остался даже его последний омский план. Д.В. Болдырев с возмущением рассказывал мне, что генерал Дитерихс говорил ему так:
— Я теперь еду в Читу. Надо помирить атамана Семёнова с адмиралом, чтобы, когда Колчак турманом полетит из Омска, в Чите ему был бы готов приют…
Судьба судила иначе… И хотя развязные слова генерала Дитерихса оправдались, но до Читы долетел один ген. Дитерихс, хотя долетел после многих приключений, при помощи ген. Жанэна, в его поезде, снискав его благосклонность раскрытием в Верхнеудинске якобы заговора каппелевских и семёновских офицеров против него, учитывая соответственным образом выступление генерала Сыробоярского.
Омск представлял из себя в ту пору картину потрясательную. По улице день ото дня всё гуще и гуще неслись грузовые автомобили, доверху заваленные разными вещами. Эвакуировались цветы, пианино, трюмо; как сейчас вижу, как такой грузовик давит на Любинском собаку. Сидевшая рядом с военным шофёром дама в шапочке с белым эспри даже ухом не повела на отчаянный визг несчастной. Ветка, этот целый иностранно-вагонный квартал, мало-помалу очистилась от именитых заморских гостей, приезжавших посмотреть русскую революцию, и заставилась рядами «составов», предназначенных для различных учреждений. Все приказачились на предмет длинного пути. Стояли ясные холода: люди в форменных фуражках, с поднятыми воротниками, кололи и пилили дрова.
— Куда едете? — слышал я, как крикнул какой-то один знакомый другому, проходя.
— А не знаю, — был беспечный ответ, — куда повезут!
Мы увидим потом, куда повезли и как повезли этих беспечных людей.
Это была одна сторона Омска. Другая, пожалуй, ещё более трагичная, была сторона военная. Д.В.Болдырев развивал мысли, в сущности, совершенно правильные, о колоссальной силе больших городов. Он приводил в пример неоднократные мобилизации большевиками Петербурга, проходившие и достигавшие цели, несмотря на антагонизм населения власти, — и мог только возиться со своими крестоносцами…
О, эти крестоносцы, эти дружины Зелёного Знамени, давшие значительные части, в общем, до 6000 человек вполне надёжных бойцов. Что с ними сделали! Во-первых, широкой рукой черпали из них в разные тыловые службы, вроде конвоя Верховному. Затем при отправлении на фронт не оставляли крупной одной частью, а разбивали по другим частям, вследствие чего люди, конечно, теряли уверенность в себе, да ещё под постоянными подтруниваниями офицерского состава и товарищей. Ведь мы не умеем относиться с уважением к убеждениям других, хотя и не разделяя их…
Потом, конечно, вышла история с одеждой и снаряжением. Винтовки им были выданы новые, американские, те самые, у которых затвор переставал действовать после десятка выстрелов, а в виде тёплой одежды им пожалованы были китайские широчайшие, стёганые синие штаны без прорех.
Словно кто-то умышленно издевался над этими простыми, хорошими, честными и действенными людьми!
Однако к обороне Омска готовились. Строились «предмостные укрепления» на тот случай, если Иртыш ещё не замёрзнет. Была объявлена принудительная повинность на работы, за которые, правда, платили, но значительное количество людей (не знаю, сколько, но не менее двух тысяч) работало в поле не только без какой-нибудь тени внимательности и заботливости к их нуждам, а просто без горячей воды, без горячей пищи.
Уже после падения Омска в пути довелось мне разговориться с нелепым, добродушным сапёрным прапорщиком, получившим приказание сдать приготовленные позиции отходящим частям и страшно волновавшимся, что никто их не принял. По его рассказу вся работа свелась к вырытию нескольких окопов с колена, без проволочных заграждений, без прикрытий, безо всего.
Больше того, мне довелось слышать, что известная часть штаба была против постройки укреплённой полосы под Омском, потому-де, что это может служить стимулом частям отступать слишком поспешно — на приготовленные позиции.
За это не поручусь, но верю, что такие стратеги из молодых да ранних генштабов ускоренного выпуска могли додуматься до подобной штуки.
Кроме подобных оборонительных работ, усиленно развивалась деятельность и по созданию отрядов. Была создана «Омская группа», командование над которой получил генерал Тарейкин. Я не знаю, были ли какие-нибудь части в этой группе, но я утверждаю, что знаю офицера, который получил должность начальника военно-цензурного отделения штаба Омской группы…
Наконец, после многочисленных разговоров, переговоров, слухов, наступил день отъезда из Омска РБП. В коридорах осталась тишина, рваная бумага, небольшой штат для продолжения работы РТА (Русское Телеграфное Агентство) и для выпуска «Нашей Газеты».
Прошёл день, прошло два, три, а уехавшие всё прибегали со станции: поезд никак не мог отправиться… Некоторые вылезли. Наконец, был назначен самый последний, окончательный день. Был вечер, когда мы с А.К.Клафтоном приехали на станцию. Закат горел и сверкал в небольшом снегу. Лентой вытянулся поезд со служащими, машинами, бумагой. Какие-то две старушки хлопотливо, как муравьи, тянули в вагон огромную, золочёную, пустую раму…
Фигура Устрялова в синем демисезоне и валенках… Зуда с многочисленными чадами и домочадцами, нелепо интеллигентский вид озябшего Блюменталя в пенсне на красном носу, толстый спокойный К.П.Журавлёв. Клафтон долго ходил с Устряловым. И это было глубоко трагичное последнее свидание двух людей. Одного вернули в Омск, чтобы положить в могилу, другой оправдывает сделавших это.
После их отъезда стало как-то легче, спокойнее. Исчезла нервность, исчез шум. Сводка день за днём неумолимо приближала фронт, и с этим как-то освоились вплотную. Новости свелись к весьма однотипным: сегодня уехало одно учреждение, завтра другое; тронулся, наконец, Совмин. Уехал и Верховный. Путешествие Верховного известно. Описано оно многими, это путешествие под пятью союзными флагами, под благосклонным руководством генералов Жанэна и Сырового, ставшими в сумятице, неразберихе русской жизни и борьбы вдруг «земскими демократами», — один по своей недальновидности и глупости, другой — по тонкому, весьма хитрому и жирному расчёту.
Ведь «демократизм» чехов начался давно, тогда, когда застрелился под Казанью полковник Швец, командир 1-го чешского полка, состоявшего из чехов, сознательно перешедших на сторону России, полка, погибшего почти полностью. Он начался с избрания Чешского Национального Совета, во главе которого оказались приказчики, метрдотели из петроградской «Астории» и коммивояжёры. Политика Совета этого — политика Богдана Павлу, чешского уполномоченного, связанного с Авксентьевым, Зензиновым и другими, совершенно определённа. Выступив в июне месяце, захватив Екатеринбург 25 июля и в этих же числах Казань, чехи фактически больше не воевали. Провоевав таким образом немного более двух месяцев, чехи уходили в глубь Сибири, увозя с собою огромные транспорты снабжения, продовольствия, пианино и мебель, книги и микроскопы и т. д., что, значительно приумноженное, и было спустя год вывезено на демократических пароходах домой, в тихую Чехию.
Это была блестящая показная сторона этих вороватых военнопленных славянской национальности. Закулисная сторона была ещё хуже.
Вспоминаю один эпизод. После занятия красными в 1919 году Екатеринбурга, оттуда вернулся, не проехав на Архангельск, небезызвестный друг России профессор Лондонского университета Бернард Перс. Он сразу же явился к нам в Русское бюро печати в сопровождении молодого чеха Альфреда Несси с предложением выработать несколько основных положений, на основании которых должна была строиться агитация против большевизма. По мысли почтенного профессора, основной текст брошюры этой должен был быть русским и утверждён Верховным и, переведённый на другие языки, он таким образом давал бы общие директивы для действий в разных странах.
Чех Несси также чрезвычайно горячо поддерживал этот план. И вот автор этих строк под диктовку двух плохо говорящих по-русски союзников диктовал машинисткам эти заповеди.
Ничего особенного, конечно, они не представляли, да и не могли представлять. Особенное представили те разговоры, которые вёл за работой Несси. Он чрезвычайно подробно рассказывал о постановке дела государственной агитации в Германии, в Австрии, причём поразительны были совпадения этих милитаристических, империалистических методов с большевистскими. Тут было всё, на что мы насмотрелись в Совдепии. И шествия с музыкой и флагами, и праздники по случаю побед, и прогулки войск с музыкой для подъёма духа у народа и для острастки непокорным.
Заинтересовавшись, я из расспросов узнал ещё больше. Я услыхал, что «мы сбрасывали» с аэропланов в тылу итальянского фронта фальшивые банкноты для того, чтобы понизить курс денег в стране и создать известные затруднения и т. д.
И вот совершенно случайно от удивительно осведомлённой г-жи Л. я узнаю, что чешский офицер Несси известен ей ещё с 1914 года. Он был взят рядовым в плен одним из первых, поступил в формировавшуюся в Киеве чешскую дружину, и вскоре в числе четырёх других был послан в глубокую разведку в Австрию. Двое были расстреляны немцами, один вернулся, а А. Несси вышел только в 1917 году, успев получить в армиях центральных держав чин лейтенанта.
Приезду его в Омск предшествовала французская радиотелеграмма с просьбой арестовать такого-то. Он и был арестован в Екатеринбурге, а затем выпущен английским консулом.
Ясно, что передо мною был шпион центральных держав. Я кинулся к профессору Персу, но не застал его дома. Поехал к Павлу. Толстый, пузатый человек принял меня чрезвычайно сухо.
— Вам известен офицер чешской службы Несси?
— Да, известен… Но он не офицер чешской службы…
— Но он носит чешскую форму…
— Я этого не знаю…
— Я знаю это и довожу до вашего сведения. Нам известно, что он шпион центральных держав…
Молчание. Потом ответ:
— Чеховойско не может принять на себя ответственности за всех, надевших чешскую форму.
Так. Только ночью застал я друга России дома. Вечером он читал какую-то лекцию и около полуночи возвратился на квартиру к м-ру Ходсону, омскому английскому консулу. На мой вопрос, давно ли м-р Перс знает Несси, старик ответил мне, что с Екатеринбурга, где его познакомил английский консул.
Тогда я прямо изложил ему, что мне стало известно, и спросил его, что он думает делать.
— Я знаю это всё, — сказал вдруг Перс, сося трубку и смотря на пламя омской свечки подслеповатыми глазами. — Я знаю его с 1914 года…
И полился изумительный рассказ.
Оказывается, после начала войны обнаружила себя в Англии мощная германская организация. В противовес ей в Англии было решено под руководством какого-то из редакторов Times`а создать противодействующую.
В создании этой-то организации и участвовал профессор Перс. План действий был таков: в то время как германцы удары пропаганды своей направляли на противоречия социальные — здесь всё внимание должно было быть устремлено на противоречия национальные, в частности, на отложение славянства. С 1914 года профессор Перс находится при полковнике Звегинцеве, начальнике контрразведки 3-й нашей армии, стоя в центре зарождающегося «славянского дела». Тогда ему и стал известен Несси. Они, по его словам, всё время держали связь, и при посредстве Несси был подготовлен переход на нашу сторону 36-го чешского полка целиком.
По другим сведениям, однако, это участие Несси в этом деле не подтверждалось.
Одним словом, мне ясно было, что налицо какой-то чрезвычайно запутанный узел. С одной стороны, профессор Перс, импонирующий своим званием, своими связями русской общественности, выступающий в качестве представителя британского народа с выражением симпатий нашему делу возрождения. С другой стороны, этот же профессор на славу Англии работает четыре года с русской контрразведкой и является в Омск по делам явно осведомительного характера, хотя и приглашает наших студентов ехать в английские университеты, а своих учеников обещает посылать в Россию. Наконец, этот же профессор связан с лейтенантом австрийской службы, чехом, который тщится определённо попасть в корреспонденты РБП в Праге и обещает нам давать оттуда сведения по французскому радио в Омск в тот же день, хотя сами чехи от него отрекаются. Что тут было делать?
— Адмирал вам верит, — сказал я, — мы не имеем основания не доверять вам. Поручитесь за Несси, и я не буду предпринимать никаких шагов…
Перс так и сделал. Через два дня они вместе уехали в Англию.
Такие закулисные стороны сложнейших европейских отношений вдруг причудливо раскрылись среди наших русских неразберих… И куда было нашим дипломатам состязаться с этими интриганами, у которых национальные интересы миллионных народов оказывались крепко переплетёнными с личными интригами.
Вполне понятно, как погиб в этом омуте бедный Верховный, поверивший «пяти флагам».
Наконец, выехал и Совет Министров.
Как известно, Совмин вполне благополучно добрался до Иркутска. Более того. Найдутся летописцы, которые опишут достойными красками это путешествие мозга молодой России. Те скудные сведения, которые передавали мне друзья, и так достаточно потрясательны. Конечно, проезд был обставлен вполне прилично, в спальных вагонах, с вагоном-рестораном и т. д. В ресторане сидели и всё время кушали спиртные напитки морской министр, контр-адмирал Смирнов, юный дипломат, министр иностранных дел И.И.Сукин и минфин фон Гойер. Если в дороге и были какие-нибудь недоразумения, то крайне незначительные. Так например, однажды оказалось, что министру финансов фон Гойеру не хватило яблочного суфле. Тогда в вагоне-ресторане появилось объявление, извещающее почтеннейшую публику, что в первую очередь имеют право обедать лишь особы первых двух классов…
Особы сии на Иркутском вокзале были встречены тем же Яковлевым-Дуниным, который произнёс по сему случаю весьма прочувственную речь.
Уехал в свой крестный путь Верховный.
Постепенно снимались и уезжали разные министерства.
Я оставил свою комнату на Главноуправленской и переселился к моему единственному милому сотруднику Сергею Ауслендеру, погибшему столь трагически. Испокон жил он в гостинице «Россия», на углу р. Омки и Любинского, в этом огромном доме, в котором жило последнее время всё Министерство Внутренних Дел, вооружённое винтовками В.Н.Пепеляевым и ежедневно в августе месяце лежавшее на дворе министерства на животах в цепи под командой неугомонного штаб-офицера для поручений при министре внутренних дел поручика П.П.Васильева. Готовились они к активной обороне.
Было довольно жутко. Гостиница пустела сначала потихоньку, а потом в одно прекрасное утро опустела вся сразу — ушёл поезд министерства. Эвакуирована была даже смазливая горничная Маруся…
Появились новые птицы, новые песни. Отходившие воинские части останавливались в пустой гостинице. В её ресторане началось гомерическое пьянство. За два дня до оставления Омска мы не могли уже спать ночь. За стеной в соседнем номере была какая-то совершенно непонятная возня, раздавались пьяные голоса, женские крики, в стену стучала мебель, гремели выстрелы…
Спокойный, очкатый поэт Н.Я.Шестаков, живший с нами, рассказал по этому поводу эпизод, виденный им при отступлении от Оренбурга.
Мрачный есаул сидел в зале 1-го класса вокзала среди сбитой толпы уезжающих. При нём находился трубач. Время от времени он приказывал играть сигал «наступление». Медные звуки гремели, звенели, дрожали в зале, оглушая всё и вся. После сигнала он наливал стакан пива, выпивал, а затем трубач играл отбой. Видно, в нас ещё много этой дикой радости разрушения.
Уехал и начальник добровольческих формирований ген. Голицын. Остался один Д.В.Болдырев со своими крестоносцами и для этого сбежавший из поезда Голицына; несмотря на приказ генерала о его арестовании и доставлении в Ново-Николаевск, переданный по телеграфу, он выехал на лошадях с генералом Тарейкиным, 13 ноября.
Как производился отход поездов — нечего и рассказывать. Сплошь тупиковые пути ст. Омск и не могли функционировать без задержки и при всей доброй воле и добром старании администрации. Но, конечно, легко понять, что старания этого было мало по причинам политическим, а главным образом, экономическим. Достаточно сказать, что генерал Нокс, этот генерал в адмирале Колчаке видевший или хотевший видеть второго Кромвеля, по случаю организации дружин Св. Креста выписавший из Англии с необычайным усердием 100000 экз. Евангелия и Библии на русском языке, принуждён был уплатить русской железнодорожной организованной демократии ст. Омск 50000 рублей и раздать несколько бочонков доброго рому, чтобы поезд, наконец, был поставлен на вольный нечётный путь.
Да что поезд Нокса! Поезд Совета Министров должен был уплатить взятку, чтобы уйти из Омска. Куда тут сам Антон Антонович Сквозник-Дмухановский, с его учётом момента перед «учётом момента» железнодорожниками.
Итак, разъезд был в полном разгаре. И вспоминая всю эту суетню, неразбериху и безмолвную тревогу, всё возраставшую день ото дня вместе с холодными, как движение стрелки часов, указаниями сводок Штаба о приближении фронта, я не могу пройти молчанием ещё одной подробности, и весёлой, и печальной. Эта та «поддержка», с которой выступили местные газеты на помощь Омску.
Если такие официозы, как «Русская Армия», давно призывали к оружию, — то за несколько дней до падения Омска, дня за два до отъезда редактора М.С. Лембича, этот шаг сделала кооперативная «Русь». Сенсации, отчёты о вечерних заседаниях министров на другое же утро больше не могли появляться на её неразборчивых простынях, залитых серой типографской краской под давленным шрифтом. Зато появилась пышная редакционная статья, в которой «Русь» благосклонно, ввиду надвигавшейся опасности, обещала Омску своё полное содействие.
— Лучше поздно, чем никогда, — сказал еврей, опоздав на поезд, как говорится в одном старом, как мир, армейском анекдоте…
III. Конец Омска
Наступило 13 ноября. Мы по-прежнему выпускали «Нашу Газету», телеграфировали в Иркутск о положении и готовились к отъезду. Было очевидно, что на железную дорогу рассчитывать нельзя, и для этого были приготовлены лошади. Днём 13-го ноября мы ездили на ст. Омск. Была страшная метель. Сухой, резкий снег с ветром нёсся по огромной площади вдоль ветки, тучами плавал между обнажёнными печальными деревьями, и, покосившись набок, наклонившись вперёд, шли, ехали верхами, двигались конные, пешие части, громыхала артиллерия, летели искры от походных кухонь.
Ввиду обстановки, которая воцарилась в «России» с приходом частей, пришлось переселиться в помещение РБП. Да это и было необходимо, потому что начиналось растаскивание вещей, обстановки, запасов.
Началось дело с того, что две прислуги с грохотом поволокли по коридору огромный шкаф, стулья и прочая мелочь была уже утащена. Когда я запротестовал и приказал оставить его на месте, мне были предъявлены весьма веские обвинения в контрреволюционности и угрозы.
То же самое пришлось наблюдать в нашей огромной типографии. Совершенно случайно я открыл, как со двора вереницей подвод вывозились запасённые на зиму дрова. Это действовали рабочие типографии. Везли также бумагу, шрифты и прочее.
С одной стороны, это было выгодно для нас, потому что создавало затруднения для дела, которое неминуемо должно было попасть в руки к нашим противникам. С другой стороны, такая «ликвидация» была просто поощрением самых отвратительных инстинктов, на которых построен большевизм. Для колебаний не было места. Я созвал комитет рабочих нашей типографии и просил его принять всё имущество типографии, все запасы в их же собственных интересах.
В эти же дни нами был выпущен большой плакат под заглавием «Что будет?». В нём говорилось о том, что будет, когда Омск будет занят красными. Во-первых, откроется путь в голодную Россию — куда и повезут обильные сибирские запасы, почему жители получат взамен карточки. Во-вторых, на востоке образуется фронт, который отрежет эти места от снабжения и, таким образом, подвергнет их всем лишениям. В-третьих, «так как хлеб есть только там, где есть мало-мальски сносный порядок и власть», то хлеб исчезнет, и вместе с этим большевики выдвинут новый лозунг — «В Маньчжурию за хлебом».
Я с удовольствием могу констатировать, что так и случилось, хотя бы в этой истории с Забайкальской пробкой. Краснощёков подтвердит мои слова…
Далее предсказаны были мобилизации, чрезвычайка и т. д. Афиши обильно расклеены были по всему Омску.
Под вечер 13-го ноября пошли мы с Ауслендером в крепость искать, во-первых, Д.В. Болдырева, который жил у ген. Тарейкина, а затем в штаб Омской группы, осведомиться о положении вещей. Штаб Главнокомандующего ген. Сахарова уже ушёл из Омска, а штаб 3-й армии ещё не прибыл.
Буря продолжалась. Ветер выл и мёл снег по чёрным сумеречным улицам города и особенно бушевал в крепости. У старого деревянного здания гауптвахты, так напоминавшего мне постоянно «Капитанскую дочку», при тусклом свете фонаря возились солдаты, вытаскивая какие-то ящики с казёнными канцеляриями. На наш вопрос, где живёт ген. Тарейкин, никто ответить не смог, да и не захотел. Пошли дальше. На чёрном фоне Иртыша плясали белёсые снега. В одном доме сквозь ставни лучились яркие линии света. Я зашёл туда в оставленные разгромленные комнаты:
— Чья квартира?
— Атамана Иванова-Ринова…
Относительно адреса ген. Тарейкина я ничего не добился и тут. Было совершенно темно, снег слепил глаза, ноги вязли в сумётах, горками лежавших поперёк тротуара. И вдруг, среди воя, свиста, шума, шуршания снега, издалека, тихий и гулкий, как вздох, донёсся пушечный выстрел…
Вот он, первый вестник нападающей силы, тёмной, хаотической, жуткой, как этот вечер, как эта метель в пригнувшемся, опустевшем городе.
Чёрный вечер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек…
Недаром так начинается пророческая поэма Александра Блока «Двенадцать».
Я невольно вспомнил эти стихи; в Перми они приходили мне в голову, когда однажды в такую же вьюжную непогодь мне бросилось в глаза полотнище красного флага, перелетавшего через улицу с надписью:
«Октябрь — осень буржуазии, весна пролетариата».
Страшна она, эта чёрная, похоронная осенняя весна. И ведь действительно, все успехи большевиков как-то всегда именно выпадали на позднюю осень…
В РБП было светло, тепло. Пустые помещения были заняты солдатами Ижевцами и Воткинцами — вот он, нахлынувший фронт. И после сумятицы разбегавшегося бессильного Омска, после этой вьюги тыловых мнений так отрадно приятны были и спокойные души, и спокойные разговоры фронта.
— Да, мы подняли восстание, — говорил один из солдат, — да, почему? Да потому что мы приучены к свободе. У нас и в старое-то время полиция в заводе по струнке ходила, безобразиев не делала, так почему же мы должны сносить обыски после революции? Мы жили в заводе тихо и мирно, у каждого своё хозяйство, коровы, куры, земля. А тут наехали питерщики, ни кола, ни двора, отвалял своё на заводе кой-как, да и за поучение. И то не так, да это не так… Ну вот и пошло дело.
И столько силы, столько убеждения было в правоте слов этого простого человека, столько понимания ценности жизни и своего труда, что становилось весело, что есть ещё такие мудрые, спокойные и твёрдые люди среди русского народа.
Заснули на столах, а на утро, в синем полумраке рассвета разбудили нас двойные, глухие настойчивые удары пушек.
По весёлому, ясному морозному дню поехали на станцию, чтобы в штабе 3-й армии узнать о положении дел. Сияло солнце, у «России» выстроился сверкающий разноцветными флажками какой-то казачий конвой. На железном мосту была страшная толкучка. Тянулись обозы, части, экипажи…
Иртыш был совершенно спокоен и тих под свежим сияющим снегом с лазоревыми пятнами льда кое-где… Ветер, должно быть, переменился, так что перестали быть слышными звуки пушек, и абсолютно спокойной была эта снежная, широкая, степная даль с красной паровой мельницей.
На вокзале сплошная давка. Что-то нагружали, что-то выгружали, что-то грабили. У перрона стоял большой поезд штаба 3-й армии… Из дверей вокзала вышел высокий, тонкий генерал Каппель и быстрым шагом в сопровождении нескольких офицеров направился к вагонам.
Генкварм полковник Ловцевич сообщил мне о положении. По его словам, «части стягивались к предмостным укреплениям города Омска». На вопрос, когда он считает, что надо уезжать из Омска, он дипломатически сказал:
— Сегодня вы можете быть совершенно спокойны, а завтра с утра нужно вам ехать, потому что может случиться неприятность…
На наших глазах тронулся на восток огромный разноцветный состав штаба генерала Каппеля.
Вернулись в РБП и с тяжёлым чувством стали готовить последний номер «Нашей газеты». Написал я небольшую статейку, дал «сводку», телеграфировал об этом в Иркутск.
Во время чтения оттиска номера около часа дня вдруг вбежал в кабинет один из ижевцев, взял свой мешок.
— Вы куда?
— Выступаем. Красные цепью идут уже через Иртыш, да и пулемёты квохчут…
Я вышел на улицу. Действительно, со стороны Иртыша доносилось стрекотание пулемётов и ровно, не умолкая, били орудия.
Надо было выступать и нам. Я спустился на двор, распорядиться кучеру запрягать. Но каково же было моё изумление, когда лошади оказались запертыми на крепкий замок во внутреннем дворе дома, а кучера нигде не было!
Я вспомнил, что он за полчаса до этого приходил ко мне за советом, где ему достать топор, чтобы изладить что-то в санях. Очевидно, перепугался стрельбы и не пошёл обратно, потому что намеренно исчезнуть он не мог: я его знал ещё в Перми, где он укрывал меня у себя на кордоне в лесу…
Поднявшись наверх, я ожидал его ещё с полчаса, но больше ждать было уже нельзя. Выстрелы стрекотали где-то совсем близко; по площади тревожно бегал народ.
Ко мне всё время прибегали за советами рабочие. Дело в том, что часов в 10 утра в нашей типографии были отпечатаны и распространены по городу приказы за подписью одного официального лица, кого именно, к сожалению, — не помню. Согласно приказу, всё мужское население гор. Омска от 18 до 41 года должно было собраться к первому часу дня к воинскому начальнику, чтобы походным порядком выступить из города, дабы не пополнять частей неприятеля.
Я не видал никогда более фантастического плана! Чтобы несколько десятков тысяч человек гражданского населения, неустойчиво настроенного, собрались в полтора часа, без тёплой обуви, без одежды, в яркий ноябрьский мороз пешком тронулись из города неизвестно куда, без пищи, без каких-либо приспособлений!
Я счёл поэтому себя вправе давать нашим рабочим удостоверения, что так как они заняты в нашей типографии до последнего момента, то они выйдут позднее…
Во время объяснений этих вдруг раздались выстрелы уже на самой площади, между домом Липатникова, где помещалось РБП, и театром. И мгновенно до того пустынная площадь вся почернела от бегущего в одну сторону народа. Бежали офицеры, солдаты, женщины, дети… И с каждой группой выстрелов то в одном, то в другом направлении росла паника, становясь фантастической, чудовищной.
Надо было идти. И вот я взял ружьё, Ауслендер небольшой чемоданчик и мы тронулись в далёкий путь, который для меня кончился лишь в марте месяце…
Узеньким переулком в несущейся толпе народа вышли мы к деревянному мосту через р. Омку. Длинная шуба моего спутника мешала ему идти, и я посадил его, против воли возницы, в какие-то обозные сани, запряжённые парой лошадей…
На мосту был затор, по мосту велась стрельба со стороны железного моста. Охнув, присел один солдат, упал другой. Наш возница обрезал постромки у пристяжной, сел верхом и ускакал, благословив нас на прощание крупным словом… Мы, таким образом, получили лошадей…
При въезде с моста на гору у бань случилось небольшое несчастье. Какая-то повозка, обгоняя нас, поддела оглоблей под нашу оглоблю и наша лошадь распряглась…
Пришлось остановиться и первый раз в жизни учиться запрягать лошадей, и при какой обстановке — под гулкую городскую трескотню выстрелов, под неистовую, дикую ругань несущегося кругом потока повозок и саней.
К этому ещё присоединился звонкий, близкий, беглый огонь артиллерии по городу с треском разрывов… Наконец, лошадь тронулась, и мало-помалу мы выбрались за городскую черту…
Как передавали потом, красные входили в город со стороны Загородного сада и Иртыша… И в это время среди маленьких, низеньких домиков окраин Омска разыгрывались тяжёлые сцены… Женщины плакали, стоя у ворот. Я видел, как какой-то офицер, присев за поленницей, срывал с себя погоны.
Наконец, выехали за город… Я никогда в жизни не забуду той картины, которая развернулась перед нами…
Вдаль, по предвечерним степным просторам уходила бесконечная вереница обозов… Точно такие же линии тянулись в версте справа и слева — по дорогам вдоль железнодорожного полотна и по берегу р. Омки. Раздавался лишь монотонный скрип саней да хруст шагов пеших.
Скоро стало садиться солнце… Его румяный, пылающий закат полосами стал прорезать клубы дыма… А когда погас закат, на его месте встало вишнёвое зарево пожара…
Закат Омска. То горели колоссальные склады на Московке. Такие же склады были и на вокзале в Омске, в пакгаузах, в составах, и все эти огромные запасы обмундирования, вооружения, снаряжения оставались красным.
Между тем некоторые наши части, как например Егерский батальон, отходили от Омска без тёплой одежды, без валенок, в кожаных сапогах.
Была удивительная, звёздная ночь, степная ночь, в которую я впервые в своей жизни видел звёздный свет. Света не было ниоткуда, а словно облитые бледным голубоватым дымным сиянием, и справа, и слева двигались чёрные фигуры русских людей. Сзади горело зарево…
Часов около 12 ночи впереди показалось зарево… Им было обозначено большое село Сыропятово на берегу реки Омки. Расположенное в лощине, окружённое чёрными силуэтами ветряных мельниц, в недвижном дыму, золотом от окружающих костров, так как ночующие не умещались в избах, оно имело какой-то исконно древний вид… Словно половецкий стан во всей своей первобытной красе развернулся перед нами.
И впрямь, это были кочевники… У костра, где мы притулились, сидела семья беженцев. Из Пермской губернии путешествовали они перед армией, пересекли Урал, и теперь сидели на пороге в западносибирские степи.
Седой старик ловко подкладывал прутик за прутиком в ровно горевший костёр, сейчас же начиная дремать в перерывы. Старший его сын, лет 45, развалившись, смотрел в огонь неподвижными глазами. Были и какие-то ребятишки. Было видно, как угнездились они с матерью под с трёх сторон закрытой телегой со всем добром, четвёртою, открытой стороною поглощавшей живительное тепло…
Я не буду передавать бесхитростного рассказа сына. Скажу только, что с ноября по февраль он жил в лесу, о чём знала только его дочь… Чтобы не замерзнуть ночью — всю длинную зимнюю ночь он ходил… В лесу была такая просека, пройдёшь её туда и назад два раза — и ночь вся. Чтобы не видать было следу, дороги он перескакивал с куста на куст с длинным шестом, как заяц. Через две ночи в третью выходил он на условное место, где дочь ему клала еду. Только с приходом белых вышел он из своего звериного быта…
— А теперь куда едете?
— А до Томского, что ли, — спокойно отвечал он.
И не надо думать, что он — единица. Таких, как он, — тысячи, десятки тысяч. Это они заняли село Сыропятово, набили все избы до того, что стояли в них, как в церкви в Христов день, это они разожгли костры, это они идут неизвестно куда-то на восток…
Уселись у костра… Есть было нечего. Беженцы ели муку, разболтав её горячей водой. Одолевала дрёма. Столбы дыма казались какими-то стенами, чудился дом, самовар и простыня, спокойные речи… И когда после клевка носом возвращалось сознание и звёзды проглядывали сквозь летучие стены, сердце замирало, словно от головокружения.
Часов около двух ночи разбудил своего спутника. Надо было попытаться застать штаб 3-й армии на ст. Кормиловке.
Расспросив дорогу, выехали. Словно розовый фарфор, блестела степь под низким ущербным месяцем. Дороги не было видно нипочём… Неожиданно навстречу нам из предутренней мглы вывернул огромный гурт скота. Тяжкие, круторогие быки шли плотной, сомкнутой массой — гнали их солдаты.
— Вы куда?
— На Кормиловку. А вы?
— Тоже.
Очевидно, кто-то из нас сбился. Проплутав час-полтора перед светом, на зарево костров вернулись в Сыропятово.
Тут бедный Ауслендер, задремав у потухшего костра, жестоко обморозил себе обе ноги.
Встала заря, и длинной лентой снова потянулись навстречу ей подводы. Поехали и мы. И вот, по пути, шагах в пятидесяти от дороги, в снегу стояли чьи-то первые сани, гружёные добром. Одна лошадь лежала мёртвой около саней, на другой — сани были парные — очевидно, хозяин уехал за помощью… С дороги к саням понеслась чья-то любопытная фигура, другая, третья и сейчас же бегом возвращалась обратно, таща кто самовар, кто красную подушку…
— Самое страшное, — говорил покойный адмирал Колчак, — это большевизм в душах.
IV. На линии ж.д. Мстительные эсеры. Поезда мёртвых
Вот, наконец, и железная дорога.
Измученные, не евшие более суток, на притомлённой, то и дело останавливавшейся лошади добрались мы, наконец, в туманное и хмурое утро 15 ноября до ст. Кормиловки. Длинными красными рядами безнадёжно вытянулись вагоны составов на чётном пути.
Оказалось, что штаб 3-й армии уже ушёл, но на станции оставался Осведарм 3-й, т. е. Осведомительный отдел штаба 3-й армии.
Я смело отправился в редакцию газеты «Московская группа армии». Какая ирония в названии!
Заведовал отделом печати некто военный врач Охотин. Это был маленький черноглазый человек с остатками когда-то кудрявых волос на голове и вечно сердитым взглядом сквозь сильное пенсне. По специальности — он был эсер.
Поэтому он принял нас в штыки. Хотя он отлично знал Ауслендера, знал, что тот одно время был корреспондентом при ген. Сахарове, тогда командующим 3-й армией, знал, что мы оба из РБП, но, тем не менее, он весьма сухо заявил, стоя на пороге своего американского вагона-редакции, что «посторонним нельзя».
Мой спутник чувствовал себя отвратительно, едва не падал в обморок. Всё-таки, несмотря на то что мы «посторонние», мы забрались в холодный длинный вагон. Доктор Охотин, рассерженный, ушёл в свою каморку и сердито хлопнул дверью.
На мою просьбу дать чаю, чтобы согреть дрожавшего Ауслендера, он буркнул из-за двери:
— Попросите у солдата.
У солдата достали мы чаю. Сергей Абрамович уселся было у печки в углу вагона, но услужающий доктора Охотина военнопленный грубо согнал его с его места, согласно, очевидно, полученным инструкциям. У нас была бумага за подписью ген. Сахарова, разрешающая нам находиться при всех штабах армии, но, забыв о ней в первую минуту, мы нарочно потом её не показывали, чтобы посмотреть, до каких же пределов может дойти гостеприимство милого доктора.
Эшелон Осведарма был колоссален. Тут были и типографии, экспедиции и редакции. Но на вопрос — нельзя ли в кухне достать обед — нам было отвечено определённо:
— Посторонним нельзя.
В холодную редакцию, в которой уныло сидели мы и лежало на столе и на лавке двое сыпнотифозных, вошёл хмурый, крупный поручик и стал рыться в книжном шкафу. Это был библиотекарь…
— Нельзя ли почитать какую-нибудь книжку?
— Посторонним нельзя. Обратитесь к доктору.
Я обратился к доктору, отказать было бы уж слишком нелепо. Но из-за двери каморки он всё-таки крикнул:
— Возьмите с него расписку… Энциклопедии не давать!
Положение было решительно загадочно. В чём дело? За что такая немилость? И только потом, когда из помещения доктора Охотина вышел А.И. Манкевич, управляющий отделом печати при Директории и Колчаке до организации РБП, а за ним Белов, тоже эсер при Комуче, занимавший какой-то видный пост, — дело разъяснилось. Вся штука была в том, что мы были, оказывается, представителями официального Омска, «доказавшего свою несостоятельность»… Всех этих добрых людей с их семьями и вывозил в своём составе их социалистический комбатант доктор Охотин.
Оставляя в стороне политические разногласия, скажу только, что эсерский террор по отношению к нам усиливался со дня на день.
Поезд всё больше стоял на одном месте и только иногда, проскрипев мучительно, продвигался в знаменитой «ленте» версты на полторы.
По поезду ползли зловещие слухи. Передавали, как на Московке были взорваны какие-то склады, как в огне погибла типография «Уфимца». Появились первые ласточки новых бедствий; обгоняя стоявшие поезда, шли пешеходы из эшелонов, уже отрезанных красными. Тревога судорогой иногда охватывала наш эшелон. От начальника Осведарма полковника Матикова, впоследствии убитого во время пути, исходило приказание — приготовиться. В вагоне начиналась суетня, волнения, слёзы. И как сейчас, вижу мадам Белову, смотрящую с отчаянием и со слезами на глазах на отличные высокие ботинки: приходится бросать, а жаль…
Поезд трогался, и всё успокаивалось; и опять со стороны мстительных эсеров на нашу голову сыпались египетские казни. Последней казнью, переполнившей наше весёлое, любопытное терпение, было переселение нас в вагон сотрудников.
Представьте себе два необыкновенно грязных вагона 2-го класса, битком набитых содержимыми в страхе Божьем «сотрудниками». Ими водительствовал помещавшийся за деревянной перегородочкой редактор, древний старик А.С.Пругавин, известный исследователь сектантства, вдвоём со своим самоварчиком. В армии этого вождя были фельетонисты, передовики, татары и даже rara avis, поэт В. Арнольд, в своих поэмах умевший воспевать всё что угодно. И если добавить к этому, что среди этой братии было трое сыпняков, то вполне понятно, что просьба доктора перейти туда — нами упорно саботировалась.
В этом же поезде ехал в своём маленьком вагоне 3 класса епископ Андрей Уфимский. Беседы с ним по вечерам были единственным нашим развлечением. Пылкий и горячий проповедник, протестант по духу, известный поборник прихода, он громил, по его выражению, «пьяное православие», косную и формальную гордость своей верой русских…
Однажды, вернувшись после такой беседы в редакцию, я не нашёл там Ауслендера. Оказалось, его насильно перевели в «литературный» вагон, где освободились места сыпнотифозных, сданных в санитарный поезд.
В литературном вагоне было душно, темно и холодно. Горела печка, перед которой сидел один нагой литератор и бил на рубашке одолевавших вшей. Ауслендер спокойно сидел на отведённом ему месте. Вместе же с ним сидел один польский офицер, с которым мы встретились и подружились во время нашего путешествия в редакции, С.Н.Шанявский.
Пошёл объясняться к эсеру-доктору — и вот что я от него услыхал:
— С завтрашнего дня приступаем к выпуску газеты, поэтому в канцелярии занятия должны идти нормально. Вы им мешаете; придётся вам поместиться во 2-м классе на освободившихся местах.
— Но ведь тут пустой американский вагон, а там вагон набит битком, и диваны, освободившиеся после сыпнотифозных, кишат вшами!
— Ничего, их можно вытереть бумагой.
Придерживая ручку двери, которую он тянул к себе, я высказал доктору всё, что думал о его поведении. На другое утро мы втроём ушли из Осведарма на станцию Татарскую.
Если до ст. Татарской поезда кое-как и двигались, несмотря на то что в пути замерзали паровозы, станции не давали воды, а приходилось вёдрами нагружать на тендер снег, стоя длинной цепью, — картины, которые можно было видеть повсюду, то на ст. Татарской, где входили на магистраль польские эшелоны с Кольчугинской ветки, положение осложнялось. Все польские эшелоны претендовали на нечётный путь для продвижения вне очереди. По нечётному же пути продвигались и санитарные эшелоны.
Эти санитарные эшелоны!
Мало-помалу в связи с бешеным развитием сыпного тифа они обращались в сыпнотифозные поезда. Заболевала прислуга, заболевал врачебный персонал. Так например в пермском поезде доктора Ногаева и доктора Азерьера, с которым мы проехали десяток вёрст за Татарскую, заболело при нас четыре сестры и студент-медик.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Красный лик: мемуары и публицистика» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других