Девочка и Дорифор

Георгий Тимофеевич Саликов, 2016

Художник и учёный. По-разному они определяются в окружении жизни и даже становятся соперниками. Но в их судьбы вмешивается некий иной «живописец», изготавливающий их портреты на собственный манер.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Девочка и Дорифор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

"И был Авель пастырь овец; а Каин был земледелец. Спустя некоторое время, Каин принёс от плодов земли дар Господу. И Авель также принёс от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его; а на Каина и на дар его не призрел.… И восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину:…ты будешь изгнанником и скитальцем на земле"….

"Ещё сказал: у некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! Дай мне следующую мне часть имения… По прошествии немногих дней младший сын… пошёл в дальнюю сторону и там расточил имение своё, живя распутно… Пришед же в себя, сказал:… пойду к отцу моему и скажу ему: отче! Я согрешил против тебя и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наёмников твоих… Увидел его отец его и сжалился… и целовал его… И начали веселиться. Старший же сын его… осердился и сказал отцу: вот, я столько лет служу тебе, и никогда не преступал приказания твоего; но ты никогда не дал мне и козлёнка… а когда этот сын твой, расточивший имение своё с блудницами, пришед, ты заколол для него откормленного телёнка. Он же сказал ему: сын мой! Ты всегда со мною, и всё моё твоё; а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся".

(Быт.8, 1-15; Лук.15, 11-32)

часть первая

НАЧАЛО

Глава 1. Письма

«В приёмную Его Высокопреосвященства,

г-ну Далю К.И.

Уважаемый Касьян Иннокентьевич!

Зная о Вашей искренней любви к Богу и безусловной отзывчивости, прошу оказать посильную помощь в моём благом начинании на поприще строительства»…

— Строительства, — вслух произнёс пишущий человек тихим голосом с мерцательным воркованием, — нет, построения.

«Построения здания нового»… — записал он, вычеркнув слово «строительства».

— Нет, наоборот, нового здания, так будет постройнее, — донеслась его слегка напевная речь, куда опять вкралось едва слышное воркование, но с некоторым изменением обертонов.

«Нового здания начал», — вывел он каллиграфическим почерком, жирно замазав «здания нового».

— Хм. Начал. Можно прочитать и с ударением на первый слог. Выйдет ерунда. Тогда нарочно поставим знак ударения на второй слог. Коротенькую чёрточку. Теперь видно: речь идёт о слове во множественном числе. Начала, оно, конечно, слишком дерзковато будет, ну да ничего, пусть. — Постепенно воркующие звуки перекрывались уже иными тонами, обыкновенными, и завершились чистым шёпотом: — пусть.

«Оно может показаться Вам с виду слишком дерзким и вызывающим, — продолжилось письмо. — Больше скажу: его замысел способен многих отвратить, вызвать законное недовольство, повергнуть в потрясение или даже возбудить гнев, оправданный строгим воспитанием. Но поверьте, дело моё — тяготит меня самого. Гиблое оно, и одновременно такое, без которого совсем плохо. Да, нельзя мне иначе. Я должен, мне кажется, я обязан претворить задуманное в жизнь. Но есть беда: я чувствую в себе немощь. Думаю, нужна мне подмога на первом этапе. Главное — проделать первые шаги. Но. Столько непреодолимых загвоздок окружает меня! Не получается даже приступить к началу осмысления»…

— Нет, — в оттенке голоса появилась резковатая нотка.

Пишущий заявление и одновременно воркующий человек, немолодой уже, небольшого роста, но статный и лицом похожий на Дорифора, сидящий за огромным столом, почти полностью и даже многослойно заваленным самыми разными вещами интеллектуального и житейского назначения, скомкал бумагу и дал ход руке, чтобы выбросить бесформенный комок в печку.

Это добротное отопительное сооружение старинного ручного исполнения в стиле позднего барокко времён Елизаветы Петровны, и занимающее область от пола до потолка, расположилось рядышком, чуть подальше вытянутой руки. Фасад печки, изысканно украшенный изразцами тускловато-зелёных тонов с рисунком на тему садов неизвестных широт, сглаживал угол небольшой квадратной комнаты и придавал помещению несколько обтекаемый вид. Но главным элементом фасада, как и положено, красовалась литая чугунная дверца очага со скруглёнными углами, испещрённая узором не выявленного нами стиля. Она была слегка скособочено полураскрытой, вольно представляя взору затемнённую внутренность своего завлекательного чела, выложенного гладким, будто эмалированным клинкерным кирпичом. Там чуть заметно белела горка других скомканных бумажек, и в неё редко вкрапливался прочий мусор, самопроизвольно порождаемый жилыми помещениями человечества. Свободного места для новых поступлений всяческого ненужного и лишнего, а то и вредного материального вещества, окружающего любое цивилизованное существование, — избыточествовало. Хватило бы и на сей свежий бумажный комок. Но, похоже, мужчина передумал пополнять содержимое объёмистой пасти, охотно и покорно поглощающей всё многообразие отбросов многоликой человеческой культуры, и вернул кисть руки вспять. Сморщенный бумажный шарик соскользнул на крохотную равнину стола, стеснённую разновеликими вещами повседневного пользования, напоминающими складчатые горы, а рядом с ним, на чистый и ровный лист легли новые строки.

«Академику Луговинову А.В.

Дружище, Антон Вельяминович!

Дай, чёрт побери, совет, где найти способ преодолеть бесчисленные недоразумения деликатного свойства и обойти незыблемые моральные препоны на пути делового начинания в строительстве новейшего»…

— Начинания, начал, нового, новейшего — сам себя передразнил человек, некоторым образом похожий на Дорифора, каковой недавно обзавелся ослепительной сединой в густой, но гладкой шевелюре, вызывающей благородные светлые рефлексы на лице, — так ничего не начнёшь. Никогда. Ровным счётом. — Голос прозвучал громче, и даже с явно заметной предрасположенностью к вокалу драматического баритона. Мерцательное воркование из него куда-то утерялось. А на светлые отблески лица легла тень эдакой древнескандинавской суровости, куда одновременно вкрапились мелкие штришки детской растерянности. Суровости было больше.

Он одной ладонью и локтем подстраховывал от падения неровную стопку рукописей вперемежку с печатными книгами, составляющую небольшую часть содержимого стола, а другой ладонью покатал скомканную бумагу по бумаге ровной. Сначала резко и нервно, затем плавно, даже ласково, наконец, мягко придавил кулаком писчебумажный бутерброд и с лёгким подскоком поднялся над стулом. Взгляд пробежал по противоположному от печки углу комнаты, но совершенно нераспознаваемому. Тот не представлял собой угла в привычном для нас геометрическом смысле, иначе говоря, был заставлен многочисленными предметами различной конфигурации и разного применения на все случаи жизни, и, конечно же, считающимися достойными сохранения, ухода, а то и любования. Взгляд скользнул от пола до потолка, привычно скакнул, не вызывая в себе определённого умысла, можно сказать, почти выстрелил, а потом неожиданно уткнулся в кончики стоп, не находя особой цели. Тем не менее, тот взгляд, отделённый от мысли, выдавал, по-видимому, собственное углублённое сосредоточение, наведённое больше на себя, чем на окружение. Возможно, произвёлся нажитый длительным опытом ритуал, приближенный к священному переживанию, но доработанный до автоматизма. Человек, надо полагать, приготовлял себя к выходу из помещения. Вроде привычно, и будто первый раз в жизни. Он плотно сжал и разжал веки, затем сноровисто захлопнул устье печки и ловко притиснул узорчатый чугун дверцы поворотом бронзовой ручки видом крылышка синицы-ремеза в натуральную величину. Вслед за тем наш герой, лицом похожий на героя античного, без промедления, и уверенной поступью выдвинулся из дома своего и удалился прочь.

Глава 2. Девочка

Девочка, лет пятнадцати, одетая в купальник с ромашками, лежала, прямо скажем, неудобно лежала, беспрерывно меняя позу, на широком подоконнике, пронизанном сеточкой трещин в толстом слое краски. То есть, она пыталась телом поймать солнечные лучи. А предполуденное солнце расточало запасы лучевой энергии по кругу сферического пространства ближнего и дальнего космоса, но специально для девочки обнаруживало себя как раз в промежутке между разновысокими зданиями на противоположной стороне улицы. И эта лучистость, благодаря удачному прозору, исходила не прямо напротив окна, а шла слишком даже наискосок. Но подоконника она всё же достигала без помех, придавая контрастности между блестящими плоскостями краски и утопающими в тени её трещинами. Девочка вертела разными частями своей поверхности, подставляя их под линию лучей максимально приближенно к перпендикуляру, однако поймать ей нужную ультрафиолетовую часть спектра солнечных щедрот заметно мешало грейпфрутовое дерево, вставленное в большой керамический горшок на том же подоконнике. Вернее, оно само выросло из косточки, посаженной родителями просто так. Ради шутки. Её папа и мама были тогда молодыми, дерзкими, готовыми на всякие эксперименты, не опасаясь за последствия. Возможно, человеческое дитя и растительное дерево однажды произошли из одной по времени обоймы родительского опыта и случились чисто ровесниками.

Когда-то оба эти живые существа пребывали на свежевыкрашенном подоконнике — маленькими и убористыми, предоставляя там ещё много места для прочих немаловажных предметов. Но за годы они уже успели вымахать, тоже примерно до одного роста, и немалого. Дерево из-за долгой жизни в домашних условиях, когда свет идёт не сверху (от неба), а сбоку (от окна), обрело заметно экспрессивный характер. Энергоёмкая крона его, состоящая из пышных тёмно-зелёных листьев, развивалась заметно диссимметрично, то есть деятельно изогнулась в сторону пространства за окном, норовя ухватить как можно больше свободно простирающегося света. Девочка же просто из-за современных земных условий продвинулась ногами. И, похоже, теперь нашим двойняшкам вместе не удаётся разместиться на общей плоскости подоконника для удовлетворения одинаковых потребностей в виде подкормки разночастотными фотонами. Одной — для жизни и роста, другой — ради удовольствия. Кому-то из них, по-видимому, придётся потесниться. Поначалу теснилась девочка. Имея хорошее воспитание, она поступилась привилегированным положением хозяйки в пользу растения как брата меньшего, пусть и полного ровесника, потому лежала, по всему видать, несподручно, предаваясь перемене позы одной на другую, выискивая неподдающийся оптимальный вариант. Потом одна из долгих ног девочки попробовала немного подпихнуть горшок с деревом одногодком. Ласково и попечительно. Коленом. Пыталась передвинуть крону грейпфрута поточнее относительно солнца и лежачей человеческой фигуры. Попросту, пусть не бросала бы пёстрой тени эта однобокая крона туда, куда ненужно. Одним словом, чтобы дерево не мешало загорать.

Только не надо сразу делать предположение, будто горшок с деревом немедленно обязан покинуть подоконник, причём упасть именно наружу и угодить прямо на голову случайному прохожему, скажем, в образе нашего предыдущего товарища. Горшок лишь чуть-чуть наклонился, и то внутрь комнаты, но девочка ловким движением другой коленки восстановила его вертикальность, подобающую любому растению, достойному называться деревом. Девочка удовлетворённо вздохнула одновременно с одобрительным шелестом листвы. Ещё во вздохе частично прозвучали нотки благодушной нетребовательности и привычной снисходительности по отношению к дереву, и частично ей подыграла горечь сожаления, применительно к собственно себе. Шелест листьев наверняка помимо одобрения выдавал дружеское хихиканье. Тем не менее, несостоявшаяся любительница позагорать уже нехотя спрыгнула на пол и возвратилась, как мы сразу можем догадаться, к недавно оставленному труду. Оказывается, её сколь вынужденная столь и необходимая работа, независимо от кроны дерева, была тоже некоторого рода помехой для поимки ультрафиолетовых лучей, так щедро исходящих из предполуденного летнего солнца в нарочно оставленном прозоре между массивными зданиями каменных джунглей.

Заточив карандаш «Кохинор» лезвием «Нева», юная особа взялась за недавно оставленное рисование. Она широко отверзла пытливые и неопытные очи. Перед ней стоял фанерный станок с прикнопленным ватманом в пол-листа, а чуть дальше, на чёрной поверхности пианино белел гипсовый слепок головы античного Дорифора. Глаза его не располагали ни радужными оболочками, ни зрачками, но взгляд в них угадывался. Некий. Оживлённый. Он будто растекался по всем областям комнаты. И одновременно утыкался в особо интересующий его предмет в дальнем углу, никому неведомый. От античного лица веяло спокойствием и уверенностью, отточенными временем. Девочка со своей стороны вполне отзывчиво относилась к нему, даже, мы думаем, это отношение было навеяно умеренной симпатией. Дорифор ей нравился больше, чем, скажем, Антиной или вообще Зевс. Потому нравился, что у него причёска гладенькая, с пробором повыше лба, и нет излишеств на лице. А другие греческие портреты были у неё не в чести. Они ведь изобилуют бесчисленными космами да прядями, где легко запутаться: и в построении форм, и в разборке светотени. Есть ещё Афродита, у которой, подобно Дорифору, больше гладенького, чем косматого, но то — женщина. Почему ей не импонировали античные женщины, девочка пока не знала.

«Скоро придёт папа, начнёт любопытство проявлять да обследовать мои достижения, а тут и лошадь не валялась», — примерно так подумала юная творческая личность, тоже, то ли снисходительно, то ли с жалобным отношением. К себе, конечно.

Действительно, плоскость пол-листа ватманской бумаги, прикнопленной к фанерному станку, не содержала на себе почти ничего, если не считать кривого креста, на основе которого предполагалось выстроить изображение головы.

— Будешь ты поступать в институт или дурочку будешь валять? — жеманничала девочка вслух, по-видимому, цитировала отсутствующего папу, и зажмурила левый глаз, вытягивая впереди себя правую руку с кохиноровским карандашом по направлению к гипсовому Дорифору. Она нацелилась длиной деревяшки вертикально и засекала пальцем долю карандаша, соответствующую высоте модели по её оси, совпадающей с линией носа. Затем, при помощи умножения доли, сделала засечки на вертикальной части нарисованного креста, относительно перекрестья, вверх и вниз поровну. То же самое было сделано вдоль горизонтальной части креста, совпадающей с линией глаз модели: прицеливание древком карандаша, соответствующее умножение доли, засечки на бумаге. Только на этот раз, перекрестье делило горизонтальный отрезок не поровну, а в определённой пропорциональной зависимости, полученной из-за поворота головы модели вбок. Эту пропорциональную зависимость девочка тоже вычислила, применяя метод нацеливания древком карандаша. Общая величина и основные пропорции будущего рисунка на кривом кресте уже определились. Девочка вдохнула, задержала воздух, заполнивший грудь, попутно получила приток удовлетворения от найденной композиции рисунка, и резко выдохнула.

Через недолгое время увлечение работой взяло верх над всеми иными предположительными порывами сердца, в том числе над легкомысленным намерением позволить временно расслабленному телу чуть-чуть отведать удовольствия от солнечной ванны. Дорифор обрёл черты будущего образа. На листе уверенно сидел овал головы, соблюдая композиционное равновесие. Были построены засечки для глаз, носа, рта, одного уха. А грейпфрутовое дерево, получившее от действий коленок девочки несколько изменённое положение, не очень-то для себя удобное, осталось наедине с личными занятиями двойственного характера. Оно мягко и почти незаметно помахивало длинными сочно-зелёными ветками, по-видимому, в знак одобрения принятому девочкой положению дел, но одновременно пребывало в когнитивном диссонансе из-за невозможности напомнить девочке, чтобы та установила горшок в прежнем виде.

Вскоре в дверь позвонили.

— Уф, — сказала девочка и, помедлив с принятием решения, неохотно пошла открывать. Звонок явно стрясся не вовремя.

За порогом стоял человек, похожий на Дорифора, до того сочиняющий странные письма. Но девочка явного подобия не обнаружила. И косвенного тоже. Наверное, на оттенках лица внезапного посетителя в тот момент бросалось в глаза что-то древнескандинавское: суровость. А ещё и детская растерянность прыгала по всему лицу наподобие невидимых солнечных зайчиков. Растерянности было больше. Ей только показалось, будто посетитель не окончательно незнакомец. Вроде где-то она его встречала раньше, и при тогдашней встрече ей что-то в нём симпатизировало. Поскольку этот эмоциональный посыл оказался положительным, человек был впущен.

— Вы к папе? — спросила девочка дружелюбно, вперемешку с прохладным оттенком соблюдения дистанции, — папы нет. Будете ждать?

Случайный гость, которого тоже не запрещено с натяжкой называть «Дорифором», молча смотрел мимо хозяйки, сквозь узкую щель отомкнутой двери, вглубь квартиры, где взгляд попал на его скульптурный портрет в молодости. Более ничего не удалось разглядеть. Выражение лица у пришельца оставалось прежним. Поэтому трудно сообщить чего-нибудь утвердительного по поводу узнавания утраченной его ранней поры.

— Ждать? — без твёрдости в голосе и несколько рассеянно промолвил он и затем кашлянул.

— Ага, и я о том же, — девочка отошла вплотную к боковой стенке, на нейтральную позицию, чтобы не навязывать условий нежданному и симпатичному гостю при выборе поступка. И прилипла к ней острыми лопатками.

— Угу, — сказал пожилой двойник античного шедевра ваятельного искусства, — угу.

— Ну, тогда проходите. На кухню, что ли. Мне, вообще-то рисовать надо, — будущая абитуриентка отпружинила от стены, — там сами чайку попьёте. Байхового. Вы сумеете без меня распорядиться? Ничего искать ненужно. Порядка там нет, зато вместо него — наглядность. Всё на поверхности.

— Угу, — повторил низкорослый красавец, разворачиваясь к выходу.

Там, один угол был занят старинным шкафом на резных ножках, а другой пустовал, по-видимому, для чего-то подготовлен. Дверное полотно квартиры продолжало оставаться незапертым, не успело захлопнуться на защёлку, и для нашего пришельца не возникло нужды изучать устройство незнакомого замка. Он беспрепятственно отворил дверь на ширину тела, боком протиснулся наружу, примкнул её за собой, не до конца, и сразу же пропал из виду. В пространстве лестничной клетки несостоявшийся гость самому себе создал эхо словом «угу» и начал спускаться по лестнице, заметно ускоряя винтообразное движение.

В доме также ускоренно развивался сквозняк. Распахнул дверь, уплотнил стремительный поток в узком пространстве прихожей, раскрутился в комнате, рванулся к окну. И субтропическое растение, потеряв до того надёжно устойчивое положение, уступило его натиску аккурат в момент прохода нашего товарища под окном. Точнее сказать, горшок не сдюжил роли смещения центра тяжести на себя, и давление ветра на однобоко развитую крону дерева превысило всякое сопротивление растительного украшения комнаты. Оно выпало наружу, сделав полный оборот в вертикальной плоскости, и метко приземлилось горшком вниз, точно за спиной недавнего посетителя его хозяйки, расколов собственное гнездо на сотню осколков. Притом, сразу же обняло спину человека игольчатыми ветками с крупными и мягкими тёмно-зелёными листьями, будто уже давно умышленно гналось за ним, и вот, благополучно его словило, получив заодно тихую радость. Тот остановился, обернулся назад, недолго разглядывая дерево косым зрением, а затем развернул голову и посмотрел круглыми глазами вверх, где встретился со взглядом девочки, таким же в точности, но устремлённым вниз. Потом растительные объятья заставили бывшего гостя снова обернуться назад, поскольку дерево, получив свободу корням от глиняных пут, окончательно утратило способность за что-либо зацепляться, дабы возыметь вертикальное стояние, благоприобретённое самым естественным образом. Оно вынуждено было прислониться к человеку, робко, но доверительно удерживая вертикальное растительное достоинство, пусть даже в покошенном виде. Мужчина позади себя ухватился за ветки руками, уколол палец, но сумел придать грейпфруту положение, приблизительно похожее на то, которое тот недавно занимал на подоконнике. Что заставило нашего героя участвовать в судьбе несчастного растения, трудно установить. Машинально вцепился, будто кого-то спасал. И отпускать почему-то неловко. Неловко, в смысле, неудобно это сделать, не глядя, за спиной, которая собственного зрения не имеет, и в смысле, кинуть нельзя, коли проявил инициативу для спасения чести и достоинства представителя растительного царства. Предавать нельзя. И лишний раз царапать руку не хотелось. Однако ж не стоять, будто врытому в землю вместо него. Глупо. Чужое дерево, зачем оно ему? Хм. В то же время, странно ведь остановиться как-то вдруг. И неизвестно, сколько времени придётся пребывать без определённой цели. Надо же двигаться куда-то. Но и нельзя повергнуть в горизонтальное положение благородного сотоварища по земной жизни, даже если он оказался вроде бы совсем неродным. Оставить живое дерево лежать лежмя на асфальте — низко, негоже, неприлично и, знаете ли, подло; такое даже уместно назвать предательством.

Лицо мужчины обозначилось выражением излишней для него обеспокоенности, одновременно обретая оттенки робкой надежды на внезапную выручку. Он ожидал явления, которое описывается устойчивым словесным оборотом «откуда ни возьмись». То есть, рот чуть приоткрылся, изображая звук «о», а глаза вывинтились вверх, изображая недоумение.

Вскоре, вблизи вольно путешествующего по миру человека и вынужденно выпавшего из окна одомашненного дерева, которые взаимно сдерживали друг друга от неблагоприятных движений, предстала хозяйка того жилища, где сквозняк наделал неприятность, граничащую с катастрофой.

— Вы целы? — спросила девочка у пожилого «Дорифора».

— Я цел. Дерево тоже почти нормальное. А горшок пропал. Вдребезги. Смотри, кусочков сколько. Если их собрать, склеивать надо будет до утра, — то ли несостоявшаяся жертва, то ли нежданный спасатель кивал головой и вертел ею от одного плеча до другого, указывая взглядом на разлетевшиеся осколки дешёвой декоративной керамики подле его ног и значительно поодаль.

— Да, пропал. И я пропала. Вот-вот явится папа, а ещё ничего не нарисовано. Когда ж теперь успеть. И грейпфрут надо бы домой воротить. Жалко ведь. Так долго рос, рос, всю жизнь, и на тебе. Горе-то какое.

— А запасного нет горшка? Или ведра пластикового, в нём на дне можно дырочку просверлить. Или у тебя незанятая кастрюля есть, да покрупнее? На время. Без дырочки. Пока новый горшок не раздобудешь.

— Ага, кастрюля. Большая. Огромная. Я её мыть не хотела. Оказывается, и не надо. Посадим туда дерево, а немытость — вроде удобрения, — девочка повеселела и даже подпрыгнула.

— Помочь? — спросил недавний полуминутный гость.

— Помочь, — сказала она и почему-то глубоко вздохнула. Без приостановки.

— Земелькой бы заодно разжиться, — бывший посетитель ему неведомой квартиры глянул под ноги позади себя, — корни-то пооголились.

Неподалёку чудом уживался меж громадинами зданий маленький скверик с четырьмя-пятью деревьями. Под каждое из них подсыпано свежей земли.

— Ага.

— Давай так: я потащу дерево, а ты подбери земельку во что-нибудь… м, да, — только теперь человек, похожий на Дорифора, оглядел девочку не найдя на ней ничего, кроме купального костюма с ромашками, — да, обычно у девочек бывают платья, у которых обязательно есть подол, куда уместилось бы земельки чуток. — И, следуя параллельным курсом произнесению слов, он думал, как бы изловчиться да перехватить кособокую крону грейпфрута, чтоб развернуться туда лицом.

— Ага, — сказала девочка и огляделась по сторонам, выискивая подходящую ёмкость, кем-нибудь здесь позабытую или выброшенную.

А по сторонам, то есть вокруг — собралось немало разных любознательных личностей, не нашедших на этот час применения трудоспособности. Пара-тройка мужчин средних лет. Один бородатый, другой в усах, третий попросту небритый. Женщин разновозрастных — пяток, большинством крутобоких и полногрудых, меньшинством узкобёдрых и без прочих излишеств. А также неодолимые счётом детишки мал мала меньше возникали из ниоткуда и без передыха шныряли туда-сюда между тётками и дядьками. Каждый из присутствующих, кто мысленно, кто вслух, кто охотно, кто не очень, давал оценку нарочно тут возникшему занимательному действию, и все единым порывом принялись настраиваться на созерцание не менее любопытного развития интриги в скором будущем.

Глава 3. Папа

Ещё издалека, сразу из-за поворота подметив явно повышенное внимание граждан к области своей парадной, мужчина, возрастом что и человек, похожий на Дорифора, приостановился, покачивая пустым полиэтиленовым кульком на мизинце. Впрочем, видом он казался значительно моложе двойника античного героя. А если бы не обширная лысина, то вообще мог бы годиться «Дорифору» в племянники. Солнце, поднявшееся на высшую точку давно предрешённой линии эклиптики, начало припекать именно ту часть головы, которая выдавала предположительную принадлежность наших персонажей к одному поколению. Впрочем, глаза мужчины, ослепляемые солнцем и тоской, не столько занялись этим нашим сравнением, сколько вынужденно искали пусть малую тень для спасения черепа от перегрева. Но не нашли. Поэтому замедление хода оказалось кратковременным и сменилось широким шагом. А жестокое полуденное солнце, тем временем, обосновалось прямо в створе улицы, готовя неминучий жаровой удар по всякому оголённому темечку. И даже самые высокие дома не смогли создать сколь-нибудь удобного заслона. Небогатый кладезь теней внутри известного нам скверика, и тот находился дальше подъезда и вовсе не имел смысла реального бытия на данный момент. Ещё здесь росла недавно посаженная берёзка, но она трудно приживалась, и потому крона у неё была почти прозрачной. Мужчина ускорил широкий шаг и достиг упавшего из окна дерева. Оно по-прежнему обнимало спину своего негаданного спасителя, да к тому же создавало у него над головой выразительный венец из листьев, напоминающих лавры. Подошедший обогнул фигуру нашего героя и решительно ухватился за верхушку ствола. Даже чуть-чуть приподнял дерево и освободил таким образом человека, похожего на Дорифора, от неудобного положения. И задрал голову вверх. Тень, отчаянно искомая новоявленным мужчиной, конечно же, падала от этого нашего, по сути, не дерева, а деревца, поддаваясь материальным законам мироздания, однако практического употребления она мало кому сумела предложить. Ею весьма трудно воспользоваться, если стоишь полным ростом, а не лежишь, скрючившись на подоконнике. Между тем, что касается нашего первого и симпатичного героя, то, оказывается, для него-то и произвелась неожиданная выручка сама собой, именно «откуда ни возьмись», на которую он как раз надеялся ещё с началом соприкосновения с колючим, но ласковым растением. Дорифор отпустил дерево, теперь благополучно удерживаемое удачно подоспевшим, но чем-то озабоченным товарищем, и слегка сдвинулся с места. Кстати, ростом оба мужчины оказались вроде одинаковы, но обоюдного знакомства никак не выказывали.

— Папа, видишь, оказывается, наш грейпфрут рухнул, — проговорила девочка жалостливым голосом.

— Никого не убило? — спросил папа у граждан, стоящих поодаль и нетерпеливо пережидающих замешательство, нарушившее ход увлекательного происшествия с точки зрения сторонних наблюдателей.

Те оглядели друг друга, допытываясь узреть какие-нибудь заметные признаки потери жизни, но не находя таковых, помалкивали.

— И ладно, — заключил папа, отнимая потерпевшее деревцо позади другого мужчины, ещё подстраховывающего одной рукой должную вертикальность благородного растения, — ладно, концерт окончен.

— Тогда я земельку прихвачу? — вдруг слегка высоким голосом и без намёка на воркование молвил городской прохожий, которого по правде чуть не убило, — у вас, кстати, пакетик есть. Кажется, пустой.

Папа бросил взгляд на него в упор сбоку и немного сзади, пытаясь распознать абрис его лица, называемый в среде знатоков рисовального искусства, «убегающим профилем», но ничего не разглядел, поскольку был без очков. А затем обратил внимание на девочку:

— Это твой новый приятель?

— Папа, он же твой знакомый. Тебя рассчитывал видеть. Зашёл к нам в дом, постоял в прихожей. Молча. Недолго. Потом ушёл. Вот сквозняк и вынес наше единственное и неповторимое комнатное растение, пока я открывала да закрывала дверь.

Дорифор и на этот раз решил помолчать.

— Ладно, земельку, так земельку, — и папа отдал ему полиэтиленовую тару для временного использования.

Одному из местных деревьев, дающих бесполезную тень в скверике, пришлось поделиться кормом с дальним родственником. А сторонние наблюдатели, временно сплотившиеся по поводу захватывающего зрелища, понуро отступили от парадной в разные стороны, внезапно вспомнив о вопиюще неотложных делах. Снующие детишки, из-за исчезнувших препятствий в виде ног взрослых, столкнулись меж собой лбами.

Едва трое отдельных сосудов жизни земной и небесной, не считая дерево, добрались до квартиры, где «мамаем» пронёсся сквозняк, ставший причиной внезапного и чуть ли ни прискорбного происшествия, пожилой Дорифор оставил подле дверей полиэтиленовый пакетик, набитый свежей землёй из скверика, и без всякого повода сбежал по лестнице вниз. Девочка и папа, конечно, обратили внимание на исчезновение товарища, но после того как перекинулись соображениями по части возвращения грейпфруту прежних условий обитания.

«Земли всё равно не хватало», — отметил папа. «И горшок маловат был», — поддакнула девочка.

— А где же мой мешок?

— У гостя твоего.

— А гость?

Девочка осмотрела пространство лестничной клетки и обнаружила папин кулёк, набитый удобренной землёй. При полном безлюдье.

— Вот земля, чёрненькая, — сказала она, затаскивая названную вещь в квартиру, — а больше никого нет.

— И ладно, — пробурчал папа, забирая у девочки груз, — давай хоть кастрюлю захудющую пока.

Девочка всем сердцем подивилась проявлению единомыслия со стороны отца и тут же вынесла из кухни огромную посудину с остатками густых позавчерашних щей. Папа с пониманием принял намёк и, немедля, вставил туда грейпфрутовое дерево, за корни которого цеплялись куски старой земли, а затем досыпал земли новой. В совокупности, почвы оказалось впору, по величине кастрюли. Дружно взявшись за ручки нового вместилища для корневой системы растения, семейство поставило дикого, но с рождения одомашненного обитателя субтропиков на его прежнее законное место.

— Надо бы кадку, — предположил папа отодвинутое во времени мероприятие и сощурил один глаз, оценивая наличие в силуэте грейпфрутовой кроны заметной несоразмерности. Но разговора о необходимости искусственного выравнивания ветвей — затевать не стал.

Папа удовлетворённо вздохнул и перешёл в сопредельную тесную комнату с диванчиком, вверившись прежним раздумьям, совершенно не ко времени сбитым историей с упавшим деревом. То есть, мы намереваемся предупредить: он ещё раньше имел собственную занятость, иными словами, отдавался размышлениям о себе, одним словом, глубоко думал. Вернее, не столь глубоко, сколь многомерно (если можно позволить себе судить о мире пространства с его свойством), и с широким размахом (если есть отвага представить себе ширину русла времени). Пытался он сосредоточиться, собраться с мыслями и угадать место своё внутри этой многомерной неохватности бытия. Вошёл обратно в главное пространство жилища и остановился возле одного из низких книжных стеллажей, торцом приставленных к стенам, бегая глазами по корешкам переплётов книг просто так, без всякой цели.

А дума касалась внезапно увиденного положения сугубо оригинального, которое не без уверенности, и даже со смелой утвердительностью допустимо назвать элементарно дурацким. Ну, малоприятным. Да, немилым. Позывом к печальному размышлению оказалось вдруг родившееся ощущение себя вроде бы невостребованным. Нелишний он, нет, и презренный неудачник тоже тут не подходит, а именно невостребованный. Раньше ничего подобного не случалось ему ощутить, и думать ни о чём таком не думалось, а тут нате вам — выпадает невостребованность. Не слишком охотно произвелось это судебное разбирательство внутри себя, но данный процесс начал раскручиваться спиралью, обращаясь уже настоящей профессиональной тяжбой где-то в холодном поле, но с трибуной, возвышенным местом для обвинителя и скамьёй для подсудимого. Прокуратура предъявила с обвинительного возвышения неоспоримые доказательства невостребованности обвиняемого, на всякий случай поднимая брови в знак сомнительности, а несчастный адвокат-новичок, оказавшийся меж густо переплетённой ботвы сочного бурьяна, не нашёл там даже и тощей былинки со сколько-нибудь оправданной годностью для последующего продвижения пусть малого, почти незаметного недурственного дела. Сплошной сорняк. Но если трезво поглядеть вокруг, то особой наглядности странного такого преступления тоже нигде не проступало: что и чему стало невостребованным? Или кому. Или вообще. Где свидетели? Эти что ли? Пара-тройка мужиков да пяток баб с детишками, только что наблюдавшие развитие сценки с грейпфрутовым деревом, а теперь почему-то и неведомо как учинились тут, среди поля, и недоумённо пожимали плечами? Нет, не о том, не о том заботилась мысль, и свидетели вовсе не нужны. Нетвёрдо стоя на допросе, подсудимый по-прежнему пытался сосредоточиться на взятом им в переживание многомерном пространстве с широким временным размахом. А оно откровенно пронизывалось бесцеремонным сквозняком, подобным тому, пронёсшемуся по его дому да имеющим цель причинить столь же сквозное опустошение. Обвиняемый вновь и вновь прилагал умственные усилия для припоминания твёрдой причины возникновения, прямо скажем, подлого чувства, дабы, когда уже судом представится ему последнее слово, объявить себя однозначно виновным и оскандалить ни в чём не повинного адвоката. Но никак не отыскивается удобный повод, поскольку не удаётся ухватить и приподнять взволнованной памятью хотя бы один случай, где когда-то и кому-то он себя предлагал. Странная и невзрачная негодность, выпрыгнув однажды по собственной воле «откуда ни возьмись», наглым видом заявилась в полный рост и поселилась в нём целиком, легитимно и обоснованно. По-хозяйски заняла она будто бы уготованную судьбой часть области его души и не пожелала уходить.

Глаза отвлеклись от сорнякового поля суда и наугад остановились на одном из корешков книг в стеллаже. Он извлек из тесного ряда сотоварищей этот томик, раскрыл страницы ближе к началу, затем вынул из нагрудного кармана очки, кособоко надел их, поскольку одно ушко давно отломалось, и на поверхность волнующегося сознания всплыли строки из «комедии» великого Данте.

Там вздохи, плач и исступленный крик

Во тьме беззвездной были так велики,

Что поначалу я в слезах поник.

Обрывки всех наречий, ропот дикий,

Слова, в которых боль, и гнев, и страх,

Плесканье рук, и жалобы, и всклики

Сливались в гул, без времени, в веках,

Кружащийся во мгле неозаренной,

Как бурным вихрем возмущенный прах.

И я, с главою, ужасом стесненной:

«Чей это крик? — едва спросить посмел. —

Какой толпы, страданьем побежденной?»

И вождь в ответ: «То горестный удел

Тех жалких душ, что прожили, не зная

Ни славы, ни позора смертных дел.

И с ними ангелов дурная стая,

Что, не восстав, была и не верна

Всевышнему, средину соблюдая.

Их свергло небо, не терпя пятна;

И пропасть Ада их не принимает,

Иначе возгордилась бы вина».

И я: «Учитель, что их так терзает

И понуждает к жалобам таким?»

А он: «Ответ недолгий подобает.

И смертный час для них недостижим,

И эта жизнь настолько нестерпима,

Что все другое было б легче им.

Их память на земле невоскресима;

От них и суд, и милость отошли.

Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»

И я, взглянув, увидел стяг вдали,

Бежавший кругом, словно злая сила

Гнала его в крутящейся пыли;

А вслед за ним столь длинная спешила

Чреда людей, что, верилось с трудом,

Ужели смерть столь многих истребила.

Признав иных, я вслед за тем в одном

Узнал того, кто от великой доли

Отрекся в малодушии своем.

И понял я, что здесь вопят от боли

Ничтожные, которых не возьмут

Ни Бог, ни супостаты Божьей воли.

Это про меня, подумал подсудимый. «Не знаю ни славы, ни позора смертных дел». Да. «Меня свергло небо, и пропасть ада меня не принимает». Нехорошо. «Ничтожный, которого не возьмут ни Бог, ни супостаты Божьей воли». Помилуйте, господа, помилуйте. Сжальтесь над обыкновенным, простым человеком, попавшим в безвыходное положение. Совершенно так, без надобности очутиться вдруг полновесным негодяем, признайтесь, не каждому в радость. Далеко не каждому. Но что делать? Придётся во всём подсобить обвинению, как ни крутись, хотя прокурор ещё возводит вверх не приглаженные брови, и новичок-адвокат, отметя поиск полезной былинки в зарослях бурьяна и опустив лупу в нагрудный карман, ёрзает на скамье, с затухающей надеждой сощуривая взгляд в оставленные им сорняки. Остаётся со вздохом покинуть холодное помещение суда, развести руками и, поддаваясь исключительно личному разумению, убраться в темницу никому ненужных дел.

Папа снова перешёл в сопредельную тесную комнату с диванчиком.

А мы немного добавим от себя, ступая по избранному пути наших авторских забот и оглядываясь оттуда на самоосуждённого подсудимого. Этот человек, размышляющий о воображаемых судебных экивоках, был сегодня уволен с работы. Сразу с двух работ: считающейся основной, и той, которая по совместительству. Работа, конечно, неглавная. Та, и другая, обе неглавные. Судьбы они почти не затрагивают. Случилась обыкновенная проходная неприятность полусредней руки. И сие дополнительное обстоятельство особо не огорчает, даже вовсе не занимает, поскольку первостепенного вопроса о возникшем сегодня невостребованном положении оно решительно не касается. Эти увольнения — часть невинно бытового уклада, и мы заговорили о них тут чисто вскользь. По пути, оно и есть по пути. Чуть-чуть отвлеклись. Для заметки. Отошли от чего-то подлинно стержневого, от слишком отчаянной сложности состояния души и ума. И герой наш, прищурившись, поскольку снова оказался без очков, глянул на физиономию нашу и махнул рукою, будто стряхивая с неё воду. Действительно, этот факт лишения двух неглавных работ не утолстил и не обрезал сюжетной линии данного нашего труда. Можно и не обращать на него внимания.

Но обозначенная нами пространственно многомерная дума папы, что к тому же небывало широка в охвате времени, увела-таки мысли в никем не постигнутые области, далеко отбросив внезапно произошедший самосуд вкупе с чужеродной обескураженностью. Она вроде бы тоже куда-то отклонила его и нас от канвы повествования. Мысль круто передвинулась и охотно устремилась в дальние-дальние, доисторические, а правильнее заявить, вообще во внеисторические, надисторические, метаисторические или даже параисторические области бытия.

Папа опустился на диван. Потом прилёг на него навзничь, подложив руки под голову.

— Оф-оф-оф, — произвёлся звучный вздох, единовременно с искрой мысленного намерения развить весьма заманчивую свежую думу о самой, что ни на есть причинности бытия человеческого. И чуткие размышления, всегда готовые трудиться, без разминки, прямиком пустились как раз туда, к изначальному истоку покрытия земли культурным слоем.

Девочка, тем часом, возвратилась к рисовальному труду, начатому ещё с утра, полагая нагнать упущенное время и немного продвинуть художественное дело до того, как отец вспомнит о родительской деятельности на поприще воспитательном. «Хорошо, сразу не посмотрел. Дерево спасло», — подумала она с удовольствием.

Пока суд да дело, мы, памятуя о недоумении папы, возникшем при оценке себя с точки зрения социума, сами попытаемся кое-что понять. Не бывает, чтобы у живого человека напрочь отсутствовали мотивы для ощущения чего-то значимого, но будто народившегося вдруг, на ровном месте, ни с того ни с сего и с панталыки. Мотивы, иначе говоря, побуждения, конечно, есть всегда. Они постоянно гудят и не прекращаются даже во время сна. И заранее подготовленные, и возникающие спонтанно. Это свойство жизни такое. Мотивы, если можно так выразиться, главнее чувств. Они ими руководят. Ведь, без должной подоплёки — и непредсказуемый случай вездесущей вседозволенности вынужден скучать от безделья. Даже с неба ничего просто так не падает. Почти. Мотив для ощущения есть, но само это ощущение может несколько запоздать в силу чрезвычайного капризничанья. Порой. Запоздать, задержаться, прийти позже. Предположим, что всамомделешнее и весьма значимое происшествие где-то свершилось, прошло, свернуло за угол и будто бы пропало втуне, а вас оно вроде бы и не думало касаться. Оно оказалось вами незамеченным. Обманчиво это. Чувство его не заметило. А мотив, тот впал на него в резонанс, но тихо-тихо. И гудит он себе, гудит, сливаясь с общим фоном бытия. Давным-давно был тот случай. И вот, его ясное ощущение вдруг и проявилось пред вами, лишь теперь оно обнаружилось прямо, как говорится, на пороге только что распахнутых дверей ваших чувств. Оно тогда, в своё время было чем-то приторможенным, не показывало себя из-за чьих-то затылков. А ведь эти давненько произошедшие дела были весьма нешуточными. Только чувства их тогда не нащупали. Помешало что-то, затмило. Не произвелось в тот миг достойного впечатления. Вроде и не случилось ничего. Наверное, другие житейские разбирательства, более близкие, плотно застилали внутренний и наружный кругозор человека, не допуская оглядки. А, спустя долгое время, как говорится, дошло. Мотив дал громкость. И — жёсткое томление в груди. Получайте, господа, разгадку мнимой беспричинности дурацкого положения папы. Оказывается, посещают нас не только хорошо известные предчувствия, предугадывания событий судьбоносного нрава, эдакое нытьё душевное. Попадаются, бывает, ещё и наоборот, некие послечувствия в качестве того же нытья и стона. Мы думаем, надо полагать, каждое из человеческих ощущений имеет отдельный, непокорный нрав, и не всегда мгновенно отзывается на события, пытающиеся их раздразнить. Ощущения порой живут вообще независимой внутренней жизнью и даже упиваются ею сполна, поражаясь хитросплетением всяческих местных каналов, их точащих. И вовсе не обращают внимания на, казалось бы, очевидные пинки судьбы. А ещё они подвержены обыкновенной заторможенности. Оттого-то существенно отстают от этих, с виду явных, но не сразу пойманных эпизодов. Одним словом, не обязательно возникают эмоции переживания того или иного события своевременно, иначе говоря, актуально. Событие — на виду, на слуху, даже на ощупь, а чувствами невидимо. Были где-то поодаль. Или отвернулись в нужный момент. Или задержались. Не успели они или не захотели соприкоснуться с тем или иным простеньким приключением, на первый взгляд к судьбе положительно не относящимся. Но мало-помалу те запоздалые чувства без труда оседают и рассредоточиваются по живому телу, совпадают там с частотами не стихающего мотива, незаметно разъедая спящее сознание. А когда-нибудь потом, по вольному разумению, невпопад, целиком не ко времени — отверзывается, знаете, в груди жгучая дыра. Это подспудные червоточные ощущения чего-то случившегося, но не сразу замеченного, разъели-таки сознание человека. Сработал мотив в роли замыкания цепи между незамеченным событием и ощущением его. Ох, и ощутил человек, наконец, жгучее давнишнее. Прорвало. Заныло, застонало. Загудело созвучно незатихающему мотиву. Случается. Но редко. Послечувствия.

Хорошо. После того, как мысли папы, ранее ушедшие от этой темы размышления, возвратятся, то есть, выплывут из глубокого погружения в иные пространства и времена, вовсе не соприкасающиеся с научной историей человечества, мы сразу поможем ему разгадать нынешнее положение вещей, не слишком приятно соприкасающиеся с ним. Попробуем, в меру нашей осведомлённости, припомнить ему давние и недавние события, которыми он обзавёлся на поверхности и в глубинах обычного жизненного пространства и в русле обычного времени. О том припомним, что материально произвелось, но никакими ощущениями не обозначилось. Эти эпизоды, пожалуй, сориентируют папу в изучении личных откровений. Позволят кое-что прояснить и найти ответ на вдруг обнаруженный жгучий вопрос. Подождём.

А размышления папы, всегда готовые трудиться, без разминки и без оглядки, действительно прямиком кинулись к зачину покрытия земли культурным слоем.

«Райские кущи в архитектуре не нуждались. Они ею сами являлись. И архитектура в известном нам виде, выплеснулась из небытия — именно взамен потерянных нами райских кущ, родных кущ, когда мы оказались выброшенными на дикую землю. Она пришла из пространства иного и явилась вроде мачехи в новой среде обитания человечества. Но потом, спустя никем не замеченное время, стала настоящей попечительницей рода человеческого, даже поистине родной матерью, той матерью, которая породила всю нынешнюю человеческую культуру цивилизации. И её вынужденное материнское служение раскрылось почти сразу после взросления первого чисто земного человека, а именно, Каина», — с несокрушимой метаисторической правильностью и почти художественным словом думал папа. — «А почему»?

«Потому что Каин до того был возделывателем земли, которая до него и без него производила колючки», — отвечал папа себе. — «Он же — чисто земной человек. Поэтому Каин и есть возделыватель той скудной земли, способной самостоятельно, без него, производить одни, так сказать, волчцы и прочую растительность, непригодную для человеческой еды. Каин — преобразователь бесплодной для человека земли в землю плодородную. А, начав преобразовывать землю, он уже остановиться не мог на этом азартном поприще. Мало того. Ради продовольственного земледелия непременно ему надобно сочинить орудия: плуги, бороны, серпы. И ёмкости нужны всякие. Для хранения урожая. И укрытия такие-сякие от непогоды. И канавки всякие для надёжного распределения воды на полях своих. И дом, в конце концов. Это уже не шутки. Это вообще занятие основательное. Значит, надо изобретать прочные, твёрдые материалы. Когда отец его, будучи райским жителем, возделывал тот рай — жёсткими орудиями не пользовался. И хранением урожая не озабочивал себя. В кущах всё поддаётся голым рукам. Плоды — неизменно под рукой. Нет ничего лишнего. Даже ни одной лишней души. Но вместе с тем, неизменно есть запас для чего-нибудь нового. Или для кого-нибудь. Запас лишним не бывает. Это не роскошь капризного хозяина. Запас — предусмотренная необходимость. Обширный. Потому что рай безграничен в возможностях. А вот, скажем, другое место, ад — закромами не отягощён, такое в пламени даже противопоказано. В аду ведь нет ничего пространственного, даже вообще пространства нет, увеличиваться нечему. В нём затаился один лишь огонь времени, каверзно сжигающий все мосты для возвращения в пространство». — Метаисторический мыслитель ненадолго задержался на эвристическом определении сущности ада как вместилища исключительно чудовищного времени, поддакнул себе и подался на все четыре стороны пространств. — «А отцовский рай недолжно допускать до недостачи. В противном случае — скандал. Но заметим: рай и разлад — несовместны. Потому и запас непременно обнаруживается всегда кстати. В том его основная суть. А главное — Бог не снабжал человека, то есть отца Каина, удобными средствами производства, когда задавал ему первостепенное занятие в раю. Божественная культура самопроизвольна и никакими орудиями не обременена. Орудия труда — не Божья забота», — папа широко раскрыл глаза, затем сощурился и расслабил веки. — «А ту землю, которая простиралась вне рая, иными словами, вне настоящего отчего дома, голыми руками не возьмёшь. Тут смекалка нужна».

Некоторое время вместилище мысли занимала неколебимая тишина. Затем человек, лежащий на диване, задрал локти вверх, поёжился и растянулся. Размышления потекли дальше.

«Да, конечно, это Каин придумал так называемые орудия труда, средства становления земной культуры. Кстати, музыкальные орудия тоже он изобрёл. Ну, не он, дети его, но уж точно по его наводке. Коли пришла охота орудовать, почему бы сразу не насочинять исчерпывающий набор приспособлений? Человек легко поддаётся инерции. Непросто остановить его уверенную поступь, и не менее затруднительно схватить за твёрдую руку. Нужда у него такая — шевелить прогресс в чём попало. Вынужден гомо сапиенс измышлять всякую всячину. Искусство, например, в смысле, технику. Оно возникло вместо утерянного его отцом естества. Жанры в ней, один за другим прямо-таки фонтанируют. И уже культура поспевает между прочим. Да, да, да. Поспевает она. А затем, — и война. Каин восстал на Авеля, единственного другого человека на земле. Вроде, можно считать нападение на Авеля — настоящей первой мировой войной. Хм. А после тягостного случая с братом своим, многие навыки, приобретённые им на ниве, на культуре земледелия, пригодились в изгнании с плодородной земли, возделанной собственными руками. Опыт приноровился теперь для возделывания культуры иной, — всеобъемлющего бытия нашего в изгнании с земли, бытия горемычного и жаждущего прогресса, бытия люда изгнанного по существу, бытия, ищущего что получше, бытия, пытающегося занять пустующие или чужие пригожие земли, воды и воздушные пространства, бытия выживания. Таковое оказалось преображение вкусов при обозрении земного пространства. У изгнанника действительно далеко не гармонический вкус. Он перекошен стремлением к поиску чего-то лучшего. А ещё у него есть надежда на то, что когда-нибудь потом получится зажить вовсю, зажить припевающею жизнью. И окружить себя красотой. Да, не надо забывать о генетической привычке — жить в окружении райской красоты. Она не теряется и вообще никуда не девается. Человек с любовью возделывал красоту ещё в райских кущах, и это дело стало ему необходимым здесь, в области изгнания. Изгнанник, источая недюжинные силы, жаждущие творчества, повсеместно создаёт новую красоту неистощимым искусством своим. И вскоре воздвиг целый город, прекрасный, известный нам под именем Енох. Впрочем, город как город, — убежище всяких изгнанников. Тех, кто совершенно неосознанно стремится уловить в нём что-либо необходимое для себя. И разноликую красоту множества жанров искусства, — тоже. Наверное, тревожит их жажда услады сердца, необходимость успокоения души, потребность возбуждения ума, порыв для разжигания чувств, и просто, чтоб не заскучать да не предаться полному отчаянию. Не изгнанников в городах нет. И уже пошла-поехала неистощимая инерция сочинения самых разнообразных вещей да приспособлений: для условий выживания, для улучшения, для украшения, просто для того, чтобы иметь. Сочинительство многократно размножается и переходит рубеж необратимого движения на пути безудержного совершенствования. Пустынные области человека быстро и в избытке захлестнули чудесные и хитроумные вещи. Там, в райских пространствах человека были кущи, а здесь, в областях изгнания — вещи. Сама собой, чисто произвольно произошла революция, революция вещевая, и появилось на свет её законное дитя — современная цивилизация».

Папа слегка зевнул и ещё потянулся. Мысль, в себе оценив дюжее достоинство, временно приостыла, а затем возродилась уверенностью и самотёком пошла дальше.

«Но Авель, брат его, землю не возделывал, обошёлся без орудий. Им не двигало постороннее усилие горестного придумывания. Заботил скотовода лишь поиск новых выгонов, преимущественно представляющих колючек-волчцов, давным-давно готовых для пищи овец, предназначенных тоже для корма, но уже себя лично. Хм. Интересно. Ведь если взглянуть на жизнь Авеля без обиняков и по существу, то можно увидеть, что он пользовался условиями добычи еды для себя, для поддержания жизни своей, — чем-то, отдалённо напоминающим её подачу в утраченных условиях рая. Он употреблял в пищу — тоже готовые плоды: теперь уже выращенные животным миром, которым, кстати, плодородная земля не надобна и даже вредна. Овцы у него — будто бы плоды, приготовленные природой. А для их пропитания сгодятся и колючие волчцы на обширных лугах. Желательно бы только чуть помягче и посытнее. Ну, плоды, овцы-плоды, может быть, сравнение такое не без натяжки. Тем не менее, нельзя сказать, что слишком никудышное. А далее, поразмыслив, спросим: зачем Авелю, имея выгодные условия обитания, зачем ему придумывать да изобретать всяческие инструменты да орудия культуры? Тем более — цивилизацию! Хотя, нет, приспособление неважнецкое сгодилось бы. Овечку-то заколоть-то чем-то надо-то… а то и на дудке поиграть от скуки. То».

Папа включил проигрыватель и поставил Вагнера. «Полёт Валькирии». На полную громкость. Незаметно для себя он стал забываться, произнёс в уме эхом «то-то-то» и уверенно задремал.

— Чем ты закалываешь родных овец? — спросил один брат у другого.

— Погляди, — другой брат подал первому то ли сучок, то ли колышек естественного происхождения.

— Дай-ка попробовать, — первый брат взял деревянный осколок и поковырял им землю; тот расщепился и надломился. — Да, — сказал брат, — почву таким предметом не вспашешь. Земля требует изделия, посерьёзней твоей деревяшки. Видишь, убить животное для продолжения твоей жизни гораздо легче, нежели возделать почву и добыть урожай с неё для той же цели.

Другой брат пожал плечами, ничего не возразил и не поддакнул, уставившись в испорченное первым братом орудие.

— И не обязательно животное, — добавил тихо первый брат, отведя глаза в сторону. А во взгляде промелькнула холодная искра.

Один брат уже давно следил за другим братом. Наблюдал за тем, как тот закалывает овец. «Убивец ведь, — раздумывал он про себя, — и куда только Бог смотрит». Недовольные мысли иного рода тоже порой посещали голову: «Доиграется. Когда-нибудь и он будет заколотым кем-нибудь точно так же — раз, и точно в сердце. Сучком».

— Ладно, — вздохнул первый брат, отбрасывая далеко от себя лёгкое орудие убийства, — ладненько. Любишь ты, брат, что полегче, души не чаешь собирать плоды готовые от земли; дай Бог тебе подольше прожить в твоей лёгкости.

— Что Бог мне дал, оно по праву моё. Ты забыл, — ответил другой брат, — Бог же завещал: «наполняйте землю и обладайте ею, владычествуйте над всяким скотом и над землёю». Тебе — над землёю, мне — над скотом. Моя это доля. И больше никто ничего не даёт мне. Я без посторонней помощи всё делаю, — сказал другой брат, — никто не нужен мне для жизни моей, даже Бог. А то ещё делиться заставит.

— Ну, не делись, не делись, кушай тоже без посторонней помощи. Да уж, поди, проглотил долю свою в компании со случаем. Не видать что-то бывало тучных овечьих да телячьих стад, которых Господь уготовил тебе. Разредились твои гурты. Хорошо владеешь, по-настоящему: исправно истребил невинных животных. Или растерял? Поискал бы скотинку-то. Потрудился бы. Не на одном же готовеньком жить. Извини за порчу колышка твоего, найдёшь получше, поострее — для заклания последнего, что у тебя осталось. А я пойду. Надо пахать, пока время не ушло.

Братья разминулись. Валькирия скрылась.

— Да, ещё тётя Люба звонила, — сказала девочка сквозь папин сон, — спрашивала про меня, выросла ли я после нашей последней встречи, и беспокоилась о тебе, о работе твоей и вообще, чем думаешь заниматься в этом всеобщем человеческом пространстве несправедливости. Она так сказала. Я ответила ей про себя, а о тебе пообещала сама спросить. Особенно о пространстве.

— Уф, — папа, наподобие существа, не имеющего ни рук, ни ног, будто рыба или дельфин, мышцами одного только торса подкинул себя и спрыгнул с дивана, тут же присев на него. Был ли то адекватный отзыв на слова дочки, или таким образом выдала себя отдача на случившееся только что сновидение, мы не знаем. Наверное, то и другое вкупе. Затем, уже при помощи конечностей, включил «Тангейзера», целиком всю оперу, снова улёгся, подобрав ноги к животу, а руки к голове. И тут же, калачиком, уснул покрепче. Всеобщее человечество при этом полностью растворилось в воздухе чистых идей, без единого материального существа, будто и не имело никогда опыта производства ничем не сдерживаемого множества ярких личностей, поблёскивающих кристаллической таинственностью.

Девочка хмыкнула, то ли одобрительно, то ли снисходительно, постояла чуть-чуть, убедилась в том, что отец уснул совершенно доподлинно, и снова поспешила к прерванному труду. Благо, опера длинная.

Кажется, мы не успели ничего припомнить папе из того, к чему подготовились. Он тут у нас почил сном праведным. Ушёл от реальности. Не будем же мы подымать человека ради пустяков из его обширной биографии, полной приключений на грани жизни и смерти. Ну, допустим, не окончательно пустяков, коли известная нам неожиданная забота остро так встряла в мысль, не знающую праздности. Обещать-то мы обещали, да ведь и поднести обещанное надо в нужный момент, подать необходимо, по меньшей мере, хотя бы кстати. А кто же знает, когда наиболее удачный момент выскочит? Никто. Придётся самим угадывать по ходу дела. Только ясно, что не теперь. Мы ведь не можем сидеть без дела да пережидать, пока папа закончит почивать под Вагнера. Нам не с руки ничегонеделание. Нам уже пристало встречаться с нашим первым героем, который внешностью головы своей похож на шедевр ваятеля Поликлета, гения Аргосской школы классического периода из жизни древнего мира в области Восточного Средиземноморья.

Постараемся вклиниться позже. Если повезёт. И мы поднесли кисть руки к губам да слегка потарабанили по ним.

Глава 4. Дорифор

«Милый, ты мой милый, — само по себе проносилось внутри головы идущего первого нашего героя, — милый мой».

— Что это, — вслух проговорил он с лёгким воркованием, — кто такой милый?

Мы думаем, в голове человека, похожего на Дорифора нечаянно проступили определённо посторонние мысли. Слишком посторонние. Как они туда незаметно залетели, а потом явно очертились, мы не знаем. И он — тоже. Собственные же думы терзались чем-то иным. Иным, и свежим: «Что за девочка такая? И папа у неё. Не знаю. Или забыл. Девочка успела вырасти, а папа новый. Или наоборот, папа старым сделался, и стал неузнаваемым в упор. Нет, вообще эти люди, скорее, незнакомцы. И квартира не та. И дерево у них шальное…

«Милый, милый, мой милый»…

— Опять?

Пожилой двойник античной скульптуры остановился и, не двигая головой, где проносились посторонние позывы, окинул взглядом пространство окрест себя. Народ, конечно, сновал. Улица для всех. Но глядеть на него, особо никто не глядел. Ни прямо, ни исподтишка. И помалкивали. Заметной радости от встречи с близким человеком, который тотчас оказался бы милым или постоянно бы пребывал в чьей-то милости, не излучало ни одно проплывающее рядом с ним лицо. И на отдалении. Каждое из лиц, те люди, оказавшиеся по случаю вокруг него, бродили туда-сюда поодиночке, полностью разделёнными друг от друга. Слишком заметно разделёнными. Интересно, кем разобщены? И с какой целью? Они ходили туда-сюда, и чужие их души в потёмках перебирали до боли привычное, скажем прямо, барахло, копались в плоских раздумьях, всегда лежащих близко, на поверхности сознания. Иногда кое-кто копал поглубже, туда, где потемнее, но и там находил опять же барахло. А то и музыка у кого дребезжит сама по себе, вместо раздумий. Залетает в голову и дребезжит. Песня. Попадаются невыносимо назойливые песни, деться от них некуда, барахляные. И всё, пожалуй. Другого нет ничего в потёмках души, тщетно отыскиваемого усталыми раздумьями головы.

Отчего же? Неправда, есть и другое. Оказывается, кроме открытия никудышного скарба и долдонящей назойливой песни, в головах прохожих во всяких отсеках черепной коробки туда-сюда перекочёвывают навязанные средствами массовой информации представления об улучшении прозябшей жизни. От этих картинок негде спрятаться. А если податься за ним, то куда? Где оно, улучшение, кроме трещащих по швам закромов средств массовой информации! Нету улучшения. Ни в голове, ни дома, ни у соседа, нигде. Одновременно ещё порой, интеллектуально толчётся мысленная возня по поводу ближних своих, тех, которые по обычаю постоянно забивают всю печёнку. Ой-ой-ой. Стало быть, нечего отвлекаться на лица прохожих горожан. Что можно ожидать от них приятного? Наверняка, совершенно беззастенчиво в снующих туда-сюда котлах памяти кипит заурядная брань, лишённая маломальской фантазии. А впрочем, не обязательно во всех, и не обязательно брань. Почему ни быть кое в чём вообще пустоте, словно у Торричелли. Ни разноглубинного барахла, мерцающего в потёмках, ни назойливых родственников с бранными песнями, определённо ухудшающими жизнь, ну, совсем ничего. Всякое бывает. Да, чего только не случается на улицах городов, и мы воздержимся окончательно утверждать именно лишь эту безрадостную картинку. Здесь промелькнул только слишком едкий отклик нашего героя на отсутствие ласковых взглядов посреди зияющих просторами городских улиц. Ни одного. Впечатление такое. Импресьён.

А наш герой, конечно же, перестал устремлять особое внимание на отдельные горестные лица народа. Едва пробежался по ним, по незнакомым физиономиям, коснулся до них привычной и давно отработанной цепочкой взгляда, подобного лёгкому свежему ветерку, и прикрыл веками глаза. Остановился.

«Милый ты мой. Милый ты мой, милый».

Надобно сообщить, что ходить человеку, похожему на античного метателя копья, оказывается никуда ненужно. Он понял это ещё с первых шагов по улице, когда вышел из дома. Однако, — понесло. Потому что возвращаться сразу тоже не хотелось. Не убедительно. Серьёзное начинание чего-то новейшего или зачин особо нового из всех начал — не делается с панталыку. Надо бы пока пройтись без дела. Даже пусть принудительно. Вот и прошёлся.

«Милый, милый».

Теперь уже слишком назойливо кто-то кого-то звал или будто причитал. Милый. Нет, окружающий народ тут ни при чём. Ненормального лица, которое такие бы слова произносило, среди люда не проклёвывалось. Между тем, не возбраняется ещё раз, более свежим взглядом потыкаться по ним, народным лицам. Внимательнее, с остановками. Нет. Не заметно. А лучше не думайте оглядывать этих чужаков — вдруг обидится кто, да скандал затеет. Надо ли нам такое? Не надо. Значит, навязчивые тёплые посулы витали тут сами по себе. Случайно обронились из неведомой, исключительно иной, особой головы, удалённой, знаете, вон, в перспективе улицы. Или то лицо исчезло за углом ближайшего перекрёстка. Или вообще звук причитания оказался не сиюминутным, а весьма старинным. Давно, давно давнишним. Да. Старые слова продолжали тут парить без особых затей, но усердно кем-то развеивались по округе. Размётывались. Вон тем ветвистым хвостом толпы человеческих судеб распылялись нежные посулы, — там — внутри тесного и единственного во вселенной урагана обыкновенного времени, иногда перерастающего в смерч.

Глава 5. Фата Моргана

Дома наш герой обнаружил шевелящуюся входную дверь и свободно разгуливающийся по коридору сквозняк. «Следовало бы починить защёлку», — поразмыслил он, — «скверно, когда дверь позволяет себе вытворять всё, что ей взбредёт». И запер её на ключ, торчащий изнутри. В комнате хозяин помещения поднял с пола сметённые ветром две бумаги: одну почти гладкую, другую скомканную и сплющенную, обе исписанные словами о прошении поддержки. Вернулся к столу, положил на него неоконченные письма о началах новых трудов и чётко составил мысль: «так ты ничего не начнёшь, тем более, чего-то нового; суетиться не надо».

Лист, подвергнутый надругательству, то есть, скомканный и сплющенный, он тщательно выправил, отгладил рёбрами ладоней и покрыл им тот, что и без того был почти гладким. Поглядел на хилую двулистную стопочку, не предполагая осмысленного намерения. Нет. Негоже оставлять что-либо, отказывая себе в решительности. Реабилитированную бумагу, сохраняющую морщины, он ловко обратил в самолётик видавший виды. Подобно ей, другой лист повторил участь первого, но с большим тщанием, и стал самолётиком почти новым. Затем, тот и другой, эта лёгкая авиация была выпущена сразу обеими руками в открытое окно, в открытое небо, на бесконечную волю, и перестала заботить пока что несостоявшегося корреспондента.

— Так вот, милый мой, — передразнил кого-то полушёпот без привычного для нас воркования. Лишь бархат этого звука слегка выдавал принципиальную к тому предрасположенность.

Затем седовласый красавец заложил обе праздные ладони пониже затылка, не переплетая пальцев, и спокойно себе прошёлся по тесной комнатке, обставленной добротно изготовленной мебелью нестандартного, но и не старинного манера, начиная слабо предвкушать ближайшее будущее. Хозяин помещения и обстановки словно бы готовился к неминуемому приёму, хотя не знал, что за благодать склонна была его посетить. Он прохаживался и глядел поверх шкафов, стеллажей и прочей мебели оригинальной конструкции. Ходил туда-сюда, то плавно поворачиваясь, то прокручиваясь на пятке. Может быть, вот-вот уже и начался проявляться определённо приложенный предмет предвкушения, засветилось ожидаемое событие вдалеке и замигало оно, призывно пульсировало, притом заметно приближаясь. “Угу, угу, сейчас мы начнём, пожалуй, принимать исключительно обмозгованные решения. Начнём. Перемены к лучшему уже на подходе, я их почти отчётливо вижу”, — примерно такой зачаток мысли складывался в человеке, жаждущем неординарных поступков. Но тут же позвонили в наружную дверь. Грубый звонок. Навеивает подозрение на стрёкот или даже рык фантастического зверя. И неуместный. Надо же ему раздаться точно в тот момент, когда глубоко задумавшийся одинокий господин, похожий на классическое произведение искусства, прокрутился на пятке не более чем на сто восемьдесят градусов, а собирался обернуться вокруг на триста шестьдесят. «Звонок тоже следует заменить», — подумал будущий творец и вмиг упустил из виду так ясно засиявшее очертание предмета, весьма родственного давнишней задумке переменить всё новыми начинаниями. Затуманилось оно, перестало призывно мигать, отдалилось, потеряло всякую отчётливость. Эта мысль, самая нужная и почти отлаженная, теперь и обронилась из головы, сгинула в шлейфе незаконченного прокручивания на пятке. Ах ты — натуральная досада. Невезение. И любые прочие мысли, постоянно роившиеся и готовые прийти на помощь в любой ситуации, не могли заполучить уместных спасительных очертаний или заменить горькую утрату чем-нибудь завораживающим. И с решением идти открывать наружную дверь тоже не полагалось торопиться. Приостановился думатель и в движении тела своего. Застывшим взором глаз устремился в угол потолка, уже зная о бесполезности делать попытку восстановить утраченное видение предмета предвкушения во взоре мысленном. Известно: зачаток лучшей мысли, если выпал из головы, то напрочь и безвозвратно. Память обычно подобных вещей не удерживает. Потому что память способна хранить лишь всякое уже свершившееся, а не предполагаемое. Позвонили вновь. Нет, спешить не примемся. Кто знает, надо ли кому непременно теперь являться? Вдруг вообще кто-то ошибся адресом. В углу потолка, на детали декоративного лепного убранства конца восемнадцатого века он разглядел новые трещинки. Мелко покивал головой, прикусывая нижнюю губу, обвёл взглядом весь периметр карниза и молвил про себя почти в полном сокрушении. «Грядет обширный ремонтик».

Снаружи позвонили ещё раз. Точнее, дважды подряд.

— Уф, — человек с лицом древнегреческого изваяния вслед за тем, как обронил главную и нужную мысль, скинул и руки с белого затылка вниз, вынужденно перемещаясь отпирать вход в квартиру.

За порогом высилась незнакомая женщина, наглухо укутанная длинным до пят матово-белым платьем свободного покроя, стянутым широким чёрным поясом чуть пониже груди, на манер старинных русских сарафанов. Именно высилась, оттого хозяин вынудил себя задрать голову, чтоб разглядеть её лицо, повторив движение головы, когда со знанием дела разглядывал трещинки в углу старинного потолка. Разглядываемое им лицо пригнулось, показав роскошное обрамление из пышных волнистых волос цвета спелой ржи, подобранных чёрной лентой. В глубине его плескалось море глаз.

— Здравствуйте, вы позволите войти? — Был тихий голос извне.

Античный двойник отпрянул. Сделал длинный шаг назад, откинул спину, выставляя в том же направлении пятку. Причём чисто инстинктивно: то ли от негаданного представления, то ли от странного ощущения редко посещаемого испуга, смешанного с не менее незаурядным любопытством. Гостья выжидать не стала, она приняла его движение за признак приглашения войти, продвинулась невидимыми ногами вперёд, оказавшись внутри дома. Осталось лишь затворить дверь за спиной.

— Да. Да, — хозяин отступил ещё, несколько по диагонали, дав гостье пройти вглубь помещения, и, обогнув её стан, закрыл вход. При этом почему-то поворотил ключ на два оборота. То ли опять же подсознательно, то ли с неведомым для самого себя умыслом. Гадать не станем.

— Вон туда, пожалуйста, видите коридорчик, что налево, — подсказал он, оставаясь на месте и безразлично поглядывая на торчащий из двери ключ.

Женщина прошла вперёд, почти царственно перенесла себя, свернула налево в коридорчик и сразу же за ним обрела себя в комнате гостеприимного хозяина. Та величиной не выдавалась, если не считать измерения в высоту. Между горизонтальными поверхностями помещения и потолком наблюдалось довольно приличное расстояние, вполне приемлемое для свободного обитания человека любого роста, если он даже встанет на стол. Но того же не скажешь о длине и ширине. Комната казалась тесной, похоже, из-за обилия мебели, самодельной, но качественно и со вкусом старинных мастеров исполненной из натурального дерева. В середине господствовал могучий с массивными ножками стол. А на нём, так и этак, многими слоями навалены бумаги различных форматов, книги большие и книженции малые, а также и профессиональные столярные инструменты вперемешку с обструганными дощечками. (Даже при сильном желании, встать на него не получится). Кое-где по многочисленным полкам у стен и на шкафах торчали странные скульптуры: человеческие торсы, головы, бюсты. А то и отдельные носы, отдельные ступни ног. Попадали на глаза там-сям приставленные к шкафам толстые длинные доски, видимо, для чего-то приготовленные и располагающие видимой цельностью в себе. Скульптур людей, столь же неделимых, нигде не показывалось. Невозможно отыскать во всяком зримом пространстве помещения хотя бы чем-то заметной полноты изображения целостного человеческого тела, за исключением совершенно единого, но обшарпанного судьбой контрабаса, затёртого между шкафом и простенком у окна. Но тот, если и напоминал человеческую фигуру, то весьма отдалённо.

Гостья не стала ничего подолгу разглядывать. Лишь мгновенно охватила взглядом всю ёмкость помещения и уверенно, будто бывала тут много раз, подошла к широкому, но изящному креслу с едва заметной биркой «Ленфильм, инв. №…», и опустилась в него, дав ногам отдохновение под матовыми складками белого одеяния. Через некоторое время перед ней появился хозяин.

— Как мило, — тихо сказала она. Рот её чуть тронула улыбка. Нет, улыбка осветила только глаза, по ним пробежали тёплые искорки. А нам показалось, будто радость отразилась на поверхности губ и от них разлетелась по всей затеснённой комнате. Это с них, оказывается, слетали определённо тёплые слова.

— Мило у вас, — повторила неизвестно чья посетительница.

«Милый мой, милый», — пронеслось у мужчины внутри головы, будто отозвалось давно припрятанное эхо, подобное заученному припеву, постоянно готовому прозвучать по любому поводу или вообще просто так.

Дама тихо опустила веки. Будто бы задремала. Что делать? Хозяин постоял, обнаруживая нерешительность, потом развернулся, не плавно и, не прокручиваясь на пятке, обыкновенным сделал разворот, отошёл на кухню и включил чайник мгновенного кипячения. Затем, свежим кипятком из электрочайника заварил зелёного чаю в большом фарфоровом чайнике.

«Нет, не станем сливать первое ошпаривание заварки, мы же не китайцы», — успокоил себя представитель принимающей стороны, останавливая мысленный натиск учения правильного использования зелёного чайного листа классическим дальневосточным манером. — «И чашки возьмём нормальные, наши, какие есть, не то, что напёрстки их, которыми, впрочем, не обзавелись пока, да вряд ли захотим обзаводиться когда-нибудь».

Взяв комплект фарфоровой посуды крупных форм, производства отечественного завода, основанного ещё аж сподвижником Ломоносова, господином Виноградовым близ современной железнодорожной станции «Фарфоровская», наш герой возвратился в насиженное обиталище. И тут же остановился, не слишком удобно удерживая одной рукой большой пузатый заварной чайник, украшенный стилизованными кистями винограда, доверху заполненный кипятком, а другой — две пустые чашки, ростом чуть пониже чайника и тоже украшенные виноградным рельефом. Он застопорился у входа, испытывая затруднение двоякого свойства: и держать посуду неудобно, и поставить некуда. Все горизонтальные плоскости обстановки оказались занятыми различными вещами, по-видимому, находящимися в работе, которых не перечислить. И подоконник завален. Маленькая полянка на столе, оставшаяся после исчезновения двух начатых писем, не могла достойно приютить на себе пышной сервировки. Не на пол же это водружать.

Незнакомая бело-черная женщина отворила глаза. Широко так отворила, будто окна распахнула вовне. И улыбнулась широко, но не обнажая зубов. Потом простёрла руку до стола и взяла оттуда открытый альбом обширной величины.

— Очень мило, — снова произнесла она, разглядывая отпечатки картин в альбоме. Затем стала перелистывать страницы и чуть заметно кивать головой, тем самым, подтверждая про себя похвалу.

Гостеприимный хозяин тихонько хмыкнул: то ли по поводу комментария насчёт альбома, то ли оттого, что нашлось место на столе, где можно теперь спокойненько разместить добротные предметы столового пользования, символизирующие приветливую обстановку. Сразу же подтвердились промелькнувшие у нас догадки: изящного вкуса чайник с чашками, почти готовые выпасть из рук, заняли освобождённое место на столе, а слова произвольно выскочили из уст, принимая оттенки приветливости вместе с намерением подкрепить положительное впечатление гостьи от содержания альбома.

— Это Даль, — прозвучал тёплый голос, — недурной художник. Альбом недавно вышел. Прямо из типографии.

— Альбом сам вышел из типографии? — незнакомка попыталась поострословить.

— Ха-ха, — человеку античного вида понравилось её замечание, — почти.

— А художник ваш, не родственник ли одному из Далей, из тех, кого мы знаем? Актёру Далю? Далю, составителю словаря?

— Пожалуй, нет. Наш Даль — совершенно отдельная ветвь человеческого древа. И потом, это у него вроде псевдонима. Или он заменил давно фамилию на эдакий звук. Его настоящая, старая фамилия, кажется, Почвин. Или Почкин. Я уже позабыл.

— Угу. Древо, почки, почва. Символично. А псевдоним-то странный. Имя-то известное. Чем же такой художник собирается отличиться? Или прославленным именем хочет привлечь к себе внимание?

— Хм. Вообще, Даль, если говорить честно, никакая не фамилия. Даль просто даль.

— Да? Забавно. Вы непосредственно от него о том изведали? — гостья произвела лёгкую насмешку.

— Вы угадали. Ох, давно это было.

— А почему тогда художник Даль, который просто даль, до сих пор остался неизвестным?

— Да, пока неизвестный, но кто знает, потом вдруг станет слишком даже модным. Всюду на улицах разных городов во всём свете будут спрашивать люди друг друга: видели работы Даля? Видели, видели, отвечают они, это я вам доложу, настоящий кладезь эпохи. Да. Трудно угадать признание, упреждая ход истории вкусов и предпочтений. Но публикация уже имеется. Тёпленькая. Первый шаг для стремительного достижения славы.

— Хм. — Знакомство с первым изданием работ неизвестного Даля продолжилось. Крупная женщина медленным взглядом обводила каждый широкоформатный лист. — А этот ваш будущий модный живописец, олицетворяющий эпоху, он кроме икон иного ничего не пишет? — гостья спрашивает, не переставая уже повторно разглядывать изображения кратким перелистыванием. Она отпускала из руки листы альбома с конца в начало, один за другим, при помощи лёгкого шевеления большим пальцем.

— Икон?

— Ну да. Разве вы не разглядывали его произведений?

— Отчего ж не разглядывал? Даль вообще мой давнишний знакомый… давнишний, ага, старинный, виделись мы с ним последний раз Бог знает когда. Чего доброго, давно раззнакомились. Но мне и в голову не приходило ничего подобного, чтоб назвать его иконописцем. Повода не выпадало. Хм. Правда, ему приходится подрабатывать в не совсем обычном заведении, и, вероятно, впитывается там в него некоторое влияние определённым образом. Но служение недавнее, а картины-то давнишние.

— В заведении? Новом? Или тоже старинном?

— Ну, я неточно выразился. То учреждение даже не государственное и не частное, вообще не мирское и светское, церковное, одним словом. Весьма стародавнее. Он работает в приёмной митрополита нашего. Помогает Его Высокопреосвященству. Чем и где, не знаю. Годков пять, пожалуй, прошло, как подвязался, а мы о его деятельности на том посту ещё не разговаривали. Вообще давно ни о чём не разговаривали. Ещё преподавателем работает где-то. Но живопись у него отдельная, от иных занятий отгорожена, поэтому на неё повлиять никто не может, и общение с клиром — в том числе. По крайней мере, мне так представляется. Картины тоже, как и автор, — отдельная ветвь человеческого творчества.

— Хорошо, что они особливые. Заметно. Однако напрасно вы не увидели их основной значимости. Наверное, вы не столь внимательно рассматриваете произведения искусства. Ваш Даль будет вечно безвестным. У него таланта живописца нет. Талант, если есть, не может оставаться неизвестным. Талант обладает исключительным правом — обязательно проявляться, широко проявляться. А раз не проявился, значит, нет его. Нет здесь живописи. Поглядите, вместо картин — образы. Чистые образы возникают помимо нарисованных предметов. А всё нарисованное — вроде незаметных, посторонних проводников, мало чего за себя говорящих, несмотря на тщательно возделанную проработку. Собственная выразительность этих предметов полностью отсутствует. Их попросту вообще не видать. Вся эта натура — вроде возделанной почвы, где произрастают невидимые, но энергичные изображения. Вспаханная нива. Только слишком загадочны эти самопроизвольно выросшие образы на возделанном поле. Сходу не определить, что хотят показать. Но, скорее, мне кажется, они больше привержены бестелесному миру небес, и непричастны плотскому грешному миру. Поэтому и не картины… да. В образах, проступающих сквозь натуру, нет никакого предмета, вещи нет: ни представимой человеком, то есть, угадываемой, ни абстрактной, то есть, ощущаемой на уровне эмоций.

Хозяин помалкивал и глядел на принесённую им замечательного вида посуду, выразительно проступающую меж бумаг, книг, столярных инструментов, прочего, нам неизвестного, представляя собой вполне конкретный и реалистический натюрморт.

— Да, простите меня за маленькую бестактность, — вкрадчиво сказала знаток в области плоскостного искусства после короткого перерыва, сопровождающего взгляд хозяина, — а вы не могли бы меня познакомить с автором, а? Если он знакомый, да ещё хороший. Когда-нибудь, конечно. Было бы очень интересно поговорить. Уж больно любопытно знать, что автор лично думает о собой же написанном?

— Вообще-то, знаете, он, помнится мне, настоятельно отказывался именовать свои работы картинами. Он их называл изображениями. И прав. Искусство это ведь — изобразительное. Не картинное же. Картинное искусство — совсем иное, верно?

— Видимо, так.

— И себя, кажется, никогда художником не считал. Изобразителем, да, изобразителем он себя называл.

— Ну вот, видите? Тем более, нам надо с ним познакомиться.

«Угу», — подумал приятель творца «икон», — «я вроде бы тоже с вами незнаком. А насчёт небес, о которых вы заметили, так вам, по-видимому, о них проще судить. До вас лазоревый купол заметно ближе, чем до меня».

— Давайте чаю попьём, — предложил он вслух, — зелёного. Вы зелёный пьёте? Но другого нет. А зелёный я завариваю обычно, без китайских выкрутасов. Ничего, если не по-настоящему классический чай получился? По-ихнему, это когда первым кипятком ошпаривают хорошенько, чай ошпаривают, сливают, а потом заваривают новым кипятком и ждут, не помню сколько. А пьют из маленьких чашечек. Малюсеньких. У нас из посуды подобных размеров даже водку не пьют, — Дорифор говорил, отнюдь не ожидая ответов на текущие вопросы. — Кажется, заварился. Вам полную? — и тут же налил чаю до краёв чашки. Вторая тоже вскоре наполнилась, даже образовав заметную выпуклость. — Ох, малость не рассчитал. Может пролиться.

— Ничего, ничего, — отозвалась дама, — вы очень даже ловко наливаете.

Дама собралась избавить руки от альбома, но не знала, куда подевать дорогое издание. Законное место на столе было уже оккупировано предметами гостеприимства. Тогда она быстро догадалась закрыть альбом и вставить на ребро между своим бедром и смежным с ним покатым подлокотником кресла, схожим по форме. Затем уверенно взяла чашку, ту, что с выпуклостью чая сверх краёв. Захватила, как если бы та оказалась привычным для неё спортивным снарядом, и поднесла ко рту. Жидкость встрепенулась и готова была пролиться ещё до соприкосновения с губами.

— Я сейчас блюдечко принесу, — хозяин поторопился на кухню.

Там далеко не сразу отыскалось что-нибудь видом приличное и чистое. Пришлось мыть. Даже постараться.

Возвратясь к нежданной гостье и похлопывая пальцами по наружной области блюдечка, хозяин уставился на три фарфоровых шедевра господина Виноградова: фигуристый чайник и элегантные чашки, теснящиеся на столе. Одна из них была порожней. И кресло пустовало. Незанятость его дамой, только что погруженной в него, подчёркивал вид альбома с отпечатками произведений «изобразителя» Даля. Обложка отпала от переплёта на середину сиденья, и листы веером торчали из корешка. Человек античного облика расширил орбиты глаз и повертел головой по сторонам, выискивая нечто бело-черное крупной величины. Иногда останавливал взгляд на гипсовых скульптурных изделиях частей человеческого тела, чуть-чуть прищуривая глаза. Удерживал притом чистое блюдце двумя руками, отбивая по донышку крупную дробь свободными пальцами. Цельного и вместе с тем живого тела нигде не проявилось. Ещё несколько раз, но медленно обвёл взглядом помещение, задерживаясь на значительном смычковом инструменте скрипичного семейства, потом создал на лбу гармошку, вышел в коридорчик и направо, по линии ко входной двери, не расставаясь с блюдцем, но в одной руке и без дроби. Подошёл вплотную, дёрнул за ручку. Не открывается. Бывший приветливый хозяин повернул торчащий ключ в обратную сторону. Два оборота. Обескураженный, добрёл до места привычного обитания, незанятой рукой поднял альбом и сел в кресло. Температура сидения и спинки не позволяла усомниться в подлинности сидевшего тут другого человека или, по крайней мере, просто теплокровного существа. Хозяин комнаты восстановил альбом в прежнем положении на ребро, между туловищем и подлокотником, а ненужное никому, но заметно потеплевшее от рук блюдце сунул на стол. Вернее, установил вверх дном на пустой чашке. Мизинец, задевший поверхность посуды, ощутил заметную горячесть, что лишний раз подтвердило подлинность недавней процедуры чаепития именно здесь.

Кроме тепла, температуры человеческого тела в обшивке устройства для отдыха, и явно почти горячей поверхности бессодержательного приспособления для чаепития, среди помещения угадывалось другое тёплое существование пока безвестной живой души, Бог знает для чего уготованной. Что-то неведомое, но с оттенком положительного настроя незаметно укрывалось между знакомыми вещами. Присутствие этого теперь вовсе бестелесного предмета, нового среди прочего, расположило к себе особое внимание нашего героя. И оно, бесплотное бытие какого-то природного вещества уже спонтанно запало внутрь сознания постоянного обитателя тесной комнатки. Или по благопритобретённому праву заняло всю квартиру без остатка.

Так или иначе, но давала о себе знать несомненная перемена в жизни человека, похожего на античного Копьеносца.

«Фата Моргана», — подумал человек, не шевелясь.

Нет, для антинаучной мистификации в доме, где нашёл хрупкое уединение наш персонаж, — место не предусмотрено. Это мы знаем и утверждаем наверняка. Жилище сие состоит из нескольких комнат. Их, кроме Дорифоровой, пожалуй, две-три. Чужие. Интересы нашего жильца не затрагивающие. Наглухо заперты, необитаемы давно, что кажется тоже очевидным. Даже краска на дверях таинственных горниц потрескалась густой сеточкой, а кое-где и облезла. Кому принадлежат пустующие пространства, никто не знает. Хозяева никогда не появляются в них. И оттого наш герой привык здесь жить одиноким. Хорошо ему. Когда где-нибудь живёшь один-одинёшенек, — никто тебя ни чем не притесняет, никто не развлекает, и не заставляет уклоняться от основного твоего занятия. Свободно себе трудись. Хотя, подобные области не угнетающего одиночества, те, что удалены от суетного мира, порой они располагают и к ничегонеделанию. Там не грех и подремать среди дня. Если нет гостей. Одиночный квартирный обитатель (ему это казалось) тем же часом мало-помалу погрузился в сон. Из-за лёгкого потрясения. Или готовое тепло от кресла тому заметно поспособствовало.

— Нет, брат, — услышал жилец-одиночка со стороны сна чей-то знакомый голос, — нет, брат, и ещё раз нет.

В лощине вдоль ручейка паслись овцы, а на ветвистом кусте облепихи сидел человек. Он-то и посылал кому-то невидимому невнятные возражения. А овец, уткнувших головы в траву — так, негусто. Сколько? Дорифор начал их считать, и после одиннадцатой или двенадцатой уснул покрепче, лишаясь при этом удовольствия созерцать картинку. «Милый, мой милый», — пронеслось вдали, и округа смолкла.

Проснулся Копьеносец как-то вдруг и, по-видимому, оттого, что вспомнил о чае. Сразу же дотянулся до стола и взял чашку, ту, которая оставалась полной. Не за ручку взял, а за туловище, украшенное виноградным рельефом. Фарфор на ощупь оказался прохладным. И насыщенность сосуда перестала быть угрожающей. Пригубив чаю, бывший гостеприимный хозяин ощутил прохладу и на языке. Значит, поспал по-доброму. «Зелёный чай дозволительно пить и холодным», — подумал он, — «китайцы такой даже больше любят». Отпив ещё, но теперь крупными глотками почти всё содержимое сосуда, отставил чашку подальше, подтолкнув ею раскрытую вниз лицом, по-видимому, недочитанную книгу, и передвинул заварной чайник, пытаясь им заслонить недопитый холодный чай от затуманенного взора. «Но мы же не китайцы», — он снова подчеркнул национальную разницу в манере чаепития, не находя наслаждения от вкуса напитка. С другой стороны стола, из-за лёгкого натиска обронился несомненно самый нужный предмет подобно недавней самой нужной мысли. Поднимать не хотелось.

Если нет часов, то летним проживанием суток трудно определить, когда заканчивается день, когда начинается вечер, а то и ночь. Это если солнца из окна вообще не видать никогда. Оттого не узнать, в которой части света оно находится. Просто светло да светло. Значит, солнце не заходило. А если зашло, то недавно. Хорошо, чай подсказал о бытовании хода времени, и о немалой скорости у старушенции.

Неподалёку раздалась фортепианная музыка. Уединённый обитатель квартиры не слишком дотошно разбирался в музыкальных сочинениях, несмотря на посещение в детстве музыкальной школы и даже недавно законченную починку разбитого контрабаса. Но, благодаря универсальной образованности, кое-что из музыки попросту помнил. Кажется, звучало из Скрябина. «Загадка». Но с той стороны раньше никогда ничего не слышалось. Ноль звуков. По крайней мере — при нём. Конкретно музыкальное сочинение исходило из-за стены, отделяющей наше известное помещение от пока незнакомой пограничной комнаты, за дверью, что покрыта пожухшей краской, разрезанной трещинами, и местами облезлой. «Значит, соседи отыскались», — подумал домосед, — «да, а кто им открыл? Я ж дверь замкнул, а ключ не вынул. Нет, я ключ обратно повернул. На два раза. Открыта она, значит. Ещё ругаться будут по поводу отомкнутого дома настежь». Наш герой покинул кресло, потянулся и решил: «пройдусь-ка снова по улице, подышу свежим воздухом». Альбом пал с ребра целиком на сиденье кресла, явив заднюю обложку, где виднелся маленький черно-белый портрет автора, невесёлого и не без сарказма. Дорифор не стал поправлять сборник отпечатков удивительных «не-картин» и скоренько удалился из комнаты. Перед тем, по обычаю, не забыл оглядеть кончики своих стоп. Из коридора уже слышалось скрябинское «Желание».

Он вышел на лестницу, вспомнил, что надо бы наладить защёлку в замке, запер дверь снаружи (или ему показалось), и, ловко перебирая ступни, почти не касаясь поверхности ступенек, ровненько поскользил вниз. Выйдя на городские пространства, тотчас принял положение на панели подальше от стен домов и окон их, откуда иногда могут падать субтропические деревья. И мысленно ему представилась гостья, которая назвала работы Касьяна Даля иконами. «Она тоже в каком-то смысле икона», — думал Дорифор, пытаясь припомнить и представить черты её лица, но они, едва наметившись, сходили на нет, — «в том смысле икона, что имеет один лишь образ, а тело способно улетучиваться, несмотря на изрядную величину». Но больше его мысли разглядывали в памяти живопись Касьяна, «изображения», давая по их поводу определённое умственное заключение. «Они просто очень хорошие, с немалой силой именно изобразительности. Изобразитель. Действительно, прав ты был, дружище, хоть и вставляя в это слово уничижительный смысл. Стало быть, эта невидимая сила и произвела впечатление на странную гостью. Даже из репродукции. Изобразительность. Ну да, ею образ и являет суть. Чем заметнее сила изобразительности, тем ярче образ. А тело исчезает, растворяется в образе. Потому икона. Убедительно звучит. Но ведь Касьян рисовал не только людей, но и природу, а то и вовсе натюрморт. Но всюду образ. Вещей нет, их вытесняет образ. Любопытно, а «изобразитель» знает об уникальной примете собственных произведений»?

— Даль!? Касьян? — античный герой почти в лоб столкнулся с папой девочки, которая с грейпфрутовым деревом на подоконнике. На сей раз он узнал давнишнего приятеля, но не догадался о бывшей сегодня встрече возле того же цитруса, который чуть не погиб на панели.

— А, Дорик, это ты? — папа отпрянул чуть назад и тоже опознал древнего товарища, благодаря дальнему расстоянию. Догадка о сегодняшней их встрече, не захотевшая посетить Дорифора, обошла и его.

Глава 6. Встреча

Мы вернёмся чуть-чуть назад во времени.

Папа, как нам известно, немного подремал и увидел во сне двух братьев. Затем, поспал порядочно, и без всяких снов, после чего поднялся, выключил Вагнера, надел кепку и вышел на улицу. Вспомнил, что не купил ничего для еды. По дороге на рынок им делалась попытка восстановить картину сна. «Кто такой брат»? — думал папа, без сомнения определив себя одним из тех близких родственников, — «жалко, не привелось иметь братьев: ни родных, ни двоюродных, никогда». Впечатление от сна заняло большую часть сознания и не оставляло его во всём времени пути. И даже на рынке, подле прилавков продолжал переплетаться странный сон между вертящимися тут людьми, невольно заостряя внимание на отыскивании меж них знакомого лица новоявленного брата. Весьма докучливым оказалось видение.

Теперь он возвращался с рынка, слегка отягощённый и несколько подавленный. Груз ощущался думой о таинственном брате вперемежку с не слишком увесистой поклажей в руках. А угнетала папу нежданная, вдруг нагрянувшая мелкая неприятность, со сном не имеющая ничего общего. Напротив, ярко проявилась подлинная достоверность или, по выражению людей обстоятельного мышления, непредвзятая действительность.

Незадолго до того, обзаведясь на рынке тяжестью всяческой снеди и ступая по недлинной дороге домой, папа, полное имя которого — Касьян Иннокентьевич Даль, не глядя, миновал аптечный киоск, а потом, пройдя несколько шагов и вспомнив о давней необходимости в одном лекарстве, не поленился воротиться. Раньше некогда было купить, а теперь уж, как говорится, заодно. Несколько секунд назад, когда он проходил мимо, киоск был свободен от покупателей. А по возвращении, трое относительно молодых людей, две женщины-красавицы, лучше сказать, красотки, и один округлый, тугого склада мужчина, подошли раньше него и обволокли прилавок. Одна женщина, подняв плечи, будто недоумевая чего-то, медленно и принуждая себя, вроде покупала или собиралась покупать, но не знала что. Другая, вздёрнув брови, оглядывала содержимое киоска за стендами и под витриной прилавка. Обе красотки, видно, только что побывали в «салоне красоты». Стильные причёски у них, тонкие ароматы, косметика всякая, покрывающая искусственный загар. Мужчина стоял, оттопырив локти, как это делают ответственные охранники, и перебирал в пальцах ключи, как это делают настоящие хозяева. Его лоснящееся лицо не испытывало нужды в косметических средствах, а сбитое тело с округлым животом, плавно перетекающим в такого же свойства грудь, исключало необходимость посещения фитнес-клубов. Даль выждал минутку, другую, третью. Потом попытался подойти сбоку, полагая спросить у продавца, есть ли тут нужные таблетки. Если нет, следовательно, и ждать незачем. Молодой человек сделал встречное движение, грозя не подпускать папу до прилавка. «Простите, — сказал Касьян, — не беспокойтесь, пожалуйста. Я подожду очереди, но мне бы только узнать, есть ли нужная вещь, чтоб зря не стоять». «Вот закончат обслуживать, тогда спросишь», — густым грудным голосом нагловато выдал сопротивление охранник и по совместительству хозяин двух дам, выпятив притом эту вещательную грудь, как две капли воды похожую на живот. «Но вы же ничего пока не покупаете», — зря попробовал войти в диалог Даль. «Щас ты у меня заболеешь», — был вразумительный ответ. «Да я без вас, — почему-то продолжил Даль ненужную беседу, — без вас болен». «Тогда станешь у меня больным инвалидом», — уже с явной угрозой произнёс тугой мужчина, по-видимому, красуясь перед своими женщинами лишь ему одному ведомым подвигом. И пнул Касьяна покатой грудью. Пиная, возвысил грудной голос, до визгливости: «Ах, ты меня тронул! Ну, держись». «Экая незадача, — промолвил Касьян, обращаясь куда-то в промежуток между женщин и пожимая плечами, — надо бы чем-то успокоить человека». «Тебя я сейчас успокою. Навечно успокою. Ты у меня станешь мёртвеньким больным инвалидом», — раздухорился этот, ещё по другому совместительству, оказавшийся хозяином жизни. Он задрал вверх густоголосое туловище, перегруппировывая затекшие упругим жиром плотные мышцы между животом и грудью. И набрал воздуху, чтобы увеличить эдакий бурдюк или эдакие мехи. Женщины помалкивали, слегка и загадочно улыбаясь. Даль на шаг отступил, избегая очередного столкновения бюстами. Уверенный в себе собственник, полагающий себя владельцем вообще всего, что существует в ближней и дальней округе, продолжал играть роль злобного забияки, переминая ноги. Или пребывал в привычном своём естестве. Оскорбления и угрозы сыпались из мешкообразного тела, словно из рога изобилия ещё с минутку, попутно с набранным воздухом высвобождаясь из неволи. Грудо-живот ходил ходуном, снабжая ругань новыми и новыми порциями пневматического выхлопа. Но обещанные мероприятия пока не торопились начинаться. Копились. Вскоре одна из красоток заинтересованно вертела пальцами с тёмно-фиолетовыми ногтями — броскую упаковку, исполненную додекаэдром. Это она приобрела пилюли для омоложения чего-то (аптекарь так пояснил: «омолаживающее», но притом сделал извинительное выражение лица). Купила и быстро отошла от прилавка. Другая — за ней. Движение у них протекло не прямое, не фронтальное, а слегка бочком. Ну, и молодой вроде бы человек, а вроде бы не знаем кто, вынужден был последовать за ними обеими, не успев завершить угроз прямыми силовыми действиями. Зря копил. «Вроде бы человек» был-таки людского происхождения. Владелец, в конце концов. Собственник. А что касается пола, то явно мужским не являлся. Так думал папа. Ну, когда кто-то кому-то делает плохо и ему же это ставит в вину — манера, без сомненья, женская, да и та не столь высокого достоинства. Скорее, безнадёжно низкого…

У папы вскользь всплыли воспоминания о бывшей жене. Та частенько поступала именно подобным манером, а потом вовсе прекратила супружество, разобидевшись до крайней меры. Заодно в мыслях едва заметно мелькнул её давнишний образ, оставаясь безукоризненно дорогим…

Папа с нажимом прищурил глаза и тут же отворил их на полную величину, а потом обратил, наконец, подготовленный давно вопрос продавцу и получил ответ: «сожалею, но сегодня нет; может быть, завтра подвезут». Вздохнув и приподняв нижние веки, Даль отошёл в сторонку. Оттуда увидел троих бывших покупателей. Они уже садятся в новенький тупозадый «Peugeot» с дымчатыми окнами. Женщины сели сзади. На водительское кресло рухнул бесполый хозяин-забияка. Будто бы окунулся с головой в умопомрачительную бездну.

И эта неприятность подавляла Даля по пути домой. «Ладно, — думал отягощённый папа, — пусть себе хамят. Себе. Именно. А до меня им не достать. Я один для себя подобное могу сотворить. Сам. Нахамить себе ничего не стоит. При любой погоде, при людях, при одиночестве. И никто посторонний не станется тому причиной, даже омолаживающиеся отморозки. Они ведь тоже хамят именно себе, воруют главные ценности опять же у себя. Да не знают о том. Небось, вообще блаженны без оглядки. Омолаживаются молодильными яблочками до младенчества и не ведают что творят». Папа инерционно проводил через мысль всякие иные похожие сценки, поругивая сколь обидчиков, столь себя, а заодно — всю эту испокон веков неправедную среду человеческого обитания. Однако ж вскоре успел поймать и собственную персону на мысленной возне. Подумал: «ну, и возня в твоей голове». Параллельно с горечью отметил и причастность ко всеобщему воровству да хамству. Оказывается, и он занимается воровством. Прямо в личности. Себя обворовывает: хамит бессмертной душе, похищает ценное время жизни, замещая светлые мысли и возвышенное воображение никчёмным сором. Поставил себя, как говорится, на место. Было ещё что-то стороннее, почти незаметная подсказка витала рядышком с мыслью. Но подсказка витала решительно по другому поводу, тому, который чрезвычайно редко и мало кому подворачивается. Её он и проглядел. По обыкновению. Потом кто-то даже постучался в окошко размышлений, помахал рукой там, снаружи. Даже почти ясный был звук нехитрого слова. А в одном пространстве со звуком сквозь достаточно замутнённое окно угадывался жест руки невидимого существа, указующий в занебесье. Подсказка оттуда не назойливо пыталась пробиться непосредственно в мысль. Даль на мгновенье даже приостановился, но не понял, ради чего. Правая рука, праздная от вещей, казалось, получила слабый сигнал от подсказки. Рука чуть-чуть поднялась, изготовляясь, может быть, без приказа со стороны мысли сотворить врождённо свойственное крестное знаменье, но ещё иная незримая, неощутимая тяжесть отогнула её обратно.

Хлопнули ставни за окнами размышлений, и мгновенно без следа сокрылись витающие за ними устойчиво неожиданные, недостающие и странные подсказки. А Даль и замешкаться-то не успел. Он беспричинно, чуть-чуть приостановился да сразу пошагал дальше, одновременно возвращаясь в предполагаемое русло дельных размышлений. «Нельзя оскорблять душу, нехорошо забивать ощущения жизни безобразными мусорными свалками да помойками», — пробежали слова у него в уме. А внешне, мимикой лица он поставил точку в конце своего решения.

И когда художник Даль законно поставил эту уверенную точку, перед ним оказался старый дружище.

— Дорик… — засомневался он, — действительно ты?

— Касьян! Лёгок на помине. Я же тебе письмо писал. Официальное. Но потом выкинул. А сейчас просто о тебе думал, ну, не сию минуту, а чуток пораньше, и не о тебе, а о твоей живописи, которая, оказывается, отнюдь не живопись, — от неожиданности встречи, слова звучали нескладно.

— Да? — Касьян обрадовался и по этому поводу, — Молодец. Точно. Не умею ничего делать. Знаю. Недавно узнал. Сегодня, — речь художника тоже выстраивалась литературной корявостью, — за что ни возьмусь, ноль толка, и никого довольных нет. Все дела мои без надобности. Я ж нынче весь день сохранял в башке эту невзрачную мысль, о том думал, почти страдал. Ну, не прямо сейчас, недавно. А только что мусор завёлся всякий да вертелся, вертелся. Вот его-то я и выкинул, перед замечательной встречей с тобой. Будто нарочно очистился.

— Я письмо выкинул, а ты — мусор. Занятно. Про письмо я знаю, пустое оно. А мусор, который в голове, он что такое?

— Ругань. Ругался в уме.

Дорик хихикнул. Наверное, отметил про себя согласие с нами по поводу наличия в головах у прохожих, по преимуществу, безудержной бытовой возни и бессмысленной ругани из-за битком забитой печёнки всякой дрянью. Но Даль — другой. На то и Даль. В нём одни ясные мысли могут роиться. И льются они, чистые думы — незримыми волнами, исходят вокруг источника своего и расходятся на дальние расстояния. Поэтому человек, похожий на древнего грека, хихикнул и произнёс:

— Ругаться, на тебя не похоже. И мусорить не умеешь. Или успел научиться? А о твоей живописи не в том смысле я сказал, будто не похожа на искусство. И разве я говорил о ней чего плохого? Нет, не в том смысле. И не моя это оценка твоих чудесных работ. Не мой вердикт. Это одна странная и незнакомая мне особа недавно отозвалась о твоих работах тоже странно. Зашла ко мне, увидела твой новенький альбом, обозрела все репродукции картин от корки до корки да вынесла суждение: не живопись, мол, там помещена, таланта живописца не видать. Другое что-то, даже не понять, искусство или не искусство. Но, что интересно, это неизвестное — значительно лучше.

— Мой альбом? Нет у меня альбома. Ни новенького, ни старенького. И репродукций нет. Ты, перепутал.

— Хе. Перепутал. Тебя уж перепутаешь. Сам, небось, позабыл, что работы твои вышли. Прямо из типографии взял. Мне достался экземпляр по блату. Редактор в издательстве знакомый. Кстати, хорошая мысль: давай-ка автограф нацарапай, а?

— И ты по этому поводу писал мне официальное письмо? — Касьян Иннокентьевич Даль вроде бы пытался пошутить на манер обычной приятельской беседы. А в порожней от мусора голове мелькнуло сравнение недавней думы о невостребованном существовании и этой новостью о публикации.

— Письмо? — переспросил наш древний человек, похожий на Дорифора.

— Ты же намекал об официальном письме на моё имя, — Касьян продолжил шутку, но в то же время пытался поймать рядом промелькнувшую мысль.

— А, нет, — Дорик снова хихикнул. — Письмо — это у меня свои заботы. Журавль в небе. Потом расскажу. А альбом — другое дело. Он-то уж точно в руках.

— Значит, кто-то выпускает альбомы, кто-то хватает их голыми руками, а я о том ничегошеньки не знаю. — Художник, может быть, и возмущался, но попутно с тем в подкорке левого полушария мозга образовалось подозрение о значимости кое-чего, им наработанного: труды оказались кем-то востребованы. Оттого-то и смятение стряслось, да распространилось и на полушарие правое.

— Не знаешь? И не врёшь, что не знаешь? — Дорифор удивился, и тоже сугубо подлинно.

— Нет, — незамысловато и ясно высказался Касьян Иннокентьевич об удивлении приятеля.

Приятель немного призадумался, а потом поразмыслил вслух:

— А как же эти гаврики сработались без тебя? Ведь большая компания трудилась. Издание альбома немалых усилий требует.

— Кто их поймёт, — Касьян отвёл сощуренный взор куда-то в область невидимого за домами горизонта, — редактор, говоришь, знакомый. А я не знаю добрых редакторов. Издателей тоже знакомых нет. И они меня знать не должны. И обещающих предложений о публикации не поступало. Никто ничего подобного не предлагал. Никто не приходил, нагруженный ни фотоаппаратами, ни кино или видео. Мероприятия по съёмкам не проводились, не было никакой фотосессии, — он вернул взгляд на вновь найденного приятеля. — А вообще, скорее всего, день такой ненормальный сотворился нынче. Сплошные новости, прямо на глазах. То дочка цирк учудит с горшком, то гости странные приходят без приглашения, то дрянь всякая на голову сваливается. То вдруг таинственный твой альбом прямо с неба или… но по блату.

— Значит, не только я принимаю странных гостей, значит, ходят они повсюду, — Дорифор округлил глаза. — И дочка у тебя ещё маленькая есть? Молодец ты у нас. Что же она с горшком делает?

— Не маленькая, — художник, напротив, прищурился. — Большая. На голову длиннее меня. А горшок выпал у неё из окна. Горшок с деревом.

— О! Так то твоя дочка?

— То? Какое то?

— Я же заходил сегодня к тебе, — Дорифор повертел округлыми глазами. — Искал дом по памяти, но оказалось, что не помню точного адреса. Примерно только. Поэтому не был уверенным в правильности выбора. Зашёл в неуверенности. И дочку не узнал. А, нет, узнаю, узнаю, — он, подобно художнику, сощурил глаза. — Припомнил сейчас лицо и узнал. Похожа. Ха-ха. Ну да, я ведь раньше никогда её не видел. Нет, совсем маленькую видел. Давно. Постой, кепку сними.

— Ну, — Касьян чуть приподнял головной убор над головой.

— И ты же был там на улице. А я тебя не узнал, — человек-изваяние развёл руки перед собой.

— Точно, — художник Даль возродил головной убор на месте и опустил козырёк на брови. — Ты же с деревом стоял. И я тебя не узнал. Дерево загораживало. И ростом ты поменьше стал. И седой навечно.

— А ты побелеть уже не успеешь. Нечему тебе на голове белеть. Ха-ха. Да. Да, но автограф! Я ведь тут рядом живу. Вон, в соседнем доме. Давай, зайдём на пять минут. И альбомчик заодно посмотришь.

— Да, я помню, ты недалеко от рынка живёшь. Но интересно. Ну, пойдём.

— Дай-ка я твой мешочек понесу.

— Нет, не надо, я к нему привык.

И оба старых приятеля, которые успели давно позабыть лица друг друга, вошли в дом, где есть знакомая нам квартира, а в ней запрятана одиночная обитель человека, похожего на античное изваяние.

Можно, конечно, и сейчас, ненавязчиво, но припомнить Касьяну Иннокентьевичу Далю пару почти незаметных историй, скромных таких свидетелей его невостребованной участи, водившейся в былые времена. Мы откинули кисть руки от губ, и было, начали уже подкидывать наш заранее подготовленный компромат, но художник с другом непомерно быстро взбежали по лестнице всего лишь до второго этажа и остановились у двери, той, что иногда шевелится и устраивает сквозняки. Нет, толковать у порога неудобно.

Потом.

Когда хозяин квартиры вставил в скважину ключ, тот не поворачивался. Ему препятствовал твёрдый предмет.

— Изнутри вклинен другой ключ, — проворковал человек. В мыслях пробежали сомнения по поводу необитаемости жилища во время его отсутствия, и вторила им неуверенность в том, что давеча запер вход. Печь запер, а вход… — придётся позвонить.

Давненько не доводилось нажимать на кнопку звонка собственной квартиры. Но ничего не поделаешь. Придётся вспомнить, как это делается. И он, упруго выгнутым большим пальцем, вдавил беленький кружок полностью внутрь. Длинно нажал. А потом кончиком указательного пальца ткнул кнопку ещё раз, но коротко и отрывисто. Ключ с той стороны скважины зашуршал, дверь отворилась. За порогом стояла та же бело-черная дама, та гостья, которая выпила чай с горкой и пропала.

— Здрасьте, — почти отлаженным дуэтом в чистую терцию поприветствовали баскетболистку оба невысоких мужчины.

— А, извините, — улыбаясь сомкнутыми устами, молвила новая хозяйка, — дверь ветром открыло, я и заперла её на ключ. Защёлка-то не работает.

Старые приятели обтекли даму сбоку и прошли вглубь. Там — свернули налево.

— Ха, понятно, — тихо сказал седой мужчина, — это соседка моя. А то ведь и впрямь пропала, будто сквозь стены. Ну да, и музыка из-за стены слышалась. Значит, она и есть соседи. Отыскалась. А я подумал о ней, будто она Фата Моргана, пришлая из глубины веков, или ещё похуже. Заходи.

— Познакомь заодно. Приметная дама, — гость голоса не приглушал.

— Верно говоришь. Приметная, но неведомая мне. И сам познакомлюсь, а то ведь не успел.

— Вот, — хозяин известного нам помещения, плотно обставленного предметами жизненной необходимости и просто красоты, высунулся из-за поворота, жестом откинутой назад руки обращая на себя внимание стоящей поодаль женщины, — вам необычайно везёт сегодня. Просили ведь познакомить при случае с интересным художником, автором картин в альбоме. И, взгляните, он уже готов предстать пред ваши очи. Даже не при случае, а нарочно. Поглядите, рядышком со мной — настоящий художник Даль и, как говорится, при всём уважении.

— Касьян, выгляни, — постоянный здесь жилец легонько пнул приятеля и гостя кончиком локтя.

Женщина, грациозно переступая невидимыми, но угадываемыми под платьем долгими ногами, достигла входа Дорифоровой комнаты и подала руку сразу обоим мужчинам. Точно посередине между ними.

— Морганова, — представилась она, — фамилия моя — Морганова. По мужу. Он был Морган. Мы из Пльзеня, из Богемии.

Первым ухватился за её руку бывший хозяин целой квартиры, а ныне, понятно, лишь малой части.

— Дорофей, — сказал он, — это у меня такое имя, — Дорофей Иванович.

— Даль, — произнес второй, покашляв и перенимая руку женщины.

— Я думаю, надо бы нам троим войти, — предложил Касьян Иннокентьевич, адресуя свободную руку в открытый входной проём. Гость явно разгонял течение знакомства. — От двух мужчин вам не удастся сбежать.

— Извините меня. Просто вдруг очень захотелось подремать. Вышла, не дожидаясь вас, да тотчас незаметно уснула в своей комнате.

— Да? — изумился Касьян Иннокентьевич Даль, — я тоже недавно прикорнул чуть-чуть. А ведь никогда не спал днём. Это Вагнер на меня подействовал.

— Вагнер? — теперь уже подивилась дама, — такой ведь шумный. Не помню ничего, похожего на усыпляющее.

— Угу. Причём врубил, как говорится, на полную мощность.

— И я, — поддакнул Дорофей, — и я вздремнул. Даже без какого бы то ни было колыбельного сопровождения. А кстати, как вас по имени величать? Не по фамилии же обращаться. Формально получается, даже не по-соседски. Это Даля можно вроде бы по фамилии, его вообще только так надо называть, потому что он Даль и есть.

— Фотиния. Светлана, по-вашему.

— Фотиния Морганова, — медленно сказал бывший хозяин единой квартиры, — на самом деле почти Фата Моргана. Звуки очень совпадают. И поведение похоже: внезапно появились и внезапно исчезли, именно по-привиденичьи. Вроде призрачной картинки. Одним словом, Даль прав, идёмте, идёмте. Все проходим. — Седовласый, в недавнем прошлом одинокий жилец, сощурившись, оглядел свободную, с переливчатою белизной одежду соседки, словно нарочно дополняющей образ привидения, но не стал об этом распространяться.

Целиком вся тройка втиснулась в холостяцкое помещение. Хотя мы не имеем права достоверно утверждать, будто обладатель комнаты уж точно холостяк. Обстановка холостяцкая. Но почему бы не иметь семью и даже ещё одну квартиру поодаль, где точно его многочисленное семейство размещается? (Мы мельком представили множество детишек, мал-мала меньше). А здесь он получает особое удовольствие, вкушая блаженство одиночества в свободное от семьи время? Надо подумать.

Фотиния села первой. По привычке, стараясь не волновать мужчин величиной роста. Она опустилась на прежде выбранное место. Перед тем взглянула на заднюю обложку альбома, где вырисовывался портретик автора, сравнила с оригиналом, недоумённо подняла брови. Затем ею было восстановлено положение альбома ребром вплотную к подлокотнику. И кстати. Потому что из-за свежих впечатлений позабылась основная причина, вдохновившая старых друзей зайти сюда. Дорофей, тот, который в молодости был неотличим от Дорифора, сказал «о», тут же достал альбом из узкого пространства в кресле между Фотинией и подлокотником. Подержал, и подал Далю.

— Авторучку дать? — поинтересовался он.

— Дать. Но погоди. Посмотреть тоже дать.

Автор картин-не-картин, отпечатанных на бумаге, стал перелистывать страницы свежего издания.

— Откуда снимки взялись? — со слабым изумлением вопрошал автор. — Вроде качественные. Смотри, отменно профессиональные. Для того нужен специальный свет и долгая выдержка. Украдкой, по-шпионски, не получится. Таинственное проникновение в дом? Нет. Дочка без меня никого взрослых в дом не пускает. А если бы впустила, то рассказала бы.

— Действительно, никто у тебя ничего не снимал? — Дорифор притом не без тонкого наслаждения отметил про себя, что его-то в дом пустили.

— Нет. Я же говорил. По крайней мере, при мне. Сам я снимал когда-то. Из любопытства. Пробовал. Моих снимков в этой книженции нет. Одним словом, тут явно вышла бойкая отсебятина.

— А вдруг дочка просто забыла тебе предъявить отчёт о фотографах. Или эти специалисты о том попросили. К примеру сказать: обо мне она поведала? Я же приходил к тебе. Дальше прихожей, правда, не продвинулся.

— Поведала о тебе, доложила. Подробно. Ха-ха. Приходил, говорит, эдакий чудак. Но чего-то испугался. Дочки моей побоялся, да? Боевая девочка, а? Особенно в гневе, скажу тебе по секрету.

— Да ну. Девочка хорошая, отзывчивая, ответственная. А испугался, да, может быть. Но — возможной ошибки. Испугался шальной мысли: вдруг перепутал адрес. Ха-ха.

— Угу. Значит, говоришь, девочка хорошая, а редактор просто знакомый. Или тоже хороший?

— Да. Знакомый, но не близко. И хороший, смотри, вполне приличное издание. Пиратское, но достойное тебя. Шикарные репродукции, — молвил некоего рода тоже репродуцированный античный герой и подал мастеру толстый сочно-зелёный фломастер.

— Ух, ты! — художник слегка отпрянул в сторону контрабаса и локтем задел самую толстую струну, извлекая из неё зычный звук, — потоньше ничего нет? Крупными вещами балуешься.

— Давай, давай, не скупись, подписывай смачно.

— Да чего скупиться, — автор, вступающий на тропу, ведущую к славе, взял пишущий предмет и поверх всей внутренней части обложки крупно написал: «от души — дружеской душе»; и помельче: «дорогому Дорику».

— Пойду я, — Касьян изготовился на выход. У него зародилось любопытное размышление: «Оказывается, востребовано кое-что. Началось. Но слишком ненормально. И кому такое нужно»?

Тут и Фотиния подала голос:

— Познакомиться-то мы познакомились, а поговорить не поговорили. С вами поговорить ведь интересно.

— Простите, ради Бога, я домой тороплюсь. Дочка там. Голодная. Растёт ведь, необходимо кушать. А продукты здесь, — он легонько раскачал тяжёлую авоську. Пойду питать наследника. Дорик, возьми, да организуй встречу. Потом. Закрой, кстати, за мной, а то ветер устроит неприятность ещё и у вас.

Дорик прошёл за художником, похлопал его по плечу через порог, запер дверь и вынул ключ. Потом вернулся в комнату, отдал ключ Фотинии.

— Это ваш. Значит, мы соседи. А я не понял, — новоявленный сосед рассеянно поглядел по сторонам потолка.

— А вы тоже художник? — спросила новая соседка или старая хозяйка квартиры, оглядывая скульптуры на горизонтальных поверхностях мебели и небольшие картины по не заслонённым обстановкой стенам.

— Нет, работы не мои, а это вообще слепки античных фигур. Я только мебель тут слепил.

— И контрабас?

— Угу. Он тоже вроде мебели. Из обломков слепил. Подобрал набор щепок от него и склеил. Слепил.

— Красиво слепили. Да он и сам по себе красавец. Правда, в больших оркестрах никогда не является солирующим, несмотря на доминирующие размеры. Это в малой компании на нём позволительно повиртуозничать. А ещё лучше ему чувствуется вообще в отсутствии слушателей, где-нибудь в поле, в лесу или на горе. А иногда и здесь, тоже в одиночку.

— Нет, я над ним и на нём давно не тружусь. С тех пор, как склеил и поставил сохнуть. Он лишь очертаниями крупных форм намекает на музыку со значительным смыслом.

— Интересно. Значит, вы столяр.

— Угу, столяр. За столом больше посиживаю, попробовал отшутиться сосед, — значит, подходящее слово — застольник.

— Да, — пропела соседка, медленно кивая головой, нарочито подчёркивая лёгкую иронию в интонации, — вы похожи на столяра и контрабасиста или плотника с той же точностью, что я — на Фату Моргану.

— Плотник? Хе-хе. От слова плоть. Это в отличие от призрака. Занятные вы даёте определения.

— А вы позволите альбомчик взять на вечер? — Фотиния собралась уходить, особо не стремясь продолжить беседу.

— Угу, — согласился сосед, — если сподобитесь вернуть по личной инициативе.

— По личной, сподоблюсь, — соседка почти рассмеялась. Сегодня же вечером. Вы никуда не уходите?

— Нет, буду столярничать.

— За столом сидеть?

— Угу, за столом. Застольничать.

— А давайте… ну через часок позастольничаем по-настоящему. Я вас приглашаю. По-соседски. Пусть будет маленькое будто новоселье.

— Да, пожалуй. Столовые дела, как и плотницкие, весьма универсальны. Приду.

— Я вам в стенку постучу.

— Хорошо, буду ждать условного сигнала.

Фотиния взяла альбом «изобразителя» Даля, изготовленный пиратским способом, и ушла в сопредельную комнату.

— А фотография автора на обложке совсем не похожа на оригинал, — она воротилась и произнесла сию реплику в приоткрытый проём двери, — живой Даль намного симпатичнее.

Затем она исчезла вновь на прежний манер привидения.

Случайно попавший в наше время античный герой и впрямь основательно сел за стол. Он подвигал глазными яблоками и остановил взгляд на маленьком участке поверхности. Незадолго до того, мы знаем, там лежали две бумаги с неоконченными письмами, превратившимися затем, после чуть ли ни опасных перипетий в самолётики, и благополучно взяли старт у окна, да неизвестно, где полетали и где приземлились. Успешен ли был полёт, удачная ли была посадка, или не очень-то им повезло? Лежат ли они ещё, слегка припав набок и сохраняя форму? Или сразу же затоптали их тяжёлые ступни ног или ещё хуже — колёса какого-нибудь трактора? Или резвые детишки разорвали их в клочья? Или они, будем надеяться, и целые пока, но вскоре попросту станут жертвами дворника? Живое подобие классической изобразительности мелко покачало головой, не поддакивая нам и не возражая. А ещё ведь с угла стола упала одна вещица, может быть, значительно более ценная, чем самолётики. Слетел предмет, вероятно, чрезвычайно и жизненно необходимый нашему герою, а то и целому человечеству. Но об этой потере он вроде позабыл или вообще не заметил, а человечество и не подозревало о том. Ныне взгляд героя без помех продвигался вперёд по собственным двум осям — до бесконечных глубин бескрайнего пространства, не заботясь о фокусировании. «Интересно», — подумал он, — «стереоскопическое изображение бесконечности отличается от моноскопического»? Исследователь попеременно смежал веки то одного, то второго глаза и подержал отворёнными их оба, всякий раз целеустремлённо посылая взгляд в бесконечность. При взгляде двумя глазами бесконечность оказывалась ближе.

Новенький тупозадый «Peugeot» нёсся по улице. Внутри него, одинаково чуть-чуть вобрав головы в плечи, разместились относительно молодые люди: две красавицы, а гоже заметить, красотки, пожелавшие стать еще прекрасней да милей, и владелец их, округлый, тугого склада мужчина (внешнего вида). Нёсся автомобиль, потому что по воле безотчётного повелителя постоянно шёл на обгон, устойчиво набирая и набирая скорость, да ни капельки не сбавляя оной. Возможно, такой сложился обычай у водителя «Peugeot»: копить всё попадающееся под руку. Сейчас это скорость, а до того — разные иные вещицы, о которых мы не знаем, кроме самой машины и двух женщин. Какая разница. Главное — хватать да набирать. Собственник без имущества — всё равно, что петух без куриного гарема. И всякий владелец без прироста имущества — всё равно, что ростовщик без клиентов. Делая очередной вираж, послушное водителю авто выпрыгнуло на красный сигнал светофора и, спасаясь от поперечного движения, резко отогнулось в сторону, по-прежнему, не снижая набранной скорости. Немного, однако, промахнулся в расчёте водитель чужих жизней, несмотря на способности в арифметике (без арифметики невозможно суммировать и умножать вещи да властное обладание). Сразу же его угораздило попасть прямо в решётку ограждения набережной. Та, будь и чугунною, не сдержала тонкой жести, обогащённой богатством набранного скоростного натиска, вот и пропустила сквозь себя в открытое пространство реки новенький «Peugeot» с дымчатыми окнами. Тот раскрутился в полёте, накренился и левым боком вошёл в воду, словно острый нож. Без брызг, словно в торт. Вся компания, размещённая внутри него и сообща с ним, так и рухнула в Фонтанку. Редковатый народ быстро высыпал на берег, поглядеть дальнейшее представление, соображая набегу: «надо же, наяву, а не по телевизору». А в дальнейшем из воды одна за другой предстали две головы испуганных женщин в обрамлении всплывших подолов юбок наподобие блюдечек. Ещё в дальнейшем, они самостоятельно и не без нервной перебранки с воплями доплыли до берега, оставляя за собой расширяющиеся хвосты всклокоченной водной поверхности. По счастью, гранитный спуск оказался рядышком, и несостоявшиеся утопленницы смогли вылезти на сушу без чужой помощи. С юбок обильно стекала вода, отдалённо напоминая фонтан-колокол в Нижнем Петергофском парке. Не оборачиваясь, обе женщины, то есть, бывшие красотки быстро удалились от самого страшного места в городе, оставляя за собой продолговатые лужицы. Не прямо бежали, не фронтально, а несколько бочком, очень похоже на недавнее удаление от аптечного киоска. Их лица оклеили патловидные волосы, под которыми виднелась размытая косметика наподобие акварельного опуса «по-сырому». И страх, — настолько исказил те бывшие молодые лица, насколько не могли бы воздействовать на них долгие годы трудовой жизни где-нибудь в тундре или пустыне. Нелегко теперь предположить о величине их природного возраста. И, будто назло, приобретённый ими в аптечном киоске экстракт из молодильных яблочек, уместный именно теперь, остался на дне одной из сумочек в утопшем «Peugeot». Пока дамочкам не до омоложения, и вообще не до яблочек. Впрочем, эти мокрые женщины, покрытые повреждённой красотой, уже скрылись за пологим поворотом набережной, оставив городскую сцену подле Фонтанки пустой. Больше живых людей из-под воды не появлялось. Под ней, до предела разумного восприятия уверенный в себе водитель убеждал себя непоколебимой правотой, поэтому пока не выплывал и не выплывал, будто его не было на дне. Да и женщины твердым и безоглядным поведением дали понять, что под водой действительно больше никого из людей нет, и спасать совершенно некого. Поверхность воды обрела обычный для себя равномерно рябой вид. Прошло время, ещё время, ещё пол-времени, а, ставший одиноким, водитель всякого подвластного ему движимого имущества так и не нарушил водную поверхность более крупными волнами. Это если бы вынырнул, то нарушил бы. Но, похоже, канул бедняга под ней на веки вечные. Наверное, упёртый господин мгновенно и машинально акклиматизировался на не очень-то большой глубине городской реки уже не по собственному убеждению, а по машинальности иной.

«Peugeot», подчиняясь элементарной механике, тем же левым боком, за которым рулил бывший господин окружающего мира, смачно увяз в густом илистом дне давно не чищеного русла. Механическое изделие повело себя нагло и уверенно, уподобившись повадкам повелителя своего, то есть, не желая считаться ни с кем и ни с чем, кроме желаемого удовольствия. Для машины, у которой как раз удовольствие выступает на первый план, в общем, поступок предвиденный. Она с наслаждением увязла, заполнив левый бок вместе с упакованным в себе водителем, — всякими водорослями вперемешку с диковинными вещицами, порождаемыми городской цивилизацией, и более ничего ей не было нужно. А бравый молодец, уверенно умеющий постоять за прибранное добро, — себя спасти был не в силах. Оставшись в одиночестве, в отсутствии даже ничтожного имущества для самовыражения, но удушаемый изобилием речных донных сокровищ, не обнаружил он в закромах жизненного состояния ни единого навыка избавления от неприятности. Уподобляясь женскому полу, то есть, имея одну из женских черт характера, известную нам, благодаря сценке у аптечного киоска, да и ту не самую лучшую, — по-видимому, не обладал он иными, по-настоящему крепкими инстинктами этого пола, а именно, безоглядным стремлением выжить, во что бы то ни стало. И не выжил. Однако народ о том не знал ничего и принялся расходиться, быстро забывая не столь для него значительное происшествие, потому как чужая беда ничем никого не коснулась. Каждый переключил мысленный телевизор на другой канал.

Глава 7. Труд

Торопящийся к дочке Даль, Касьян Иннокентьевич, приостановил скорую ходьбу подле своего дома на другой стороне улицы, и по обыкновению взглянул вверх на необычные окна. Для внешнего наблюдателя, конечно, проёмы в стенах всяких архитектурных сооружений различия между собой не имеет. Ни по большому счёту, ни по малому. Тем паче днём, когда за ними ничего толком невозможно разглядеть. Но взгляд Касьяна Иннокентьевича без труда выделял среди рядов и столбцов окон — особые, непохожие на любые другие. Он мгновенно угадывал именно эти три окна. Взгляд сам безошибочно выхватывал их из довольно обширного фасада. От них шло только ему и дочке заметное тонкое тепло. Впрочем, не знаем, вдруг есть на свете другие замечательные люди, в том числе и сторонние наблюдатели, способные уловить необыкновенное качество оконного излучения, но, к сожалению, нам они пока не попадались. Три остеклённых прямоугольника с переплётами стиля модерн в камне стены, будто щедро отпускали на волю особенную волнующую сущность. А в одном из этих редкостно живых окон взгляд художника встретился со взглядом дочки, прильнувшей к стеклу изнутри. Тоже по обыкновению. Та улыбнулась и коротко помахала одной ладонью. Касьян Иннокентьевич подвигал рукой перед собой. Им нравился привычный ритуал. Он придавал настроению чуток доброго волнения, чем-то родственного таинственному оконному излучению. Дочка и папа начали помахивать друг другу руками чуть ли ни с её грудного возраста. Ежедневно, уходя из дома, Даль оборачивался на необычные окна и видел дочку в крайнем правом. Она быстро-быстро махала ему рукой, а он отвечал тем же. Оба весело и ярко улыбались. А когда Касьян Иннокентьевич возвращался домой, бывало в разное время, дочка обязательно показывалась в том же окне. Будто весь день от него не отходила. Всегда угадывала момент возвращения. И в данный миг многолетний ритуал встречи на отдалении неизменно состоялся.

— Назагоралась? — поинтересовался Даль, отворив дверь в дом и завидев дочку, одетую в джинсы и футболку.

— Когда мне загорать, — еле слышно возразила девочка, — весь день работала, будто каторжная.

— Ага, это ладненько, что работала. Но без каторги. Каторжная работа настоящим делом не является. Человеку труд выдан в потребление неспроста. Свыше. Труд ему дан, чтоб через него прозреть и увидеть белый свет, а в нём разглядеть и Создателя. Дело обязано быть благодарственным. А каторга, она выдумана, чтобы унизить. От униженности она. И выдумана как раз людьми низшими, презренными, которые власть имеют, вернее, заимели, в смысле зажулили. Каторжная работа является неблагодарственной, а с точностью наоборот, скорее озлобленной…

— Но я Дорифора рисовала. — Девочка решила на всякий случай оправдаться. Она, по-видимому, не до конца поняла реплики отца. Или вовсе не постигала слов, благодаря давно утвердившейся привычке. Попросту говоря, дочка не предполагала ничего понимать. — Он ведь не создатель какой-нибудь. И вообще не бог.

— Угу. Просто — красавчик-копьеносец. Не Зевс или Гермес или Аполлон. Может быть, он — стилизованный сильный герой прошедшего времени. Даже непременно герой, причём собирательный, потому что древние греки портретов людей не создавали, кроме, кажется, Перикла. Но я ж не о них сказал.

— А о ком?

— Ну да. О Ком. О Том, Который настоящий, и находится кругом, куда мы смотрим. Ну, не Сам. Я говорю в переносном смысле. Его присутствие находится всюду в незримом отражении. Или печати. Все живые и, так называемые, неживые предметы, отражают Создателя. Везде в мире наложена Его печать. А для того, чтобы увидеть то, куда мы будто бы смотрим, увидеть настоящую печать, настоящее отражение, надо хорошо потрудиться. По причине тяжкого, но благодарственного труда получается мало-мальски примерное приближение взглядом к окну, раскрытому в вечность. Сперва становятся различимыми отражения, печати, а потом и Сам Он, если, конечно, это окажется позволительным.

— А я ничего такого не увидела. Целый день трудилась, хорошо трудилась, и всё насмарку. Значит, была каторга? А чьё это наказание, за что? — дочка Даля выбирала отдельные слова из папиной мини-лекции, выстраивая из них неясный смысл. Привычно. У неё давно сложилось обыкновение не вникать в любое значение папиных объяснений.

— Ладно, беды тут нет. Не обязательно сразу выдать шедевр. Ты ещё пока маленькая, — говорил отец, глядя на дочь снизу вверх, — сейчас покушаем, легче станет. Держи авоську. И сообрази что-нибудь из этого съедобное. Потрудись. Но, уговор: не каторжно. Ладно?

Девочка приняла из рук отца полиэтиленовый мешок и удалилась на кухню, шлёпая босыми ногами. «Не каторжно, это с охотой», — думала она, — «а коли охота есть, в смысле, поесть, то и охота готовить еду тоже появится. И никакой тебе каторги». Проводя свежие философские параллели, не имея в виду обнаруженного кем-нибудь второго смысла, более обобщённого, она вынимала из пакета продукты на кухонный столик подле раковины. Но мысль, тем не менее, без сопротивления развилась: «а звери всякие не готовят себе еду; просто едят уже готовую или добывают, не трудятся; может быть, поэтому у них нет мысли о том, кто их создал; удача только им нужна, уф, одна-одинёшенькая, но совершенно необходимая; хм».

— Папа! — крикнула она из кухни, — я поняла. Звери не трудятся, вот никогда и не видят никакого создателя.

— Да, да, — отозвался папа, отметив способность дочери к эвристическому мышлению. Одновременно загружалась голова думами иного толка. «Альбом, публикация, известность. Значит, наконец, оказался кому-то востребованным. Надо мне это? И действительно, так уж надо»?

Нельзя сказать, будто Касьян Иннокентьевич взволновался книжной новостью. Раньше, допустим, взволновался бы, даже сон мог потерять. Но в настоящее время он испытывал скорее досаду. Неведомая кислота или щёлочь слегка разъедала внутреннее содержимое ёмкости под солнечным сплетением. Горело немного. Слабенько жгло. Недавно возникшее ощущение себя вообще человеком невостребованным, ощущение, ставшее обыденным, вступало в конфликт с новостью о грядущей маломальской известности, сопровождающейся ощущением, как раз, неизвестности. Когнитивный диссонанс, одним словом.

— Папа, — снова раздалось со стороны кухни, — а ты-то хорошо трудишься?

— Не знаю, дочка, просто работаю.

Папа не стал признаваться дочке в том, что уволен с обеих работ. Или Его Высокопреосвященство недооценил труды папы, или, как говорится, настучали недруги, мы не знаем. А с преподавательской должности, которая по совместительству он, кажется, уволился «по собственному желанию». Но мы уже отметили: неглавные они для него. Лишь уводят, отклоняют от пути истинного.

— Чтобы деньги получать? — продолжала вопрошать девочка со стороны кухни.

— Что?

— Трудишься за деньги?

— И за деньги тоже. Кормиться же надо. И вещички, необходимые для проживания, приходится стяжать. И для работы — нужны деньги. Кисточки, краски, холсты-бумаги всякие, дрова, то бишь рейки, из которых подрамники делаю, лаки, гвозди и пэрэ, и пэрэ. Для того чтобы иметь возможность работать, необходимо иметь деньги. Такой у нас парадокс.

— Ага, ты работаешь за деньги для того, чтобы работать бесплатно.

— Твой вывод не лишён разумности.

— А картины, почему не продаёшь?

— Дочка, ты не отвлекайся от полезного делания на кухне. И потом, это не разговор — на расстоянии, не видя друг друга. Будто по телефону. Так нешуточные беседы не ведутся.

И папа, стоя вплотную перед листом ватмана, обнаружил вдруг для себя рисунок дочки. Правда, ещё не законченный.

— О, — почти подпрыгнул он, — ты это сегодня сотворила?

— Это? — дочка вышла из кухни, держа в руке не дочищенную картофелину, — это да. Плохо?

— Старалась, небось.

— Старалась.

— Оно видно. Ну, пока даже и хорошо. Пусть заметно старание. Потом, когда руку набьёшь, оно перейдёт в навык, а дальше обретёшь естественность. Вроде речи. Ведь ты не стараешься произносить звуки. Они даже без твоего ведома слетают с языка.

— Смотря, какие. Иногда тоже постараться нужно. А ты скажи, сколько же придётся работать, стараться, чтобы потом вышло, вроде звуков с языка.

— Точно определить не берусь. У кого само получается, и сразу, а кому всю жизнь потратить надо. Но бывает, и чаще всего, самые дерзкие старания не помогают. Это когда не дано, а человек предполагает в себе искру Божью. Но, говорят, некие особого рода старания много чего преодолеть могут. Если их превратить в образ жизни.

— Угу, — дочка опустила руку с картофелиной, а потом тут же подняла её на уровень глаз, — вот и картошку чистить, тоже навык нужен, — она вздохнула. Тяжёлое чувство прорвалось у неё вместе с выдохом: то ли по поводу текущей кухонной работы, то ли в нём предвиделись длительные предстоящие старания на поприще изобразительного искусства.

— Нужен, дочка, нужен. Ступай, старайся.

— Да, ну и жизнь у меня. Сплошные старания, — дочка скрылась за углом стены. На кухне послышался резкий звук воды, избавляющейся от заточения в трубопроводе.

Отец вошёл на кухню и сказал.

— А знаешь, ты права.

— Ну да, если мне стараться, так я права, а если тебе, так неправ никто.

— И то верно. А я о другом тебе доложу. Сегодня ведь, кажется мне, заходил сюда старый мой приятель. Ты же говорила, он ко мне заходил. И земельку внёс. А мы не узнали друг друга. Даже не старались узнать. Заняты слишком чем-то важным. Отвыкли стараться. И стараться забыли, и навыка не обрели. Куда там до естественности. Если бы, к примеру, существовало в нас умение непосредственного выявления любого отличия, и, конечно же, благодаря тренировке старанием, то мы вообще всё бы узнавали сходу. Но мы давно уже по природе ума — изгнанники. Нам новенькое подавай. А потом ещё извольте новенького, и так далее. Мы нигде не останавливаемся с целью проникнуть размышлением в обозреваемое пространство. Обязательно съезжаем. Поэтому даже старых знакомых не горазды разглядеть. Это настоящая беда. А он и соседку по квартире не узнал. Такую приметную.

— Папа, это погода сегодня особая, — девочка по-прежнему не принуждала себя вникать в смысл папиных размышлений. — Давление меняется. Атмосферное. Или вообще магнитная буря.

— Буря, говоришь? — папа взглянул на толстую и шумную струю воды из-под крана. — Ты краник-то прикрой, а то вон, циклоны бурлят в раковине.

Дочка покрутила колёсико крана, и струйка воды сделалась тонкой, с пунктиром перед полным пропаданием в остатке водоворота. Затем, вместе с исчезновением слоя воды, раздался звук вроде смачного поцелуя, и тихонько задребезжала дробь от ударов капель о металл.

— Извини, — сказала она.

— Давай-ка я тоже картошку почищу, — решился папа и засучил рукава.

— Только старайся, у тебя ещё есть перспектива, — пошутила дочка.

И оба рассмеялись.

Тут и время подошло, пробил наш час. Мы теперь же, наконец, припомним художнику Далю, Касьяну Иннокентьевичу и папе, а также «изобразителю», — одну-две из невостребованных страниц его биографии, где отчётливо прорисованы случаи, для него неприятные. Эпизодики. Впрочем, решились мы не из-за того, что именно теперь возникла охота непременно испортить ему хорошее настроение. Нет. Просто, более некуда нам вставиться поудобнее. Время-то идёт, а мы никак не можем выполнить обещанного. Пока наши герои смеются, мы изловчимся и вставимся.

Но папа смеяться перестал, и начал вспоминать о чём-то ещё более хорошем, чем сиюминутная радость, приятно улыбаясь и блистая глазами. Он воображением своим вызывал из памяти других давнишних приятелей. Одного за другим. Тех, с кем недавно встречался, тех, кого не видел давно и сожалел о том, и тех, кто уже вообще ушли из жизни, но оставались для него живущими и ныне. Вскоре перед ним выстроилась обширная галерея легко узнаваемых дружеских портретов. Касьян Иннокентьевич мысленно разглядывал каждое лицо и беззвучно хмыкал с удовлетворением.

— Да, забыла сказать, — девочка вскинула брови, — опять звонила тётя Люба, и снова тебя не застала. Зато наговорила мне целую кучу новых и старых изысков из примеров поведения друзей, незнакомых мне, из примеров героев художественной литературы, которую я не читала, да из примеров собственным умом созданной сравнительной социологии. Непонятной. Ну, там вроде бы собрана почти складная система наблюдения за всеобщей человеческой областью несправедливости. Так и сказала: «область несправедливости». Больше часа говорила. Но ничего не велела тебе передавать.

— Угу, — носом озвучил мысль папа. Тётя Люба тоже была приятельницей. А также коллегой в области произведений изобразительного искусства. Вернее, больше по тканям, да ещё и по дизайнерским делам, но и картины поделывала. По большей части — лесные пейзажи. Может быть, она — дама чересчур назойливая, но чрезвычайно добросердечная. Ей много до чего есть дела, и всюду успевает.

Выходит, мы ошиблись, определив этот час наиболее благоприятным для нашего встревания в его размышления. Ладно, пусть изобразитель Даль занимается добрым ворошением сокровищницы богатой памяти, где упрятаны лучшие события жизни. Нельзя нашим грубым вмешательством нарушать приятные посиделки милых людей. В иной раз. И мы одним пальчиком потеребили нижнюю губу.

Глава 8. Ещё встреча

Пожилой двойник античного шедевра изобразительного искусства, содеянного воспитанником Аргосской колыбели передовой культуры Средиземноморья, не стал далее укрощать бесконечность. Он вынул из-под стола толстую стопку чистой белой бумаги и положил перед собой. «Пока не испишу всю пачку, из дому не выйду», — подумал он, вряд ли доверяя такому опрометчивому обещанию.

А что тут у него предпринималось? Какое намечалось эдакое великое написание, не вмещающее потенциальную грандиозность? О ком? Или о чём? Трудно сказать. Пока лишь задумка есть, давно теплящаяся. Малая. Но дюже ёмкая. И подле неё давным-давно вертятся всякие приблизительные идейки. Будто бы пытаются они раскрутить эту задумку в тесной голове, наподобие гончарного круга. Только вот угадать формы никак не сподобятся. Задумка-то красивая. И здравая. Значит, и внешние проявления тоже должны быть нехилыми. Но сходу, прямиком красивую, пышущую здоровьем форму не угадать. Не сразу — тоже. Вот руки без указания центральной нервной системы что-то щиплют пальцами в воздухе да опускаются. А тут ещё на несчастную голову пало соседское присутствие, низошло оно всею длиной и обволокло чрезвычайной выразительностью. И, — к вертящимся там распрекрасным идеям подле маленького комка задумки, тем, что не могут остановиться на определённом выражении рвущегося к жизни шедевра, — добавилась мысль уже вовсе посторонняя. «Вообще-то, она крупная, но симпатичная. Тоже красивая, что и задумка, но в ней объём красоты весьма велик», — отвлёкся на выдающуюся соседку потенциальный сочинитель, прежде чем приступить к определению нового и даже новейшего, то ли научного, то ли поэтического труда. И развил мысль. «Редко рослые женщины бывают пригожими. Вы когда-нибудь встречали красавиц-баскетболисток»?

Не знаю, кого он пытал о красавицах из слоёв элитного спорта, но отвечу: нет, не встречал.

— То-то же, — вслух произнёс Дорифор и сунул нерабочий конец старомодной перьевой авторучки за щёку, создав на лице вулкан.

Его, по-видимому, уже увлекло пространное размышление об особенностях красоты, о формах её, причём большущих величин, которые непрестанно и неудержимо вырастали дальше, но особо не поддавались ни словесному, ни зрительному охвату. И сей рост поступательно продолжался да продолжался, заполняя все области ума, где ещё недавно, бойкие, но неосмысленные идейки, крутящиеся подле замечательной задумки, уже просто легонько тёрлись об неё туда-сюда, а затем и застопорили всякое движение. А вновь снисканное приумножение крупных форм ладного сложения, напротив, усиливалось и могло бы продлиться ещё и ещё. И ещё. Но до бесконечности дело не дошло. Немного оставалось, но не дотянулось. Потому-то не удалось испытать их степень близости-дальности путём сравнения моноскопического и стереоскопического разглядывания, чтобы лишний раз утвердиться в преимуществе стереоскопии как универсальном методе познания вообще.

Увлечение небывало значительными формами красоты остановилось из-за внешних помех. Это в наружную дверь снова позвонили. «Гости валом валят, — подумал наш потенциальный писатель сквозь мысли, объятые почти бесконечной красотой и, не выжидая повтора звонка, вышел отворять квартиру, — что-то с погодой сегодня, аномалия какая-нибудь».

— Минуточку, — прокричал он громко, чтоб там услышали, — я ключ найду, — и, пошарив в кармане пиджака, вынул искомый предмет.

В глубине коридора показалась и бело-черная баскетболистка с выжидающим взглядом.

Когда дверь отворилась, Дорифор увидел за порогом знакомое лицо. Знакомое, поскольку на сей раз, оно было узнано тотчас.

— Луговинов! Антон, дружище, — воскликнул Дорофей, — ну ты молодец. Удивил. Давай, давай, вперёд.

Антон, видом успешный господин, со свежевымытой головой и одетый в опрятный костюм серебристого цвета «от Кутюрье», прошёл вперёд, уверенно свернув из коридора в комнатку, нам известную, не преминув отвесить короткое «здрасьте» стоящей неподалёку женщине. Голову гость не задрал, а лишь высоко поднял веки: его вышина тоже заметно выделялась среди обычных горожан, но не в такой уж превосходной степени. Небольшой седой человек последовал за ним. Женщина уже скрылась за дверью, слегка приподняв плечи и брови.

— А знаешь, что интересно, — признался хозяин гостю, видать, непростому, — я ведь сегодня письма царапал, поцарапывал. Тебе, да ещё одному знакомому. Не дописал. Вообще только приступил, и то коряво. А потом сделал из них самолётики да отрядил на волю через окно. И вдруг — ни в сказке сказать, ни пером описать — вижу вас обоих. Представляешь? Сначала одного встретил: на улице. А теперь ты материализовался: у меня дома. Будто депеши доставились до адресатов без почтальонов. Долетели, и возымели волшебное действие.

— Угу. Значит, не аэропланы то были, а голуби, — Луговинов Антон Вельяминович явно стал красоваться собственной изобретательностью помимо внешней опрятности, — Ты ведь настоящую голубиную почту устроил, а она тебе и услужила. Умелец ты на все лады. Всегда был даровитым, насколько помню.

— Может быть, может быть, — умелец не стал возражать, — хе-хе. Но ты ведь без дела не приходишь. Одни дела занимают ум твой, и нет более никаких страстей.

— Конечно, дела. Конечно, — опрятный во всём гость подхватил согласительную манеру беседы. — А главное дело — не забыть подкрепиться, — Луговинов выставил вперёд руку с чемоданчиком.

Далее ловкими движениями он открыл его навесу и достал три штуки блестящих бутылочек, одну почти чёрную, другую почти белую, третью золотую с броскими этикетками, где чёткими буквами обозначены названия напитков: «Paulaner Salvator», «Paulaner Weissbier» и просто «Pilsner».

— Ну, у тебя и стол, — возгласил он, взглянув на книжки, бумаги и прочие предметы интеллектуальной жизни, в беспорядке перемежёванные со столярно-плотницкими инструментами, а также с чайником и чашками, — наинужнейшие вещи поставить некуда.

Хозяин сгрёб стопку белой бумаги без единой на ней буквы и закинул под стол. На вновь обретённой лужайке хватило места в самый раз для бутылочек.

— Ставь сюда.

— И закусочка имеется под рукой. Чтоб не ждать. Чтоб время не терять на готовку, — сказал гость, поставив бутылочки, и сразу вытащил из чемоданчика различные пакетики, опуская их, не глядя, на разваленную стопку книг. — Прямиком из солнечной и экологически чистой Баварии, из её столичного града Мюнхена, — говорил он, указывая пальцем почему-то вверх.

Его взгляд остановился на фарфоре.

— А пить, значит, из чашек будем? Или из блюдечка? — дружески поиздевался он.

— Можно из чашек. Достойное предложение. Незачем время зря тратить на поиски стаканов, а то вообще фужеров разных да фигуристых, — в тон гостю проговорил хозяин со смачным воркованием.

— Да, брат, нельзя зря изводить время. Драгоценнейшее наше достояние и состояние надо использовать с умом, — Луговинов, ловко, снова не глядя, вытряхнул из чашек остатки чая вбок от себя на почерневший от времени паркет, и тут же влил в них содержимое чёрной бутылки. «Paulaner Salvator» точно разошёлся поровну и почти до краёв, что он сразу оценил кратким взглядом, легонько сощуренным, — Давай, выпьем этот дупельбок за нашу встречу. За дупель. Пусть она будет приятной и продуктивной. Ты не против? — Не дожидаясь ответа, гость вскользь протёр фарфором по фарфору приятеля в области стилизованной виноградной кисти и немедля коснулся губами края посуды крупной формы.

Дорифор молча приставил чашку ко рту. И оба приятеля выпили синхронным манером. До дна.

— А дело простое, — говорил гость, наливая в чашки содержимое из второй бутылки, ещё более уверенно, — очень даже незатейливое. Ты это, разворачивай пакетики с закуской. Необязательно о нём напоминать и голову забивать. На высшую мировую премию выдвинули. Наши поддержали.

— Ну, да, обычное дело, — подтвердил на сегодня не состоявшийся писатель, распаковывая пищевые изделия солёненького вкуса и глядя в чашку, где в светло-золотистый «Paulaner Weissbier» со дна поднимаются чёрные волокна «Paulaner Salvator». Затем поднёс её к губам и сделал взгляд суровым, не позволяя проникновения туда попутной растерянности, — поедешь в Виртухец?

— Что? Хе, ну и словцо. Сам придумал? Да, да. Похоже, туда. Эко ты ловко обозвал то место, где присуждают премии. Что-то вроде древнескандинавского, да?

— Ага. Что-то вроде.

— Обычное дело, говоришь? — он глянул на суровое лицо Дорика, отмечая в нём что-то, действительно присущее древним германцам Севера, — Да, да. Но ты нужен мне, — затем он оценил облик третьей бутылочки, но разливать напиток не стал.

Глава 9. Драгоценности

Бог покрыл естество земли восхитительными одеждами. Разнотравье на лужайках и лугах, водные струи в ручьях и реках, кусты и деревья в подлесках и лесах, мелкие и большие холмы и горы, их разнообразные цепи, моря и океаны, перетекающие друг в друга, даже пустыни, тундры и ледники. И все созданные наряды Он украшает непревзойдённым великолепием цветов и плодов, которые с неизменным постоянством опадают, но впоследствии с обязательной устойчивостью появляются вновь.

Так Бог покрыл природу земли одеянием вечного рождения.

Покров божественной опеки представлен Богом весьма хрупким, легко ранимым и даже будто уничтожаемым. Он с готовностью пред вами рассыпается и пропадает. Но сила рождения никогда не покидает его. Потому что вечность немыслима без сущности рождения. Вечность и рождение — слова, означающие одну и ту же изначальную суть.

А человек добывает красоту из глубин земных недр, извлекает вечность из подземелий в виде ценного серебра и золота, ещё более ценных алмазов и прочих рубинов, эвклазов, изумрудов, шпинелей, корундов, сапфиров, и так далее, неподверженных изменениям во времени. Человек привык считать вечность всенепременно твёрдой, чтоб её ничто из вещей не одолело, и не тускнеющей, чтоб время не поглотило его. Всё абсолютно твёрдое и всё абсолютно не тускнеющее, — для него и есть вечное, то есть, чистота, утвердившееся навсегда. А главное — не просто чистое и твёрдое, но чрезвычайно заметное. Вечность в осознании человека должна быть особо заметной в любом окружении. Он признаёт абсолютно дорогими исключительно сверхзаметные предметы. И если таковые не освоены им, он готов сделать их из чего угодно другого. Добытые сверхзаметные драгоценности полагаются им гарантами уже и собственной вечности, тоже ничем не поверженной. Человек без устали заботится и заботится об утверждении и заметности превосходного положения среди существ, себе подобных. Уже безумные причуды придумывает он с целью жизнь свою сделать настолько твёрдой и чистой, чтобы самому стать подобным всякого рода извлечённым из земли драгоценностям, которые содержат в себе символы вечности. Таково человеческое видение.

Бог же и без того вечен, а строже сказать, и что окажется значительно более того, — Он Творец вечности, потому-то не нуждается ни в твёрдости для защиты, ни в заметности для самовыражения. Всякое утверждение и самовыражение кому-то необходимо лишь для противостояния, для борьбы. Бог же никому не противостоит, ни с кем не борется. Божественному творчеству твёрдость чужда. Поэтому красота Его видом именно хрупка и полностью беззащитна перед любым прикосновением. И тут, всяк безумный храбрец способен не только прикоснуться, но совершенно начисто обрубить её ростки.

Человек, тот безумный храбрец, постоянно посягает на красоту Бога. Он соперничает с Его главным творением. А в пылу ревностной страсти — уничтожает её под корень. А поверженная красота — с непреложной готовностью тускнеет, увядает и затем исчезает в глазах человека.

Человек настолько силён, что посягает не только на вечность Божественной красоты, он посягает вообще на Божье существование. В поле зрения храбреца, добывающего настоящую вечность, присутствие Бога ведь не имеет ни заметного, ни твёрдого основания.

Успехи его в тех делах очевидны.

Но человеку приходится иногда осознавать неизбежную тленность собственного бытия. Неохотно им осознаётся предрешённая участь. Осознаётся и констатируется: не нравится ему такое положение во вселенной. Оно и не его вовсе. Ему надо бы защититься от этой предрешённой участи любыми подручными атрибутами твёрдости и незыблемости, накопленными среди окружения. Ежечасно. А суть защиты, — конечно же, накопленные драгоценности. В драгоценностях ему видится не только предохранение от бренности, но и гарантия настоящей вечности. Он уверен в, якобы, необходимости иметь твёрдую опору под ногами, обладать силой в руках для обретения незыблемости в нескончаемом будущем. Найденная опора им называется богатством и властью. Он доволен, когда испытывает ощущение безграничного могущества. Такая драгоценность для него неоспоримо хороша.

Трезвый человек понимает: он может опьянеть. Но пьяный человек не допускает мысли о протрезвлении. Состояние в могуществе — сродни состоянию во хмелю. Человек доволен, когда он пьян. Однако запой необходимо постоянно поддерживать вливаниями извне. Иначе — впереди тяжёлое похмелье.

Человек не помнит, что создан обнаженным. Забывает, что не стоит стыдиться того откровения, по большому счёту. Заблуждается, будто могущество, просматриваемое на себе с превеликим удовольствием, — вырабатывается не из собственного организма, а вливается туда из многообильного окружения других людей. А те, другие, — тоже ведь изначально созданы голыми. И им кажется, якобы они могущественны. По сути, все прикрываются одеждой призрачного могущества, иначе говоря, той же наготой. Нагота прикрывается наготой, то есть, по существу нечем её прикрыть и защитить. Нагое могущество человека, если взглянуть на него повнимательнее, оказывается, ничем не предохранено, кроме той же наготы, переиначенной в наглость.

Но то, что находится по сути вечным в человеке, душа его, она радуется именно всему хрупкому, легко ранимому, подверженному гибели, но неизменно способному воскресать. Поскольку и она такая же. Хрупкость её предельна. Она-то и является настоящей драгоценностью. Драгоценностью Божьей.

Человеческая душа, если и добывает символы прочности и незыблемости из недр земли в виде драгоценных металлов и драгоценных камней, то не оставляет их себе, но отдаёт их Богу. Здесь знак подчёркивания права исключительно Создателя на подобные символы. Человеческая душа жертвует непосильные труды по добыче земных драгоценностей исключительно Богу, дабы себе показать, кто есть кто. Жертвуя Всевышнему результатами тяжкого труда, плодами, выстраданными трудом в поте лица, человек обретает устремленность в сторону Бога. У него вырабатывается единый и непоколебимый вектор тяготений. Чем труды теснее касаются вечности, тем плоды трудов дороже. И, жертвуя плодами, добытыми в поте лица, человек приближает себя к Нему.

Разные труды могут касаться вечности. Например, изнурительное изготовление драгоценностей, которые затем жертвуются Богу. Случается ведь создавать драгоценности помимо добытых из недр земли. Вещи, созданные человеком, порой тоже принимают облик дорогих плодов, и даже непосредственно в его руках. Подобные плоды обретаются и внутри него, в недрах самопознания. А наивеличайшая драгоценность, — это Божья драгоценность, это обычная твоя душа с вообще бездонными недрами, хранящими несметные кладези, и на виду у всех.

Но эта истинная драгоценность оказывается таковой лишь в случае собственного проявления. Рано или поздно она должна полноценно выразиться для свидетельства предопределённого назначения. И такая драгоценность очевидно вспыхивает в глазах, в сердце и в сознании, — определённо тогда, когда перестаёт быть украшением, защитой и гарантией, а становится жертвой. Любые драгоценности по-настоящему проявляются лишь жертвенностью. Те, которые несут в себе символы вечности, и те, которые сами вечность и есть.

Нелегко угадать истинную суть работы нашего художника Даля. Добывал ли он драгоценности где-то вовне или изготовлял трудом и талантом? И являлось ли то, проходящее через его руки, вообще драгоценностями, стоящими внимания хотя бы одной души на этом свете? Пока нам не дано определить цену плодов его. А жертвы? Уготовляет ли он их? Ему порой казалось, якобы происходит оно, жертвование. Так ему переживалось, но ничего конкретного из жертвенных вещей не представлялось. Подобные волнения приходили и раньше, всякий раз в момент окончания очередной работы. Пожалуй, целиком картины, эти странные изображения, — конечно, жертвами не являются, поскольку они у него дома в надёжной сохранности. Надо бы подумать. А думается так: жертвует он предметом, попутно содержащимся в изображении, несмотря на изначальное придание тому заглавной роли. Сначала чему-то отводится главная роль, а затем оно полностью исключается, то есть, приносится в жертву. Действительно, лишь попутными оказываются будущие жертвы, во всей красе предполагаемые главными, когда он приступает к работе над образом. Угадали? И в ясной очевидности своей они вскоре исчезают, оставаясь лишь чем-то подобным окну, чтоб можно было разглядеть образ иной, ранее непредполагаемый. Попробуем подвести итог. Жертвует он в картине тем, что туда нарочно вложено долгими усилиями за время работы. Возделано, и тщательно вложено. И жертвует ради чего-то большего, возникшего изнутри. Бывший главный предмет становится окном. Значит, и впрямь отдаёт художник на вкус Божий что-то достаточно ценное, заключающееся в работах своих. Он тяжкими трудами созидает дорогие плоды и сразу жертвует этими созданиями. Но жертвование-то происходит совершенно бессознательно… Бывают ли ещё подобные дела вообще в нашем подлунном мире? А если они случаются, иногда или повсеместно, то во имя чего свершается сей подвиг? И какими человеческими средствами делаются эти потуги? Внешне, вроде бы, незаметно… Однако если хорошенько подумать, глядя на весь мир Божий, то можно заметить совершенно потрясающее явление. Окажется, что вообще вся жизнь, — жертвенное состояние. Во всём проявлении жизнедеятельности присутствуют жертвы, и только жертвы. Жертва — суть жизни на земле…

На вопрос дочки, почему не продаются возделанные им полотна, мы помним, ответа не последовало. Не продаёт, и всё. Не для продажи они. Жертвование не продаётся.

Но до сих пор неясно: где художнику искать зримое, вещественное жертвоприношение, а не какое-то виртуальное, нами тут изысканное чисто в размышлениях? Это если оно ему необходимо. Если. А сами произведения искусства, то есть, явно исписанные красками холсты, — могут ли они быть жертвенными существами, если в них, как мы недавно рассудили, уже заключается жертвенность? Жечь их на костре? Не пробовал. Конечно же, чепуха.

Жертвовать не означает уничтожать.

В доме Даля, очищенная картошка уже погружена в кастрюльку с водой. На дне и на цилиндрической стене алюминиевой посуды образуются и множатся мелкие пузырьки. Воздушные шарики в воде поднимаются вверх и лопаются на поверхности. Они укрупняются и укрупняются. Ускоряют подъём и вот уже превращаются в единый восходящий поток… Нет, ни прямой, ни косвенной аналогии мы с предыдущими мудрствованиями не проводим. Просто наступила тишина ожидания. А в ожидании всегда есть некая трепетность. И стоит заметить, что мы почти всегда находимся в состоянии ожидания. Стало быть, и в трепете. Порой это проявляется сильно, порой слегка, а порой чем-то приглушается. Но никогда не проходит. Если что и свершается, то лишь на мгновенье, а затем снова начинается ожидание, а с ним и трепет.

А в доме, где живёт Дорифор, Фотиния Морганова, она же Фата Моргана определила альбом «изобразителя» Даля в серванте на видном месте. Затем сняла с себя украшения: пару золотых колечек, серебряный браслет. «Чтобы не мешали приготовлению ужина, — подумала она, — званого, хм». Заодно отцепила и жемчужное ожерелье.

— До кучи, — стряпуха проговорила вслух и положила пригоршню драгоценностей в сервант, рядом с альбомом на видном месте. Далее начались традиционные для человечества хлопоты по производству угощений. Быстро сбегала в ближайший магазин (благо, уже ключ от квартиры имеется), недолго повозилась на кухне, принесла приготовленную кулинарию во вновь обжитую комнату, достала с крыши серванта изящную посуду, частично из богемского стекла, и принялась за сервировку стола.

Глава 10. Награда

— Ты мне нужен. Знаешь, я будто бы на исповедь явился, — Луговинов побегал глазами вокруг, затем приостановил их на добротной изразцовой печке с раскрытой дверцей и отметил на ней бронзовую ручку, задранную вверх.

— Крыло синицы-ремеза, помнится мне с картинки из детства, — сказал он и призадумался.

— Точно? — переспросил приятель, до того не подозревая о частом обретении синицы в руках.

— Угу, точно, — известный учёный многократно покивал головой, — я в детстве мечтал стать орнитологом.

А крыло синицы-ремеза ему хотело сказать о чём-то ином, вовсе не относящемся к науке: то ли о тёпленькой прирученности, давно ставшей привычною, то ли об авантюрной готовности ко взлёту на волю-волюшку. Он оглядел собственную летучую мысль, недавно пойманную да несколько застопоренную, а потом отпустил её дальше, не ведая, куда она выведет, увлекая за собой и остальные не пойманные стаи.

— Хорошая у тебя печь, старинная. Может быть, до сей поры действующая? Дымоход работает? Или наглухо забит? Их же всюду забивают нарочно, когда делают капитальный ремонт. Например, в моём доме. Там и печки разбомбили.

— В этом доме пока никакого ремонта не было. Уже, считай, не один век. Печка действующая. И дымоход чистый. Но лето ведь, — седовласый герой уставился пытливым взглядом на гостя, ожидая от него построения слов пояснее, чем странный интерес к синицам и дыму.

— Не важно. Главное, была бы тяга.

— Сегодня не слишком жарко. Должна быть маломальская тяга. Я обычно мусор туда всякий запихиваю. И черновики. Плохие. Да поджигаю, когда набивается.

— А сейчас? набилась?

— Нет, пока чуть-чуть.

— Не накопил ещё?

— Думаю, до конца — не скоро. Хочешь поджечь?

— Нет, нет, нет. Оно твое, тебе и сжигать.

— Хорошо.

— Ну, да, хорошо. Извини, отвлёкся. Награда, понимаешь? Награда ведь волнует, неправда ли? Волнует, волнует. Ещё как волнует. А вот истинная причина волнения неизвестна. Волнение так просто не посетит. Оно тоже вроде бы награда, нежданный дар небес. Опять отвлёкся. Путаюсь я, понимаешь? Но дело моё мучительное и далеко не неоднозначное.

Антон Вельяминович попробовал обуздать бойкие летучие мысли и присел на краешек роскошного дорифорового кресла.

Глава 11. Исповедь Луговинова

Мой институт, конечно же, хорош. Продвинутый, говоря по-современному, известный миру. Специалисты разные. Опытные. Доверяют мне. Я тоже доверяю. Ещё пасётся у нас молодёжь. Аспиранты, в основном, соискатели. А среди них иные обладают маломальскими симпатичными мыслишками. Живинькие такие, не без парадоксальности. Кроме всего прочего, то есть успешного руководства институтом, выработался мной занятный метод научного отбора. Не слишком оригинальный, но верный. И я его использовал на все сто. Даже увлёкся. Действительно, я бескорыстно пас молодёжь, не отказывал им ни в чём. Подкидывал одни-другие давно заготовленные темки, оставшиеся от моего давнего учителя. По наследию, хе-хе. Уводил новых коллег, так сказать, на испытанные луга. Там они исправно насыщались, чисто проходили путь молодого учёного, отменно защищались, и — порядок. Их мыслишки я умело уводил в иную сторону. Ну, скажем откровенно, конечно, я их в копилочку складывал. Или в холодильную камеру определял для свежей сохранности. Для будущего употребления. Нет, не подумайте плохого, их мысли я не зажуливал, не пытался их выдать за собой рождённые, тем более, публиковать это в виде авторских статей. Не приведи Господи такого свинства. Берёг я это добро до поры до времени. А мыслителей тех — лишь увлекал другими делами. Без принуждения. Аспиранты меня в результате искренне благодарили за гладкий выход в финал. А я с каждого, за время прохождения практики в институте, состригал по задумке одной, другой, да складывал эту пряжу в погребе научной мысли. Они под конец работы уже забывали эти сырые идейки или просто не ценили, а то и считали абсурдом, благодаря опять же мне. Мало-помалу, образовался способ аккумуляции разнонаправленных чужих мыслей. Я ведь легко обрабатывал учёный народ, и со временем накопилось много чего. Куча добра не расфасованного. Полный погреб, не протиснуться. Уставишься на него, и сразу не придумаешь, во что употребить. Но смекаешь про себя: «ан, глядишь, да выйдет польза». И вышла. Как ни странно, получилось оно, в конце концов. Удалось его уловить из умственного небытия. Вроде бы наборчик чего-то разношерстного, компиляция чего-то несовместимого, а с другой стороны — завершённая комплектация всего необходимого для новой теории. Даже революционной. Эх, крутнётся ведь ось науки. И крутнулась. А скоро нате вам, и невероятно престижная мировая благодарность — почти в кармане. Я не испытываю ни сильных, ни слабых угрызений совести. Обыкновенный обмен. Мне оставляли одно, я подкидывал другое. Многие стали докторами. Думаю, что стали. Материалу для того предостаточно. И каждый признателен мне. Они должны быть благодарны. Я ведь пас их пригоже, выбирал хорошие, испытанные луга. А то умное, что каждый мне оставлял, никаким боком не вписывалось в тогдашнюю научную пирамиду. Зато вписывалось в мой порядок. Искомая человечеством и мной картина, наконец, отточилась и обнаружила себя.

Но проявила она эту необычайную стройность, прямо скажем, противоестественно.

И приключилось это невероятное происшествие на почти заброшенной дачке.

Были моменты, когда я горячо сожалел о не слишком уж праведной деятельности. О собирательстве, усиливающем жажду ещё большего собирательства. Искры сомнения кучковались и превращали себя в костёрчики. Но эти будто бы сигнальные огни мною не использовались для принятия пригодного решения. Сожалел да сожалел. Многократно. Но делал. Делал и сожалел одновременно. Сожалел, потому что не находил сходства этих мероприятий с обыкновенным, принятым в обществе обменом. Идейки подопечных моих я, по сути, воровал, а им подкидывал взамен тоже ворованные, но у другого человека, у давнего учителя. Вот оно, главное сомнение в поступках моих. Воровство, оно ведь проявляется в довольно неожиданных формах. И потом, оно вообще мне кажется повсеместным окружением нашего бытия. О чём ни вспомнишь, о занятиях своих, о служении чужих, — кругом натыкаешься на присутствие воровства. И когда начинаешь такое потихоньку осознавать да копить осознанное, умом подвинуться можно. Некуда спрятаться от вездесущего царства хищничества. Мысль, конечно же, не оригинальная. Ощущение от неё тоже не отдаёт особенным вкусом. Да, можно и не упоминать об этой увлекательной стороне нашей жизни. Эко, произвёл открытие мирового масштаба. Умный больно. Однако я всерьёз изучил природу похитительства. Даже взял, да сочинил отдельный опус, где раскрыл и увязал все механизмы данного феномена, применяя собственный опыт в первую очередь. Я понял, что именно присутствие этих механизмов с их круговыми зависимостями как раз и создают феномен воровства. Система. Нет систем, нет и хищничества. Там оно всё, там! В системах со своими механизмами. И, наконец, произвёлся переворот в сознании. Я, после завершения опуса, безжалостно осудил себя и твёрдо решил: никогда не участвовать в этом соблазнительном спектакле, поглотившем человечество. Сегодня будет ровно год тому знаменательному решению. Я тогда же и почти раскаялся в использовании надуманного метода. Почти? Да, не до конца. Потому что решение решением, а дела делами. Полного очищения не произошло. Не раскаялся до дна, а лишь разочаровался нараспашку. Ну, опомнился, вроде. Одним словом, во мне пробудилась небывалая решительность в небывалом поступке — для меня — фантастического качества. Но не без логики. Я понимал: никакого толку не производится от не слишком праведных накоплений. И не произведётся никогда. Незаконный капиталец не вкладывался ни в какие интеллектуальные банки: ни в местную черепушку, ни в соседние головушки. Не отмывался он. Лишь отравлял мою совесть. Не было перехода количества в качество, установленного законом диалектики.

При всём при том накопленное добро обратилось однажды для меня в настоящую критическую массу, подчиняясь иному закону. Случается известное обстоятельство. Это когда множество вещей вносится в дом, да складывается в нём, распихивается повсюду, а их жалко да больно выбрасывать, хотя до смешного знаешь об их бесполезности. Наверное, они символизируют какую-то память, лучше сказать, напоминание, а терять жалко. Но вдруг наступает час, когда, особо не задумываясь, вышвыриваешь вообще всё, желая полностью обновиться. Не надо никаких напоминаний! Оно, так уж необходимое, само найдёт путь, чтобы явить себя. И нет нужды в накоплении вещей, как говорится, на всякий случай. Да, именно тогда, на дачке, где тоже накоплено всякого хлама, но бытового, однозначно бесполезного, и тоже подлежащего уничтожению, я это принял как знак, взял да сжёг многолетние накопления чужих научных выдумок, истребил тучные плоды никчёмного метода. Развёл костёрчик уже не из искр сомнений, а настоящий, прямо из накопленных чужих рукописей, и сжёг дотла. И тут же забыл о них. Напрочь. И в мыслях выжег все кладовые да погреба. Да самих аспирантов и соискателей забыл. Будто не было ничего и никого никогда. Всё, всё, всё, всё, — положил на жертвенный алтарь. Чистеньким сделался и пустеньким. Даже слабенькой оценки тому поступку не возникло в уме моём. Сидел и не двигался ни телом, ни умом. А посетила ли радость? Ну, малая, тихая, тёплая? Согрела ли она моё сердце? Нет. Не припомню. И удовлетворения душевного не последовало. Может быть, сожаление попробовало просочиться? Тонкое, текучее. Оттуда, из недр осознания знаменательных поступков? Утрата ведь немалая, и в придачу — невосполнимая, безвозвратная. Нет, нет, не было ни жалости, ни сожаления, ни ощущения горечи. Или вдруг непритворное сострадание попыталось пронзить ум, сердце и душу? Сострадание кому? Себе, конечно. Ну да. Были же у меня сокровища, да изничтожились. Не знаю. А сомнение, в конце концов? Всплыло ли оно да обвело ли поступок мой прищуренным взором? Вовсе нет. Иное состояние проникло в меня. Иное. Никогда раньше не переживаемое. Ни тебе удовлетворения окончанием терзаний из-за долгого ожидания чего-то впереди маячащего, ни тебе сожаления по утрате тщательных накоплений. Я даже не приступал к осмыслению подведённою мной черты. Наоборот — воспрянуло побуждение к началу чего-то нового. Невиданного, неслыханного, никем не предполагаемого. Невероятный ощущался подъём всех сил интеллекта. Словно тяга в отлаженной печи. Я восхитился этим состоянием и просидел в нём всю ночь: сперва у костра, затем у пепелища. До утра высидел. До зари.

А с первым лучом солнца и случилось то, что случилось. Выстроилась картина, проявилась там, в отвергнутой куче, сожжённой на костре. Сгорел конгломерат, а на его месте родилась теория. Сожжена очевидная компиляция. Сборник. Антология. Не связанные ни чем мысли извёл я в огне. А когда я сжёг этот кладезь разобщения, добытый воровством, когда улёгся и уплотнился пепел от него, тогда же независимо предстала новая теория. Из того пепла. В истинно прямом смысле. Разобщение свелось единением. Чудный сложился свод. Ничего из уничтоженного, вопреки содеянному мной решительному поступку, не исчезло в прахе, более того, не только не повредилось, а срослось в литую цельность. Будто бы именно этой акции сожжения и не доставало для завершения моего многолетнего собирательского труда. Сгорела, оказывается, лишь упаковка, лишь метод познания мира, составленный из всевозможных механизмов и систем, где хозяйничает вездесущее разделение и хищничество. А под ней обнажился кристалл ясности. Ведь что главное в механизмах? Смертность. Всякая система обречена на смерть. И лишь только поэтому она не может посягать на модель бессмертного мира. Да и Бог, — не инженер какой-нибудь. Он Творец, Он сотворил само начало всего, что стало. Всюду, — начало. Им пронизан весь мир. И этот мир, подвигнутый началом, ни из чего не состоит. Он целый и неделимый, со множеством разнообразных мест в себе…

Но и тут меня снова осенило нечто иное. И развернуло в обратную сторону. Я вдруг успокоил себя по поводу терзания муками в размышлениях о воровстве. В смысле, хорошо оно или плохо. Но ведь не без его участия всё так чудненько завершилось. Хм. Да, может быть, утро вечера мудреней. Солнце поднималось над горизонтом, восстанавливая день, а во мне поднималось обновлённое чувство безошибочности моего образа жизни, так похожего на образ жизни окружающих меня людей, занимающихся скрытым и открытым воровством. Я и подумал в тот момент, что раскаивался зря, если, глядите, в конце концов, содеялось да возвелось неведомое никому здание. Цель достигнута. Значит, и вот что любопытно, верным был неправедный путь в главном, в основном курсе. Никто же из них, моих умниц по отдельности теории бы не изобрёл. Случилось положение, когда каждый из них, волей судьбы, обладал одним единственным из множества осколков таинственного и грандиозного ключа. И те осколки сошлись в единое существо точно во мгновение их тотального всесожжения. Разве не редчайшее в нашем мире происшествие? Не знаю, не знаю. Казалось бы, поначалу неправедный путь — оказался в конце благополучным. Значит, сам путь изначально был естественным. И поступь не подвела. А для финиша не хватало одного ничтожного акта — именно уничтожения. Только условие достижения финиша долго не открывалось мне. А ведь нужно было решительное и безжалостное обнуление накоплений в тот момент, когда уже достигнута их критическая масса. Истребление начистоту, как и положено, породило рождение совершенного новшества. Так решил я для себя заодно и простую задачку в области человеческой морали. Поступал я, оказывается, хорошо. Пусть оно и весьма неожиданно, однако хорошо. Для науки, для общества, для государства, в конце концов. Да, не обошлось без воровства. Признаю. Имели место, конечно, обмен и накопление с откровенным видом обмана, ограбления, хищничества и прочего порочного стяжания, сулящего постыдный конец. Но они лишь ожидали собственного уничтожения в миг переполнения этого всего в безразмерном пузыре, чтобы тот лопнул, а родилось бы радостное событие: новая теория. Воровство не всегда — поступок дурной. Воровство воровству рознь. Бывает полезным. И стало. Где здесь парадокс, а где необходимость, не знаю. Господь не покарал ведь меня за то, а наградил.

Но потом вдруг ещё неуютнее стало. Неуютно вообще, да к тому же возникло ощущение небывало концентрированного холода. Будто невидимый студень витал рядом со мной вплотную: в области груди, плеч и лица. Ну да, рассвет, самое холодное время суток. И костёр погас. Но странным был этот холод, нездешним. И это ощущение побудило в моём сознании и в моём сердце некое обобщённое переживание, которому и объяснения-то нет. Глубокое переживание чего-то пустого и безжизненного, далёкого и безвоздушного. Сомнение опять раскидало шершавые семена по сознанию моему. Оно коснулось и награды, будто бы Господней. А награда ли? И если награда, от Него ли она так запросто снизошла до меня? Дозволено ли вообще считать наградой полученную мной новую картину мира? Теория. А если уж награда, то где самоотверженные подвиги ради неё? Ведь если я каялся, то не перед Богом. Я отчаянно прощался с неправедным методом, расставался с ним, когда приносил, точно в жертву, сколоченный капитал за множество лет. Но опять не Богу. По существу я избавлялся лишь от накопленной тяжести. Истинно ли награду я возымел? Вот в чём вопрос. И холод какой-то неместный обволакивал грудь, лицо и оба плеча.

— Ты что-то хотел спросить? — проговорил живой слепок памятника античного искусства, заметив на лице приятеля возникшую вдруг растерянность.

— Да. Спросить. У тебя. Я с тем и шёл к тебе.

— И о чём ты спрашиваешь?

Антон Вельяминович понял: он вслух ничего не произносил. Рассказ не возымел слушателя. Оказывается, настолько далеко унесла его стая летучих мыслей, что предыдущая исповедь пронеслась исключительно вдалеке, на неведомых просторах. В уме. И при достижении конца мысленного повествования, из его взгляда вынырнул знак вопроса, замеченный Дорифором. Луговинов, когда открыл, что речь держал для собственного употребления, с силой стиснул веки, подержал их так почти минуту, а потом отворил покрасневшие глаза и сказал:

— Вопрос в том, что история моей карьеры привела меня к дилемме: сохраняется ли состояние праведности на пути к успеху и при достижении успеха? И является ли успех наградой за праведный труд? Совместны ли вообще праведность и успех?

— История?

— История.

— Ну, тут не дилемма, а трилемма: праведность, успех, награда.

— Пусть. Пусть. Я знаю, я слышал о главной разнице между всякого рода протестантами, с одной стороны, и православными вместе с католиками, с другой стороны. Протестанты не признают святых. А у православных, у нас, ну, я крещён, — святые и угодники, они-то как раз и являются людьми, которым не только молятся, но и которым стремятся подражать. Святость — цель жизни. А у протестантов целью в жизни является успех. Но ведь те и другие считают себя христианами. У тех и у других основой жизни является праведность. Выходит, что она одинаково хороша, как для достижения святости, так и для достижения успеха. Тех и других, в конце концов, ожидает награда. Кого тут, а кого там.

— Но ты говоришь об истории просто карьеры. Без принадлежности какой-либо из мировых конфессий. Можно было бы тебе и о буддистах вспомнить, они ведь тоже проповедует совершенство. А история достижения успеха, причём не где-то далеко, за концом жизни, а теперь и немедленно, в общем, по большей части тривиальная. Так все делают.

— Так? Как это так?

— Если беспокойство тебя мучает, значит, уже ты у нас не особо оригинально живёшь-поживаешь. — Дорифор собрался с мыслями. — Не знаю, догадываюсь: все мастерят производство вещей по отработанному шаблону. Нет, не все, конечно, а те, кто нарочно добивается успеха, чтобы чувствовать себя лучше, чем сами себя представляют среди почтенной публики. Себя-то они представляют, может быть, и совершенными, даже обязательно выдающимися, но хотелось бы ещё посовершеннее. Шаблон простенький и беспроигрышный. Например, хорошее чужое выдавать за своё, а своё плохое выдавать за чужое. Можно ещё до кучи скандальчики устраивать время от времени, да всякий раз выходить из них наиболее выигрышным образом и со счастливой физиономией. Проверенная веками и обычная практика человека, целью которого является успех непременно теперь, а не потом. А если вдобавок, и уже под конец жизни проявить акцию широчайшей щедрости — вообще произойдёт восхитительное произведение себя. Боюсь, успехами подобные представления трудно назвать. Есть и другие примеры. Бывает, успех приходит без его стяжательства, хоть сомнительного, хоть весьма благородного. Приходит сам, будто давно пожелал посетить этого человека. Может быть, даже чаще, чем в других случаях. Но то — уже иной расклад вещей, всякий раз бесподобный и неповторимый…

Дорифор одновременно взвешивал в уме и попытки что-то выстроить: «новое, новейшее». О том ведь он озаботился ещё в начале нашей повести, пытаясь найти помощь у приятелей. А теперь событие случилось как бы наизнанку. Предполагаемые помощники-то оказались ещё более беспомощными. Один вот уже пришёл за подсказкой к нему.

— Ты знал мою историю? — Луговинов густо сморщил лоб.

— Нет. — Дорифор старался быть невозмутимым. — Но раз ты чем-то смущён, значит, пользовался именно той практикой. Первой. Нарочно искал удачу.

— Значит, не награда.

— Если так ты решил, значит, не награда.

— И не успех? О праведности я помолчу.

— И сомнение, и решение — всё твоё.

— Испытание?

— Сейчас, похоже, ты испытываешь меня.

— Извини. Да. Тривиальная история. Ха-ха-ха! Банальнейшая тривиальность и тривиальнейшая банальность. Трюи-трюи-трю-ля-ля. И ведь снова я пошёл искать выхода не у личного ума, а на стороне. Значит, уже привычка. Зависимость. Я наркоман. Я давно сделал себя зависимым от чужого мнения. Тоже моя наработка. Себе ничего не доверяю. Но всё-таки! Ведь один раз взял, да решился на поступок. Знаешь, я же спалил накопленные чужие мысли. На бумаге. И даже в памяти. Сжёг ведь. Без принуждения. Но оказался дураком. Решил, якобы жертвую чем-то. Экий дурак, а! Где же тут жертва? Выращенного собой-то ничего не растратил. Только чужое, только состриженное у других… постой. А может быть, не состриженное, а убитое? Может быть, я убивал чужие мысли, когда подменял их другими, а убитые мысли забирал себе. Мертвечинку накапливал. А потом ими же, мертвецами пожертвовал. Убоиной. Я же из сам ничего не вырастил, ничего не родил. Я постоянно воровал кажущийся мне подходящий матерьяльчик. Ну, обменивал, разницы нет. И копил, и заваливал ими погреба, чердаки да амбары с овинами. Понабрал избытку. Нетушки, никакой жертвы не состоялось. Но, может быть, состоялось очищение? А? Очищение состоялось? Скажи.

— Очищение? Думаю, нет, — седой Дорифор вдохнул воздуху, чтобы чихнуть, но тут же ладонью круговыми движениями надавливал на нос, намеренно предупреждая возможный чих, и кругами водил взгляд по потолку. — Нет очищения, — сокрушился он приглушенно, — а если бы ты роздал накопления нищим…

— Чего нищим? Я не понял. Зачем нищим научные побрякушки? К тому же, мёртвые.

— Нищие бывают разными.

— А теперь понял. Нет, не совсем.

Луговинов тоже стал круговыми движениями надавливать на нос, но не ладонью, а кулаком. Чихать, видимо, не собирался, но помогал себе сосредоточиться. Веки опустились, прикрыли зрачки. А взгляд устремился, неизвестно куда.

— Знаешь, — он вдруг оживился, — а давай-ка, позовём твою соседку-подружку, а? Хотя, мы поторопились почти всё выпить. Кроме этого «пильснера».

— Но не мешает и к ней зайти. Она меня приглашала.

И тут же раздался стук в стенку.

— Слышал? — человек, будто явившийся из античных времён поддакнул кивком головы, — уже зовёт.

— Она же тебя одного приглашала.

— Не бойся. Одного, двоих, многих. Она большая.

— Но тебе разве неинтересно знать, что я понял про нищих? — спросил гость у хозяина.

— Вот ей ты и расскажешь. Она смекалистая. Знаешь, Даля-то сразу расколола под орех.

— Даля? Которого?

— Не знаешь?

— Не знаю. О ком из них ты говоришь? И кого понадобилось раскалывать под орехи. Они давно известны. Без разоблачения.

— Хорошо. Хорошо. Там Даля ты и узнаешь.

— В качестве призрака? Он у неё гостит? Или он её приятель?

— Увидишь.

В стену снова постучали.

Глава 12. Застолье

Оба приятеля вышли в коридорчик. Дверь в соседнюю комнату оказалась отворённой, благодаря чему дополнительных стуков не понадобилось. При входе внутрь Дорифор обнаружил, что новое для него помещение значительно крупнее того, в котором коротает он свободное от чего-то время, и сделал соответствующую мимическую сценку. Мелко, утвердительным знаком, покачал головой, округлив глаза, и образовал гармошку на лбу, заузив при этом рот до предела. Луговинов просто потупил взор и быстро моргал.

— Это явился к нам, а стало быть, и к вам, Луговинов, Антон Вельяминович, почти лауреат премии мирового класса, наивысочайшей пробы, первой из первых, если уместно в подобном случае применить единицы измерения ценностей. Прошу не выгонять сразу, — отрекомендовал его сосед после молчаливой оценки помещения.

Фотиния улыбнулась долгой улыбкой. У крупных и рослых людей такая улыбка получается сама собой. Сильна инерция.

— Хорошо, хорошо, — согласилась она почти скороговоркой, — не стану никого выгонять сразу. И вообще не буду выгонять никого. Каждый уйдёт, когда пожелает.

— Ах, вот о каком Дале ты говорил. О художнике. Этот Даль, что ли? — вопросил Луговинов, завидев острым взглядом лежащий одноимённый альбом на полочке серванта, — я вообще-то в живописи ничего не понимаю, вы меня простите, у меня только точные науки в голове, круглые сутки шалят.

— Зато можешь проверить алгеброй гармонию, — молвил Дорик, похохатывая и одновременно поддаваясь приглашению Фотинии сесть в раскладное кресло. Она медленным и долгим жестом руки предлагала ему лучшее место. И он сел, слегка подпрыгивая на нём.

— Осторожнее. И не пугайтесь. Кресло старое, в любой момент способно само разложиться.

Луговинов хмыкнул, по-видимому, оценил оба комментария, взял альбом в руки, повертел и положил обратно, не раскрыв. И не поинтересовался о возможном или предполагаемом родстве художника Даля с кем-нибудь из других известных ему Далей. Затем сел на ближайший из двух стульев, приставленных к серванту, и опустил голову.

— Давайте-ка, придвинем стол, чтобы кресло оказалось при нём, — предложила Фотиния, глядя на макушку Антона Вельяминовича, — и эти оба стула приладим.

— Угу, — Антон Вельяминович тут же встал, обхватил стол с обоих торцов и воздвиг там, где велела хозяйка. Дорофей оказался посередине длинной стороны стола. Затем представитель и, по совместительству, соделователь точных наук решительно приладил оба стула по обоим торцам стола.

— Гоже? — спросил он у хозяйки, не предполагая сомнения.

— Гоже, — ответила она, — теперь сидите, остальное уж я сама.

Луговинов уселся в торце стола, обратив спину в сторону двери.

— Странно, — сказала хозяйка, взглянув на Луговинова с заметным пристрастием.

— Странно чего? Странно, что я сюда явился? Могу уйти. Но не могу. Мне надо ещё поговорить. Я с тем и пришёл, поговорить пришёл. Уж больно важно для меня сей же час поговорить и понять.

— Нет, — Фотиния глядела на Луговинова и на дверь, — редко кто из мужчин садится спиной к двери, оно и странно.

— Да? Никогда не обращал внимания на расположение двери. И что? Мужчина, сидящий туда спиной, уже не мужчина? Вы намекаете на мою неполноценность? Или многие другие приметы для определения странности вы обнаружили в моей бедняцкой, если не сказать, нищенской персоне, о которых никто и не догадывается?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Девочка и Дорифор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я