Герой романа волей обстоятельств в 90-е годы эмигрировал из России в США. Сменив профессию (в Москве Константин Ситников был сценаристом научно-популярного кино), он, казалось бы, достаточно благополучно живет в Нью-Йорке. Однако, натура сложная, импульсивная, он не адаптируется к окружающей его новой действительности и в то же время отторгает многое, что происходит на родине. Словно отплыл от одного берега и не приплыл к другому. И надо же такому случиться: он выигрывает в лотерею главный приз – джекпот, в одночасье став миллионером… Автор описывает последние три года жизни героя, исполненные неожиданных, порой невероятных, головокружительных, событий. Трата денег, любовные истории, путешествия… – и сочинение книги о проживаемом моменте. В романе философские размышления соседствуют с элементами детектива. Хотя действие романа происходит в 90-е и в начале двухтысячных, текст словно пишется о дне сегодняшнем. С некоторыми дерзкими мыслями героя кое-кто из читателей наверняка не согласится, но звучат они остроактуально.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Джекпот предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
А ты когда-нибудь думал, как жизнь проходила бы, если бы наоборот было все и жизнь со смерти начиналась? Представь себе. Сначала едят и пьют на твоих поминках, потом с кладбища несут тебя в дом, где все родственники в любви признаются. Потом ни хрена ты не делаешь, надоедаешь своими советами детям, внуков катаешь на коленках и старые добрые вспоминаешь времена за рюмочкой с соседом. Затем молодеешь без всяких усилий и на непыльную работу для пенсионеров устраиваешься. В какой-то момент вырастают все зубы и страсть к жене просыпается. Постепенно работа становится сложнее, твой чин — ниже, но это не очень важно. Еще через несколько лет в тебе страсть просыпается ко всем женщинам. Твоя дочь в школу идет, и не надо голову ломать над ее будущим. Ты привлекательнее становишься и можешь пол-литра выпить без закуси. Твоя жена к подруге уходит, и ты бесконечно можешь смотреть футбол под пиво с воблой. Еще через некоторое время уходишь ты с работы, чтобы в институте учиться, где сама учеба не очень важна, а представляют цель студенточки-первокурсницы и отмечание всех зачетов. Твой гастрит пропадает внезапно, возвращаешься ты домой, к родителям. Не надо самому готовить, стирать и полы подметать. В школе преподают то, что ты давно знаешь. Ты куришь в первый раз и идешь на дискотеку. Потом тебе не надо учиться, и ты проводишь дни в приятном строительстве башен из кубиков, размалевывании альбомов и поедании мороженого. Немного позже ты перестаешь бегать как угорелый, а валяешься в свое удовольствие в кровати. Каждая твоя рожа глупая умиление вызывает у людей, а к женской груди имеешь доступ круглосуточно. Через какое-то время ты туда возвращаешься, где тепло и спокойно, где нет перепадов температур и атмосферных бурь, где… Там ты проводишь девять месяцев и… умираешь от оргазма!!!
В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? В каком времени почувствовал бы, что безусловно счастлив и желаешь находиться в нем как можно дольше? Увы, ни в каком, ни в детстве, ни в отрочестве, ни в зрелости (о старости ничего сказать не могу — покамест не дожил). Начинай перебирать: московское детство бесшабашное в самой что ни на есть центральной городской части, беготня по киношкам — «Колизей» и «Аврора» рядом, катание на «гагах» и «снегурках» по замерзшим Чистокам и летом на лодках, «казаки-разбойники» с прятанием клада или красного знамени во дворах и на чердаках Кривоколенного, Колпачного, Потаповского, Армянского, знаменитая 612-я в Девяткином переулке, где учились отпрыски привилегированных родителей из генеральского дома номер 12 по Чистым прудам, а ты, Костя Ситников, к ним не принадлежал, будучи сыном авиаинженера и медсестры, и жил на Чернышевке, в доме с аптекой в первом этаже; летом — дачный флигель на сорок втором километре Казанской дороги, который родители снимали каждый год, футбол до умопомрачения на сосновой поляне, где местные чаще всего безуспешно, пытались доказать москвичам свое преимущество, купание на «экскаваторе» — так почему-то прозвали искусственный водоем, вырытый невдалеке от секретного аэродрома, ловля майских жуков и обмен их на всякую всячину, «чижик», «ножички», лапта, городки — игры заполошной послевоенной мальчишни; взросление на лавочках в обнимку с такими же юными и неопытными подругами, от прикосновения к которых мигом сохло в горле, робкое распознавание покуда неведомого таинства; поступление по совету отца в авиационный, на факультет радиоэлектроники, учеба, «почтовый ящик» в Брянском переулке возле метро «Белорусская», куда распределился… И помчались годы, только успевай считать: женитьба, переезды с квартиры на квартиру, появление Дины, проба пера, отвергнутые сценарии, обучение новому ремеслу, и вот первые фильмы, первые приличные деньги, крепнущая решимость уйти из «ящика» на вольные хлеба, вольготная и нервная жизнь сценариста, но хочется большего, и появляются рассказы в «Юности» и «Октябре», тощий сборничек в «Московском рабочем». А потом — эмиграция (Полины затея), а дальше — совсем уж неинтересно, уныло, борьба за выживание: зловеще-издевательски звучит — выживание, а Полине выжить не удалось… Такая вот жизнь. Как у всех, наверное. Хотя не все писали сценарии и рассказы. Творчество все ж таки. Давно забытое, отставленное, только душу бередить.
Порой задумывается над этим, и внезапно казаться начинает, что прожитая жизнь — сплошная череда ошибок: делал не так, двигался не в том направлении, общался не с теми, говорил не то; начинает вспоминать, анализировать — и стыд берет, а еще злоба на себя: неужто, чудак на четырнадцатую букву русского алфавита, не понимал, не замечал, не видел? И никто не надоумил. Как же, надоумишь тебя, когда еще с юности стремишься ничьих советов не слушать, напролом прешь, лоб расшибаешь и снова упрямо прешь. Вроде не особенно склонный к рефлексии (так, во всяком случае, ему представляется), не может Костя перебороть себя — нет-нет и возникает свинчивающее его, как гайку, ощущение одной огромной непоправимой ошибки. В чем она, не может уразуметь, пробует разъять на составные — и странно, получается, что вовсе и не ошибки это, а правильные ходы, поступки, действия, и нечего огород городить по поводу них. Гнать глупые мысли, забыть — вот что надобно. Однако полностью, окончательно избавиться от навязчивого, волю парализующего состояния, изгнать из души само понятие — ошибка, убедить себя раз и навсегда: не было никаких ошибок и не будет — не в его силах.
Но было же в твоей жизни, Костя, светлое, неожиданное, неповторимое, всамделишное, что ошибкой уж никак не назовешь?! Было, конечно, было, напряжешь память — и проблеснут искорки, кольнет глубоко, сведет дыхание в знобком предчувствии, но все так скоротечно, летуче, всего-то счастья или того, что им называют и под ним подразумевают, — секунды, в лучшем случае минуты: первая ночь с Полиной в ноябре, в пустой неотапливаемой даче приятеля, первый раз услышанное от Дины на прогулке «папа», первая командировка на секретный полигон под Астраханью для испытания приборов, с твоим участием сделанных, первый принятый сценарий, первый напечатанный в журнале рассказ… И рядом, словно в насмешку, по какой-то странной прихоти, оживает столь незначащее, смешное, в сущности, мелкое, что диву даешься: как и зачем память хранит такую дребедень? Однако же помнится, живет в тебе. Ну, не считать же эпохальным событием детское озорство — взрослые обитатели квартиры на Чернышевке не знали о нем, а ведь могло оно стоить им лагеря: два раза в год, в самый канун праздников 1 Мая и 7 Ноября, окна коммуналки, выходящие на проезжую часть, где шли демонстранты, снаружи закрывались огромными портретами усатого вождя и его соратников, в комнаты опускалась темень, с утра включалось электричество, взрослые помалкивали, не сетовали на неудобства, маленьким же сорванцам хотелось играть, и, улучив момент, приоткрывали они окна, насколько могли, изнутри проделывали в портретах дырочки или чуть-чуть сдвигали их и бросали на улицу что придется: бумагу, ленточки, скорлупу, кожуру лука и даже картошку. Бросали и прятались. Как это сходило с рук, Костя до сих пор понять не может.
А вот эти проблеснувшие искорки уже о другом совсем. Первый гонорар на «Военфильме», восемьсот рублей за двухчастевку. Рад до смерти, таких денег в своем «ящике» отродясь не видел, а ему режиссер: «Ты — тюха, тебя нагрели, по закону положена тысяча…» А Костя счастлив, запомнит этот гонорар на всю жизнь. На «Киевнаучфильме» говорят ему знающие люди: «У нас принято делиться с редакторами». Он злится: с какой стати? Не будет делиться, не столько потому, что денег жалко, но потому, что против его естества это… И ничего, не отлучают от студии. А вот за что стыдно, так это за проваленный сценарий о химкомбинате. Рядом с Ясной Поляной находился, «Азот» назывался, потравил деревья, выжелтил их. Сценарий приняли, начал писать дикторский текст — и полная ерунда вышла. Переживал жутко.
Что случилось с ним, не понимал, ни тогда, ни сейчас, когда быльем все поросло: где Костя, где химкомбинат, где Ясная Поляна… А тогда едва заказов не лишился на «Центрнаучфильме».
В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? Хотел бы вернуться в самое начало во всеоружии опыта сегодняшнего, чтобы жизнь свою переиначить, переделать, прожить по-другому, не совершить прежних ошибок, не наделать былых глупостей? Нет, не хотел бы. Во-первых, невозможно. Во-вторых… Тем-то и отличается живая вода из крана от дистиллированной, что она — живая, с микробами, хлоркой, всякими элементами дозволенными и недозволенными, порой со ржавчиной, дурно пахнущая, та, которую все кипятят и многие пьют сырой, ничего не боясь. Нет ничего скучнее и бездарнее безошибочной жизни. А если невероятным, сказочным образом в машине времени прикатить к начальной станции долгого пути и начать сызнова, начисто забыв или уничтожив любой намек на знание дальнейшего, всего, что после случится, разрушить предопределенность, то не произойдет ничего необычного, все обернется именно так, как уже было с тобой, Костя, или могло быть: те же (или другие, какая разница?) ошибки, глупости, потери, поражения. Но и, безусловно, радости, успехи, открытия, изумления. Что судьбой предначертано, то и сбудется, и никуда ты от этого, дружок, не денешься. Впрочем, что считать ошибками, глупостями, а что правильными, оправданными смыслом и логикой поступками? В сущности, человек всю жизнь не живет, а сочиняет себя, выдумывает для себя историю, которую своей жизнью считает. И Костя — не исключение.
…Только бы не попасть в «пробку». Выскакивает Костя на хайвэй, переводит дух — машины безостановочным потоком идут. Впрочем, радоваться рано — одна застрянет или авария, пусть самая мелкая, и все, движение намертво застопорится. И тогда опоздает он к Маше. Стоп, будет думать о хорошем. Солнце предзакатное, теплынь, даром что начало ноября. Осень в Нью-Йорке и впрямь лучшая пора. Затяжная, с теплом ровным и стойким, светом паутинным, как на картинах импрессионистов, и редкими дождями. А весны нет: две-три апрельские недели — и сразу жара грянет. Цветут вишня и азалия, но запаха у весны здешней нет. Сирень в цветочных лавках — невидаль, черемухи Костя сроду здесь не видел. Цветы местные вообще не пахучие. Один тип в Москве, из национал-патриотов оголтелых, коих Костя, русский по крайней мере в четырех поколениях, на дух не переносит, витийствовал по телевизору, незадолго до Костиной эмиграции: дескать, ужасная страна Америка — дети не плачут, собаки не лают, цветы не пахнут, женщины не любят. Чего детям плакать, если они ухожены и взлелеяны, а собаки накормлены, о женщинах поспорить можно, но цветы и вправду без аромата. В Нью-Йорке, Калифорнии, везде. Что касается зимы, то малоснежная, не слякотная, морозы стойкие — редкость, вот только ветра донимают. У Кости нет щеток одежной и сапожной. За ненадобностью. Манжеты брючные всегда чистые, обувь без разводов соли, которой в Москве улицы посыпали. Увлажняет кожу туфель губочкой, и порядок. Впрочем, и снег бывает, и морозы, а в девяносто шестом, помнится, столько материальцу подсыпало, что движение парализовало и по Манхэттену отдельные чудаки на лыжах передвигались. Лето же… Май, июнь, даже июль — куда ни шло, а вот август… За тридцать температура по Цельсию, по Фаренгейту, значит, к ста подбирается, и не зной страшен, а влажность чудовищная, притом без дождей — ни одной капли не выпадает, кондиционеры круглые сутки шпарят, у Кости к утру волосы на затылке, как после душа. Кошмар. Но и к этому привыкнуть можно. Зато смог отсутствует и бензином в ноздри не бьет, как в Москве. Дышать можно. Единственно — не хватает Косте былых ощущений дачных: дымка вкусного костров по весне на огородах, когда палую листву жгут и накопившийся на участках мусор, лесной вожделенной прохлады и пения дроздов, жужжания, стрекотания и иных звуков живой природы. Однако в Бруклине, где обитает Костя, свои прелести: под боком залив океанский, пляжи на Манхэттен-бич и Брайтоне — купайся, загорай вплоть до ноября, гуляй вдоль уреза воды…
Вот и перекресток Оушен авеню и М. До приезда Маши пятнадцать минут. Надо парковку найти. Сущее мучение. Проклинает всех и вся, видя ряды машин плотные, без единого просвета. Без машины в Нью-Йорке удобнее и уж точно спокойнее, если на работу за тридевять земель ездить не надо. Сейчас везет несказанно — почти у самого подъезда своего шестиэтажного билдинга паркуется. Узрел — дама пожилая выходит из магазина русского напротив, пакеты с едой в багажник укладывает и отъезжает. Быстренько на ее место. Хороший знак. Вот так бы и Маше. Иной раз по полчаса кружит она у дома. Полчаса эти — за счет времени их свидания, и без того краткого.
Сегодня определенно их день — в тридцать пять минут шестого сигнал домофона. Через минуту в двери Маша — в брюках неизменных, тонкой обтягивающей блузке, стриженая, с расчесанными на пробор волосами в легкую рыжизну, которые Костя так любит гладить. Он успевает стол сварганить на кухне: сыр «грувер» — Машин любимый, виноград, клубника, малина, «Киндзмараули». Маша полусладкие грузинские предпочитает, их полно в Нью-Йорке. Костя толк в винах знает, «Киндзмараули» здесь вовсе не то, что продавалось изредка в «Елисеевском», и уж совсем не то, что некогда пил в Грузии, но никак не может приучить Машу к итальянским и французским сухим винам. Пускай пьет, что нравится.
Маша в хорошем расположении духа, выпивает наравне с Костей полбокала, закусывает сыром, закуривает сигарету, интересуется, где и с кем он бывал, что видел за полторы недели, с их последнего свидания истекшие. «С кем» — незамысловатая игра. Прекрасно Маша знает, что ни с кем, кроме нее, Костя не встречается. Спросить об этом — значит проявить заинтересованность, показать, что следит за его личной жизнью и даже ревнует слегка, пусть и без всяких на то поводов. Косте приятно: женщина в тридцать четыре ревнует его, почти шестидесятилетнего, пусть и невсамделишно.
Маша привлекательна неброской, неяркой, не стреляющей красотой. Чуть выше среднего роста, ширококостная, ладненькая, совсем не семитская внешность, однако чистокровная еврейка. Лицо ее можно было бы назвать обыкновенным, даже простоватым, если бы не глаза. Серо-зеленые, они доминируют, в них, как и в губах, некая неопределенность, скрытность. Побаивается Костя слегка летучего, мигом возникающего и мигом гаснущего полузагадочного выражения: мнится ему, в любой момент может что-то случиться, нарушить его отношения с Машей. Такое уже бывало. Припухлые поддужья глаз говорят: опять спит мало, нервничает. Надумала покупать дом под Нью-Йорком, не имея денег на первый взнос. И сейчас разговор опять вертится вокруг злосчастного взноса.
— Ты авантюристка, — не в осуждение, скорее с поощрительными нотками произносит Костя. — Почему надо картину гнать? Собери постепенно деньги, братья и друзья помогут, — ко вторым он, понятно, причисляет и себя, — начни выбирать, а не хватай первое попавшееся.
— Не первое попавшееся, а очень хороший дом. Я уже нашла. Процент банковский сейчас низкий, ссуду мне дадут, а что будет завтра, никто не знает. Да, я решительная: если что-то нравится, беру сразу, не раздумывая. И не только что-то, но и кого-то. Тебя же сразу выбрала.
— Ну, положим, ты на меня на корриде и не смотрела.
Я ни на кого не смотрела, даже на быков. Болела, температурила. А после самолета сама пришла.
— Это потому, что с Андреем в ссоре была.
— Не только поэтому.
Маша начинает выкладывать цифры. На первый взнос собрать нужно тридцать пять тысяч. Десять процентов. Столько-то дадут братья, столько-то друзья… и делает паузу.
— Тысяч семь дам я, — фиксирует свое участие в безумном проекте Костя.
— Спасибо. Отдам месяца через три, когда возьму еще заем.
Не торопись. Могу подождать. Ты твердо решила обосноваться в Фэйрлоне?
В вопросе неприкрытое беспокойство — это же очень далеко от Костиного жилья. Как будут встречаться? Маша намеренно игнорирует вопрос.
— Да. Братья недалеко, и дом почти новый, в приличном состоянии. Хочешь, поедем в выходные смотреть? На следующей неделе начну документы оформлять. К Новому году, может, вселюсь.
— А ты считала, сколько ежемесячно будешь банку выплачивать? Это ж тысячи полторы в месяц.
— Больше, — вздыхает.
— Я стану помогать, — выдает тайно-несбыточное.
— Посмотрим, — по своему обыкновению туманно, неопределенно, не очень обнадеживающе. — Хорошо, мы будем любиться? У меня всего час. Дети у мамы ждут…
…Тепло постели, только что покинутой женщиной. Смятая простыня, в складках — неостывший любовный жар, пот, запах кожи, волос. Стены задышливый Машин крик хранят, он поднимается из потаенной глуби, идет по нарастающей, выхлестывает неуемной силой плоти и гаснет, замирает в изнеможении. Маленькая смерть. Триста лет назад монах-доминиканец написал: всех нас ждет смерть, большая, единственная для каждого, но перед ней люди испытывают маленькую смерть, и не однажды. Хорошо это или плохо, неизвестно. То, в чем сомневался монах, для остальных бесспорно хорошо, прекрасно, восхитительно, бесподобно, божественно. Все неумолимо, неизбежно остынет, выветрится — тепло тела, пот, запах, словно и не было ничего. И так до следующего раза, когда повторится с той же, а может, и большей силой. И опять наступит маленькая смерть.
Костя лежит на неубранной кровати, не хочется вставать, двигаться. Сыр и фрукты не убраны в холодильник. И черт с ними. Тарелки не вымыты. До фени. Сладкие мгновения расставания с Машиной плотью — жаль, ничего нельзя спрятать, сохранить надолго, закупорить, как флакон духов изысканных. Настораживает брошенное Машей перед уходом, будто невзначай: а в меня мальчик влюбился, американец, странный такой, он недавно у нас на фирме — и полуулыбчивое, летучее, скрытно-полузагадочное выражение глаз и губ, которого Костя боится. «Какой еще мальчик? — понарошку хмурит брови. — Хватит мне Андрея». — «Мальчик. По имэйлу шлет записки. Я тебе покажу в следующий раз…»
Весь вечер не идет из головы этот мальчик. Только засыпая, переключается на другое, вспоминает Машины просительно-настойчивые ласки, а мыслями — в мадридском вечере, когда впервые увидел ее. Плаза де Торос. Коррида. Затянутые в корсеты изумительно красивых костюмов матадоры. И быки, отданные на заклание, без единого шанса спастись. Даже насадив на рога дразнящего их человека. Афиша той корриды висит у Кости в коридоре. Антонио Бриско, Рейес Мендоза, Серхио Мартинес. С этого вечера и началось у них с Машей. Вернее, еще ничего не началось и могло не начаться, если бы не счастливый случай. И тем не менее познакомились они именно на корриде; Костя столько слышал о ней и после некоторых колебаний решил посмотреть.
Далеко не полностью заполненная арена цирка (первое Костино удивление — он думал, быки собирают столько же зрителей, сколько футбольные матчи «Реала»). Под балдахином с испанским флагом — руководитель корриды, он же президент, с двумя помощниками. Взмахом белого платка объявляет о начале парада. Литавры. Выходят квадрильи, впереди два альгвасила на конях сопровождают матадоров: справа — самый опытный матадор, слева — менее опытный, в центре — самый молодой. Правила и традиции не меняются столетиями. За матадорами — бандерильеро, следующий ряд — пикадоры, приветствуют президиум. Снова взмах белого платка. Матадоры меняют парадные плащи на боевые, и все начинается.
На арене первый бык, и следует новое Костино удивление. Даже разочарование: бык совсем не чумовой, не вылетает, сжигаемый яростью, навстречу тем, кто раздразнивает его, а нехотя выходит из загона без видимого настроя драться. Порода его специально для боя выведена, но он не желает погибать на глазах публики, ждущей от него подвигов, аплодирующей и свистящей. А может, ему просто страшно, вопреки тому, чему его учили на ферме, может, инстинкт страха не убит до конца. Помощник матадора дразнит быка накидкой, пассы выделывает, разозлить пробует. Бык взирает презрительно-равнодушно, не реагирует на ухищрения человека, он явно не намерен бороться за себя, заранее смиряется со своей участью. По правилам такого быка загнать следует обратно и выпустить другого. Но президент молчит, а значит, бой продолжается.
За дело берется главный матадор, машет перед бычьей мордой красной тряпкой. Элегантны, изящны его пассы, бык слегка оживляется, пытается боднуть покрывало; однако без энтузиазма. А вот и пикадоры, поощряемые взмахом того же платочка. Выходят на арену под барабанный бой и звуки труб. Убийство начинается. Бык три удара пиками получает в загривок. Потом втыкают ему три пары бандерилий, течет кровь, бык начинает звереть — и терять силы. Втыкание бандерилий сопровождается пасодоблем. Спектакль выверен в мелочах, зрелище продумывалось и шлифовалось веками. Но бык все портит, на него жалко смотреть.
Главный матадор сбрасывает желтый плащ, берет шпагу, подходит к президентской ложе и просит разрешения на убийство. Начинает плясать вокруг истекающего кровью быка. Тот вообще не в силах сопротивляться. Удар шпагой в загривок — и дело сделано. Если с первой попытки воткнуть шпагу не удается, матадор получает еще две. Но этот втыкает шпагу метко. Бык падает, дергается в конвульсиях на песке. Кажется, он еще не умер. Добивает его кинжалом помощник матадора. Награда победителя — ухо поверженного животного. Герой гордо обегает арену, показывает ухо зрителям, в ответ громкая овация.
Ничего гаже и омерзительнее в своей жизни Костя не видел. Гадость и омерзение. Тем большее, чем красивее и изящнее обставляется зрелище убийства. Люди раздражают быков меньше, чем лошади альгвасилов, делает вывод Костя. Наверное, быки не могут простить им предательского участия в бойне. Чего ждать от людей? Ничего хорошего от них не дождешься. А вот предателям-коням нет пощады. И пока быки в силе, поистине с бычьим упрямством наскакивают на лошадей. Те просто бесят их. Лошади в защитных доспехах и с повязками на глазах: они не должны видеть быков, иначе могут дать деру. Костя ловит себя на желании увидеть, как бык со всей мочи боднет лошадь в защищенный бок и сбросит альгвасила. Пару раз удается, и Костя свистит в азарте. Однажды и матадор свое получает — сваливает его бык и рогом поддевает. Костя на стороне быка и не стесняется признаться в этом себе. Почему, если человек убивает быка, это зовется зрелищем, а если бык насаживает на рога человека, это зовется кровожадностью?
Костя иногда смотрит по телевизору Animal Planet, передачу о жизни животных, сильные там всегда настигают и убивают слабых: тигр — антилопу, лев — зебру, волк — зайца, но омерзительнее всего видеть, как куча койотов атакует молодого, отбившегося от стада быка, вдесятером на одного. У Кости давление поднимается, словно его самого на растерзание отдают и нет шансов спастись. Гонит тигр антилопу, а Костя с робкой надеждой: умчись от гада полосатого на своих дивных стройных ногах, пожалуйста, умчись, ты такая грациозная, я не могу видеть, как желтые мерзкие клыки вонзаются в твою нежную шею… Он вырубает экран, не в силах вынести очередную гибель — подтверждение вековечного природного закона борьбы видов.
Сходное чувство сейчас на корриде. Очередной бык повержен, на арену выезжает колесница из трех лошадей, возница накидывает петлю на бычью морду и тянет бездыханное животное к выходу. На песке алый след крови. Песок тут же заравнивают.
Сбоку, выше на ряд, слышна русская речь. Трое, не из Костиной группы, две молодые женщины и парень. Парню зрелище явно по душе, спутницы отворачиваются. На четвертом убитом быке встают и идут к выходу. Парень остается. Костя, повинуясь внутреннему порыву, за ними. В коридорах людей мало. Женщины движутся по кругу, всматриваются в развешанные по стенам фотографии знаменитых тореро. Им явно не хочется возвращаться. Костя держится чуть поодаль.
Зачем он поднялся с места вслед за двумя русскими… Омерзело, кто-то должен пример показать, вот он и следует за ними. Одна — повыше, покрупнее, темноволосая, в коричневом кожаном пиджаке, другая — сравнительно невысокая, светлая, в бежевом свитере, у нее странная походка, будто на ногах тяжелые неудобные башмаки. Интересно, откуда они? Из России? Туристов оттуда в Мадриде навалом.
Мимо почему-то бегут взрослые и невесть откуда взявшиеся дети. По ходу кругового движения открывается свободное пространство в виде загона. Все — туда, скапливаются у входа, толкаются в попытке лучше увидеть, что там происходит. Отцы сажают мальчишек на плечи. Костя притиснут к незнакомкам. В прогале видны крюки со вздернутыми тушами. Туши разделывают на глазах у визжащей от восторга детворы. Это только что убитые быки. Мясо идет в мадридские рестораны, как накануне корриды рассказывал гид Костиной группы.
— Кошмар, — слышит Костя голос темноволосой. — И пацанов родители ведут глазеть…
— Не могу понять, почему именно испанцы столь кровожадны, подает реплику Костя. — В Европе бои быков запрещены.
— Кроме Португалии, — откликается темноволосая. — Но там, говорят, убивать животных нельзя. Бескровная коррида.
Спутница ее молчит, глядит куда-то в сторону. Бледная, с запекшимися губами, то и дело пьет воду из бутылочки, поводит плечами, будто ей холодно. Невзрачная какая-то, серая мышка, зато в коричневом пиджаке — симпатичная и глядит заинтересованно.
— А вы откуда, девочки, в Мадрид нагрянули? — с долей не свойственной ему развязности спрашивает Костя. — Россиянки, наверное?
— Не угадали. Я с мужем из Чикаго, моя подруга Маша, — указывает на спутницу, — из Нью-Йорка. Меня Наташей зовут. А вас?
Нехотя возвращаются на трибуну. Скоро убьют шестого быка и все наконец-то закончится.
— Вам нездоровится? — спрашивает он у Маши.
— Гриппую. Держитесь от меня подальше, а то заразитесь — и весь отпуск насмарку. Как у меня.
— А чем лечитесь?
Да ничем. Пробую водкой, толку чуть.
Через пять минут коррида завершается. Чикагская пара и Маша прощаются с Костей.
Он напрочь забывает о мимолетном знакомстве, и вдруг в аэропорту Барселоны его окликают. Наташа, не сразу узнал ее. Она с мужем и подруга улетают, как и он. Домой, в Штаты? Нет, они в Израиль к друзьям, а Маша в Нью-Йорк.
Одним рейсом, в разных концах «Боинга». Костя от нечего делать подходит к Маше, затеивается ни к чему поначалу не обязывающий треп, она сидит, он нависает над ней в проходе.
— Пойдемте в конец салона, — неожиданно предлагает Маша.
Проговорят они без малого три часа, оккупировав пространство возле аварийного выхода. Стюардессы почему-то не делают им замечаний, не просят вернуться на свои места. Маша выглядит уже не так, как на корриде. Хворь прошла, успела слегка загореть на Коста-дель-Соль, посвежела. Очень даже симпатичная. На вид ей лет тридцать с хвостиком.
На Костю находит вдохновение. Не упомнит, когда так легко и нестесненно вел беседу с женщиной. После смерти Полины долго ни на кого смотреть не мог. Отпечалился, отболел душой, завел несколько быстролетных, ни к чему не обязывающих романов — в конце концов, не монах же, — пока не остановился на одинокой немолодой русской медсестре из своего госпиталя. Понимают оба — блюстители нравственности взгреть могут за связь, поэтому на работе конспирацию соблюдают, стараются не общаться без особой нужды, даже по телефону.
Пресечение связей амурных между сослуживцами — самое в Америке идиотическое занятие среди прочих. Пользы чуть, а вреда… Друг-редактор рассказывал: врач один холостой, с двумя бабами в разное время у себя дома переспал — медичкой из своего госпиталя и пациенткой. Бабы довольны, хипеса не поднимают, напротив, зато госпитальное начальство возмущено — кто-то, видать, стукнул. И согласно правилам моральным того заведения, не имеет теперь права врач-бедолага оставаться один на один с больными. Надо срочно осмотреть пациентку, так он за медсестрой бежать должен, чтоб присутствовала. А другой случай и того чуднее. У доктора умерла жена, живет он один больше года, однажды благодарная пациентка, тоже одинокая, пригласила его домой на обед. Так повторяется раза три. Между ними обоюдная симпатия устанавливается, и доктор как-то позволяет себе обнять и поцеловать женщину. И тут же сам сообщает начальству. Этика-с. По этой самой гребаной этике обязан он три месяца не видеться с этой женщиной или переадресовать ее для лечения коллеге. Редактор рассказывает и ехидно посмеивается — «таковы их нравы», а в Косте все аж кипит. Представляет, как начнут волтузить его, мордой об стол прикладывать, коль узнают про Эллу.
А сейчас в самолете словно ветер дует в его паруса, мчится он по волнам навстречу маняще-неизведанному, брызги соленые секут щеки, и предчувствие чего-то многообещающего не покидает Костю все три часа.
Он рассказывает о себе, но еще больше узнает о Маше. Странно, она делится с ним, незнакомцем, с той степенью доверительной откровенности, на которую он при всем желании не мог рассчитывать. Какую-то струнку в ней, видно, затрагивает. Может, воспоминания о былом киношном влияют, а может, неожиданная оценка эмиграции, с которой она соглашается, — это как похороны, после которых жизнь продолжается; он острит, вспомнив афонаризм: «Судя по количеству уезжающих в Штаты, у них там еще не все штаты заполнены», — и она хохочет. О своем нынешнем житье Костя особенно не распространяется: ничего интересного, вкалывает, деньги зарабатывает и все. Зато упоминает концерты, на которые ходит в «Карнеги», приглашает составить компанию.
Машина же жизнь предстает в куда больших подробностях, и Костя поражается, сколько же испытаний и бед выпало этой совсем еще молодой женщине. Шутка ли, в двадцать собираться родить — и потерять мужа, горячо любимого: лопается дотоле дремавшая аневризма сосуда мозга, кома и смерть. Ей прожужжали уши: делай аборт. Не слушается, рожает двойню (что будет двойня, выяснилось перед самыми родами) и отбывает в эмиграцию. На четыре года раньше Кости. Хлебнула здесь полной мерой. Поначалу квартиры убирает — кому нужен ее диплом учителя музыки. Да толком и не работала в Союзе по профессии. Не успела. Выучивается на программиста — все учатся, и она идет — поветрие такое, меняет три работы, сейчас в крупной компании, ею довольны, даже занятия ведет со вновь нанятыми. Сокращения ее минуют. Пока, во всяком случае. Вот только вкалывает, как мужикам не снилось: почти все выходные. Деньги нужны, девчонки растут, то им купи, это… Личная жизнь? Много всего было, уходит от ответа. Нынешний бойфренд уже лет шесть. Женат. Был женат, уточняет. Нелегко с ним. Чем-то действует на нее, привязывает к себе. Не хватает сил порвать, хотя ссорятся постоянно. Вот и сейчас в ссоре, поэтому одна была в Испании.
Выясняется, живет Маша довольно близко от Кости. «Нам по дороге, я вас подвезу на такси», — предлагает и получает отказ: «Спасибо, меня встречают», и в уголках рта намекающая улыбка — дескать, не спрашивайте, кто встречает. С бойфрендом в ссоре, а кто-то встречает, оценивает услышанное Костя. Понятно. В самолете обмениваются они телефонами.
Через неделю он звонит Маше и несмело, прощупывающе: давайте встретимся. Готов к отказу, настраивает себя именно так, дабы потом не слишком переживать. Молодая, симпатичная, недостатка в мужиках не испытывает, а сколько тебе лет, не забыл? Правда, смотришься моложе, седины покуда немного, волосы не вылезают, лишь чуточку над висками, лицо гладкое, без бороздок-морщин, высок, не обрюзг, хотя паундов восемь-десять лишних — не похвалишь себя, кто похвалит? — однако на женщину в тридцать с небольшим, да еще такую, как Маша, и в самых шальных мыслях замахнуться не мечтает.
Маша соглашается без колебаний. Костя обалдевает от радости. Где встретимся? Где хотите. Можно у вас. У меня дети, с обескураживающей откровенностью и простотой…
Видятся они раз в неделю, только по будням — выходные Машины Косте не принадлежат. С каждым новым свиданием вселяется в него уверенность: в жизнь входит нечто такое, о чем и мечтать не мог, что сродни резкого вкусного воздуха глотку ясным морозным утром, хочется пить и пить, и никак не напьешься. В лице Машином видит он не только женскую привлекательность, пусть неброскую, но главное, что тянет без конца глядеть — выражение нежной беззащитности. Именно такие лица Костю привлекают — в них уверенная, жесткая сила знающей себе цену и боящейся продешевить женщины отсутствует, нет выставочной, напоказ красоты; гармония линий, красок здесь совсем иная, не подавляет, оттеняет слабость, ту слабость, когда неудержимо хочется обнять, защитить, оградить от бед. Такой была Поля.
Едва Маша рядом, он воспаряет. Старается влюбить ее во все, что близко ему, — в музыку, кино, стихи, почувствовать, что вкусы их совпадают, и оттого с такой радостью проводит время с ней вне стен квартиры. Они бывают там, куда до этого он чаще всего ходил один, в ней находит благодарную слушательницу, и не потому, что ей хочется польстить ему, сделать приятное, ублажить, нет, ей и в самом деле интересно. Они говорят обо всем, что их трогает, открыто, без утайки, не чураются запретных тем — скажем, былые Машины и Костины увлечения, — пробуждая ревность взаимную и почему-то не боясь этого, словно испытывают себя на степень понимания; общаются как давно знающие друг друга люди, в процессе долгой совместной жизни сблизившиеся. То-то и удивительно, что знакомы без году неделя.
Такое же воспарение — в минуты близости с Машей. Опытна, знает и умеет все, в сексе нет для нее ограничений, табу, мгновенно почувствовала, что нравится Косте, однако есть в ней то, что никаким опытом не приобретается и не заменяется, — природный талант любви, изначально либо заложенный в женщине, либо нет, — научить, постичь в процессе невозможно. И Машин задышливый стон-крик звучит для Кости органной фугой.
Единственное, что омрачает существование, — Андрей, снова атакующий Машу звонками. Ссора их продолжается, Маша считает необходимым посвящать Костю во все перипетии — таков стихийно сложившийся стиль их отношений, однако распирающие ее эмоции настораживают: Андрей — не прошлое, а все еще настоящее, и придется с этим покуда мириться.
Познакомилась Маша с Андреем на компьютерных курсах. Высокий, коротко стриженный брюнет с глазами навыкате обратил на нее внимание и сразу же его проявил — в разгар занятий вышел из класса, вернулся с букетом гвоздик и вручил Маше на глазах слегка обомлевшей публики.
Выламывающиеся из общепринятых норм, ретивые рушители канонов нравятся женщинам. Маша, по своему обыкновению недолго раздумывая, сошлась с Андреем. Не смутило, что он женат, правда, без детей. В постели оказался он неумехой, но Маша быстро научила всем премудростям, приспособила под себя, как она выразилась.
Довольно быстро почувствовала — судьба свела ее со странным человеком. Ни с того ни с сего мог начать выяснение отношений, без всякого повода, просто так, и не только с Машей, но и с ее подругами. Купил пистолет и грозил в случае измены Маши убить ее. Был одержим манией накопительства, патологическая жадность приводила к кошмарным сценам: в ресторане, где компания платит в складчину, — высчитывал до цента, кто сколько должен. Маша сгорала от стыда, дома устраивала скандал — Андрей с пеной у рта доказывал, что прав, что Маша не умеет жить и так далее. К дочкам ее относился вполне безразлично, не балуя их подарками и вниманием. Немудрено, что ссорилась с ним Маша постоянно, но советы подруг послать его к такой-то матери (он же гад ползучий, шизофреник, ни во что тебя не ставит…) не воспринимала. Похоже, они любили друг друга, болезненно, извращенно, но кто знает, какая любовь нормальная и может ли вообще быть нормальной…
Несколько раз Маша все-таки созревала до того, чтобы бросить своего бойфренда, но, как честно признавалась Косте, боялась. Тут и страх физический неминуемой расправы, а в том, что это случится, была уверена, и нечто большее, не поддающееся объяснению. Она чувствовала себя мухой в искусно сотканной паутине: любое поползновение, движение, желание освободиться еще более запутывало. Она подчинялась помимо воли, теперь уже очевидная и ей неадекватность Андрея как бы переходила на нее, не в тех, конечно, формах, но достаточных для невозможности однозначно порвать отношения.
Ссорились они, однако, более часто и не разговаривали неделями, а однажды — два месяца, когда Маша узнала случайно, что у Андрея родился ребенок. Для нее это был шок — тот уверял, что давно не живет с женой. А дальше все по-залаженному: Андрей бомбардировал звонками, следил за ней, поджидал у дома, пытался вломиться в квартиру — и Маша сдавалась, воля и решимость покидали ее.
— Хочу уйти — и не могу… В ножки бы поклонилась тому, кто спасет меня от этой напасти, — признается Маша и глядит на Костю страдающе, беззащитно — может, он сумеет?
На днях обмолвливается: пятнадцатого декабря — день рождения Андрея и он приглашает отметить этот день походом на бродвейский мюзикл (расщедрился на дорогие билеты ради такого случая), помириться и… «И…» повисает в воздухе зловещей предопределенностью.
— Скажи ему, что у тебя новый бойфренд, и поставь, наконец, точку, — жестко произносит, почти требует Костя.
— Не знаю… Боюсь и заикнуться о тебе… Он же ненормальный, будет за мной и за тобой бегать со своей пушкой. Ты не знаешь его, он сумасшедший.
— Крепко же он запугал тебя! Если он хоть раз появится на моем горизонте, я его в полицию сдам сходу.
— А может, пойти на мюзикл? Он и успокоится…
А потом?
— А что потом? Потом по домам, я к себе, он к жене с ребенком.
— Ты себе-то хоть не лги. И мне лапшу на уши не вешай. В общем, так: если пойдешь с ним, наши отношения закончатся.
В этот вечер они ругаются. Впервые. Маша уходит возбужденная, щеки в пятнах, полыхаюшие злостью глаза — такой он ее прежде не видел. Какая уж там беззащитность…
До пятнадцатого меньше недели остается. Они не созваниваются. В злополучный вечер Костя дважды Машин биппер набирает — ни ответа ни привета. Домашний номер тоже молчит. Ясно, дочек к матери пристроила, а сама… Утром звонит Маша как ни в чем не бывало:
— Ты чего нервничаешь, бипаешь меня? Я же в театре была. По бокалу вина потом выпили, и все. Андрей меня домой отвез.
— И дальше?..
— А дальше было раньше. Ничего не было, не бойся, я тебе не изменила.
— Так я и поверил.
— Ну, это твое дело. Зато теперь он успокоился и перестанет терроризировать меня. Кстати, перед Новым годом уезжает в свою родную Тверь проведать мать. Зовет ехать с ним, я, естественно, отказываюсь — не хочу, да и дочек не на кого оставить. Короче, мы избавлены от него на целых три недели.
Так и продолжается некоторое время: Костя по-прежнему встречается с Машей, Андрей же незримо присутствует на горизонте третьим, они говорят о нем всякий раз, как о некоем неизбежном, отвлекающем моменте, с этим приходится считаться, ибо иной, требующий решимости, вариант Машу покуда не устраивает. Костин нажим, который все сильнее, она принимает в штыки.
На Рождество Костя уговаривает ее провести три дня в пансионате в Катскильских горах. Первый их совместный выезд. Уговоры не с тем связаны, что Маша не хочет — очень хочет, тем более в отсутствие бывшего сумасшедшего бойфренда (а может, и не бывшего, кто их разберет?), а с невозможностью пристроить дочерей. Ехать вместе с ними Маша категорически отказывается. Полунамеками объясняет приставшему Косте — лучше, чтобы девочки не видели их вместе. Почему? Потому. Вот и весь ответ. В конце концов дочек забирает к себе один из братьев.
Пансионат «Союзивка» называется, на украинский лад. Когда-то украинцы-эмигранты первой волны купили землю, на ней домики деревянные построили, не ахти какие, но гости в них не переводятся — природа дивная, особенно после задрипанных Бруклина или Квинса, хотя, конечно, и там места приятные есть, однако таких гор, деревьев и такого воздуха — нету. И цены за жилье и питание сносные, даже, можно сказать, совсем низкие.
Косте и Маше номер на первом этаже попадается, довольно холодный — спать в свитерах приходится. На улице зима настоящая, сюда она рано приходит, вот и не хватает протопки. Никто их в «Союзивке» не знает, никто им и не нужен — в кои веки вырываются на волю вместе, зачем им лишние люди. Гуляют от завтрака до обеда, потом сон, снова прогулка, ужин, посиделки в холле главного корпуса у камина, музыка, треп и — в койку.
Скучают оба по природе, забираются на гору, откуда вид сумасшедший на окрестные леса и озеро, заледенеть успевав. А какие водопады замерзшие, струи, кажется, на лету морозом схвачены, хрустальными подвесками спускаются, а рядом, под снегом — стылый ручей. Господи, как человеку мало для счастья надо: всего-то три дня отдыха с женщиной, которая все ближе и желаннее становится… И, утоляя ненасытное желание, занимаются они любовью трижды в день. (Откуда только у него силы берутся, изумляется Костя, не мальчик же далеко…) Это их протест против свиданий по часам раз в неделю, против плена обязанностей, обязательств, обстоятельств, всей этой постылой повседневности, в которой бьется человек, как муха в паутине, в попытках тщетных вырваться на желанную свободу.
После трех баснословных рождественских дней все реже доводится видеть Машу. Андрей возвращается из России, говорит, что уходит из семьи, и действительно уходит, во всяком случае, снимает квартиру, где начинает жить один, по словам Маши. Костя избегает выяснений, бывает ли там Маша. Наверняка бывает, хотя не говорит. Послать ее ко всем чертям не в Костиных силах. Но все реже появляется она в доме на 19-й стрит, все чаще под разными, вроде бы благовидными предлогами переносит свидания. Жизнь втроем, классический вариант, только кто муж, а кто любовник? Неделя за неделей, месяц за месяцем катятся безостановочно, ничем не отличимые.
Надвигается день рождения Костин, дата некруглая, оставаться в Нью-Йорке невмоготу, собирать друзей неохота — повод не тот, ехать к дочери тоже что-то не хочется; решает взять отпуск — и в Лас-Вегас, где дотоле лишь единожды был, еще с Полиной. Маша, понятно, отказывается — дети, то, се… Лететь одному и в одиночку рюмку выпить в свой день совсем грустно. Пригласить по старой памяти Эллу? Не поедет, обижена, хотя виду не подает. Понимает, что у Кости другая женщина. Продолжает для виду поддерживать отношения, впрочем, какие отношения у них могут быть на работе. Здравствуй и прощай. Но в его квартире не была ровно столько, сколько времени там появляется Маша. Вначале Костя темнил: дескать, устает, неважно чувствует себя, Элла догадывается и ни о чем его не спрашивает. Разошлись и разошлись. Ну и ладно… Вроде соглашается составить компанию дружок-редактор, и похоже, удастся вытащить киснущего Леню из Квинса — пускай развеется.
Заказывает билеты, незаметно подкатывает суббота, дата вылета, приезжает во вторник домой, принимает душ, накрывает на стол — в кои веки обещает Маша приехать, поздравить его заранее. Но, честно сказать, не верит он в возможность свидания — опять какие-нибудь обстоятельства помешают, и вдруг в гортани будто ком застревает. Пробует проглотить, воду пьет, не помогает, еще сильнее ком и глубже, на переходе к груди, и отрыжка противная. Было так уже дважды: месяца три назад секунду-другую ком постоял и ушел; и, наверное, с месяц, тогда минут пятнадцать длилось. И вот в третий раз прихватывает. Нутром чует Костя нехорошее. Сердце. Похоже, так при самом начале инфаркта бывает. Только этого не хватает. В субботу же лететь. Спокойно. Проверить пульс. Нормальный, аритмии нет. И болей за грудиной тоже нет. И голову не давит. Ничего страшного, просто день жаркий и влажность под сто процентов. Сейчас пройдет. И в этот момент сигнал домофона. Маша.
Сколько потом ни восстанавливает события, не может припомнить, о чем говорил с Машей, пил ли вино; помнится только, как плохое предчувствие все сильнее охватывало, как прислушивался к себе и молил: ну, проходи же скорее, проклятый ком, и как старался не выдать, не показать. И в таком состоянии, безумец, любит ничего не подозревающую Машу, правда, короче обычного. Идиот, самоубийца. Последняя надежда призрачная: а вдруг пройдет, отступит…
Лучше не становится, хуже — тоже, подташнивает, и ком по-прежнему торчит. Маша уходит, оставив подарок — ракетку (да, самое время теннисом заниматься!), Костя соображать начинает, что дальше делать. Вызвать «скорую» и в ближайший госпиталь ехать? Не улыбается провести ночь в приемном отделении наедине с резидентами, кто только готовится дипломированными медиками стать, — врачи-то давно по домам, а о ребятах этих он у себя на работе наслышался, те еще эскулапы. Решает перекантоваться до утра.
Сон не идет, в полудреме прислушивается к себе, постепенно привыкает к кому и отрыжке. Кажется, становится легче. В восемь утра Костя в офисе у своей врачихи. Она будет позже, медсестра по его просьбе снимает кардиограмму и успокаивает: ничего страшного. Врачиха приходит в девять. Смотрит кардиограмму и медсестре громко и встревоженно: срочно «скорую»! А Косте: кардиограмма плохая, надо в госпиталь. Без разговоров. Да я в Лас-Вегас улетаю, билеты куплены, канючит Костя, словно разжалобить хочет докторшу, которая возьмет и отменит решение, а сам понимает: не судьба лететь…
«Скорая» прибывает через пятнадцать минут, две чернушки симпатичные, работают споро, обвешивают Костю датчиками, по новой — кардиограмму, начинают бумаги нужные оформлять. Как жене сообщить насчет госпиталя? Нет жены, один живу. Тогда кому сообщить, родственникам, друзьям? Дает координаты Дины. Потом Машины. И друга-редактора. Врачиха успевает с кем-то связаться, переговорить, сообщает «скорой» и Косте, куда едут. «Госпиталь приличный, кардиология одна из лучших в городе, я предупредила — будут ждать».
Чернушки Костю на носилки, он сопротивляется — еще в состоянии сам дойти до машины, те чуть ли не силком укладывают. Все, отправляется Костя в неизвестность, гоня мысли о плохом.
До середины дня лежит он в блоке интенсивной терапии. Врачуют его по полной программе: капельница, кровь из вены на анализ, кардиограммы снимают, один врач, второй, третий, американцы, русские, беды нет, говорят, инфарктик небольшой, передней стенки, микро, ангиографию сделаем, поставим стент, это штучка такая наподобие пружинки, которая артерию расширит, и через денек домой. А полететь в Лас-Вегас можно? Нет, дружище, про казино забудь пока.
Переводят Костю в палату двухместную, сосед — старый еврей-хасид, возле него родни выводок, говорят то на английском, то на идиш, Костя тоже не один — дочь уже примчалась. Была на совещании, получила сообщение на автоответчике, отпросилась у супервайзера и помчалась из Эктона в Нью-Йорк.
— Папа, не волнуйся, ничего страшного, подлечат и отпустят, — успокаивает Дина, а на самой лица нет. За одно только, чтобы увидеть ее переживающей, в тревоге неподдельной, стоило попасть сюда, посещает Костю мысль неуместная.
Меж тем, ком и отрыжка прошли незаметно. Чувствует он себя вполне сносно. Покемарить бы часок… Не дают, везут коридорами нескончаемыми, и капельница следом. Таблички на дверях Косте знакомы, понятны — сам ведь в таком заведении обретается. Ага, приехали, отделение кардиохирургии.
— Я — доктор Дэвид Фридман, как дела? — Невысокий загорелый крепыш улыбается, всем своим видом вселяя спокойствие. — Наша бригада сначала сделает вам ангиографическое обследование. Введем через пах катетер, пропустим контрастное вещество и на компьютере увидим, что с артериями сердечными. Потом, в зависимости от картины, поставим один или два стента, и все. Не волнуйтесь, процедура отработанная, неболезненная.
Это — его «молитва», такая же, как у Кости на работе, только звучит по-другому. Закон железный — врачи обязаны пациентам объяснять, что делают, зачем и почему.
Попадает он вначале в руки двух медсестер. Здоровенные кобылы, одна повыше, прыщики на лице, и живот торчит — не как у беременной, а от переедания. Треп у них о каком-то мужике идет, в полицию попавшем за приставания к одной из них в баре. Представляю, сколько надо было выпить, чтоб к такой пристать, думает Костя. Ввозят они Костю в кабинет, ловко перекладывают на койку под аппаратом рентгеновским, раздевают догола, и все под непрекращающийся треп о мужике несчастном. Снимают сестры белые халаты, надевают голубые, шапочки на головы и повязки марлевые, только глаза шалые видны. И Костю голубой плотной простыней накрывают. Та, которая повыше, задирает Костину простыню, мажет кремом часть лобка справа и безопасной бритвой волосы сбривает. «Твоя жена, или кто там у тебя есть, смеяться будет, все равно что один ус срезать. Но ты не переживай, волос быстро отрастет», — успокаивает. Заканчивает бритье, дезинфицирует пах, накрывает простыней. Потом налепляют сестрички на Костю датчики. Все, на этом их миссия окончена.
Дальше доктора за дело берутся. Вводят, что обещали, через пах, боли нет, без наркоза делают, он и не надобен — катетер тонюсенький. Грудь под рентгеновским аппаратом, изображение на экран монитора выводится с увеличением раз в шесть, наверное. Само сердце вроде и не видно, насквозь просвечивается. Вдруг тепло становится внутри — побежала жидкость; странное ощущение, ни с чем не сравнимое, так, наверное, кровь по жилам течет, если подогреть. Врач, который катетер вставлял, вроде как что-то продергивает сквозь него. Почти не чувствуется, во всяком случае, боли никакой. Это глазом еле заметный щуп, Костя знает: он с кровью по артериям доставлен к сердцу и сейчас покажет полную картину. Интересно наблюдать на мониторе, как щуп мимо больших и малых артерий и петелек сосудов ходит, то приблизится, то отдалится, то сольется с ними.
На мониторе компьютера циферки бегут, в них-то сейчас самое главное, Костя вглядывается, понять пытается.
Хорошо, когда же стент ставить начнут, пружинку то есть? Вводят такую пружинку в артерию сердечную в том месте, где забита она бляшками холестериновыми, раскрывается пружинка, расширяет артерию — и снова идет кровь. Фридман не торопится, тихо разговаривает о чем-то с коллегами, Косте не слышно. Еще минут десять проходит, отключают его от аппаратуры, вынимают катетер, сестры датчики отлепляют. А стент?
— Не будем ставить. Главные артерии ваши, мистер Ситников, забиты так, что стенты поставить невозможно: риск большой и эффекта не даст, — говорит Фридман все с той же улыбкой, точно приятную новость сообщает. И дальше уже по-человечески: — Для нас полная неожиданность, мы не думали, что настолько сильно забиты. Вы ведь говорили врачам нашим, что раньше болей не было, одышка небольшая, и все, и вы еще сравнительно молоды… Оказалось, одна артерия на все сто процентов забита, две другие — на девяносто два. Тут мы бессильны.
— Что же делать?
— Оперироваться. Иного выхода нет.
В палате Дина ждет его не одна — с Машей. Веселенькая история… Ввозят Костю на каталке, оживленный разговор между дамами прекращается. Вид у них слегка возбужденный: знакомы прежде не были, Маша о Костиной дочери, понятное дело, наслышана, та о любовнице его не знает. Теперь познакомились. Когда Костя телефон Машин оставлял для контакта, не подумал о последствиях. Не до того было. С другой стороны, почему скрывать надо? Незачем скрывать. О чем уж они говорили в его отсутствие, можно догадываться только. Надо полагать, меньше всего Дину волнуют взаимоотношения отца с этой коротко стриженной, в рыжизну, как ее там зовут… Две красавицы сшиблись, с объекта внимания, с Кости то есть, друг на друга переключаются: как побольнее уязвить, из равновесия выбить, без грубостей открытых, хамства, деликатно и ядовито, как только женщины умеют.
Маша наклоняется и без стеснения целует Костю — своего рода вызов. Дина принимает его, за ней не заржавеет:
— Ладно, нежности потом, что доктора говорят?
— Ничего утешительного, резаться придется.
— То есть как? — дамы в один голос.
— А вот так, — и пересказывает Фридмана.
У Дины шок. Сидит бледная, пальцы сцепив до побеления костяшек. Но подколоть Машу, а заодно и отца, даже в этой ситуации не упускает возможность.
— Поворкуйте, голуби, а я пойду на службу звонить, попрошу еще day off (отгул). Я у тебя, папа, остановлюсь, не мотаться же взад-вперед.
Выходит из палаты, Маша садится ближе, берет левую Костину руку в ладони.
— Когда же это случилось? — И почти шепотом: — Сразу после того, как мы… — не договаривает.
— До того.
— Как «до того»? Ты с ума сошел!
— Не сошел.
— Нет, правда?! — глядит с ужасом и восхищением. — Ты же мог…
— Не помер же, как видишь.
О господи… Мне позвонили из госпиталя, я ушам не поверила. Ты же вчера был в полном порядке!
— Спасибо на добром слове.
Перестань ерничать.
Входит Дина и с ней русский доктор-кардиолог, которому Костя вверен.
— Я завтра забегу, — прощается Маша и снова целует Костю.
Два дня до пятницы, когда состоится операция, пролетают для него незаметно. Хирурга он выбирает почти без раздумий. Вариантов два: либо корифей американец, нью-йоркская знаменитость, постоянно в клинике не работающий, которого, говорят, после операции к больному не дозовешься, ибо он занят безумно, в других местах оперируя, либо сотрудник госпиталя, молодой русский, с золотыми руками, который днюет и ночует в госпитале и у больных появляется по первому зову. Костя желает познакомиться с русским, тот приходит, и всего несколько минут разговора располагают Костю к невысокому, худому, быстрому в движениях, выглядящему моложе своих неполных сорока, симпатичному человеку, врачу в третьем поколении, после приезда из Петрозаводска в считаные годы добившемуся почти невозможного. В кардиохирургию пробиться иммигранту сложно. Попадают только самые-самые. Миша Вайншток, как видно, из них. Существует не только любовь с первого взгляда, но и доверие. К нему лягу на стол со спокойной душой, однозначно решает Костя. Выбор сделан.
В палате Костя один не остается: Дина постоянно рядом, навещают его друг-редактор (он по своим каналам навел справки и поддерживает Костино решение — только Вайншток, и никто другой), Леня из Квинса и, неожиданно, супервайзер Бен и Элла. Дина не просекает Эллу, та сама скромность — «коллега по работе», никаких поцелуев, поглаживания рук. Зато Элла, в свою очередь, безошибочно вычисляет Машу, забежавшую ненадолго. Маша же на нее ноль внимания — сосредоточена целиком на Дине. Раскланивается с ней, точно лучшая подруга, едва не целует. И впрямь, если женщина симпатизирует другой женщине, она с ней сердечна, если ненавидит — сердечна вдвойне. Вдвоем подолгу сидят у постели, никто не хочет уступать, негласное соревнование, борьба за влияние. Костю смешливое настроение одолевает, и при всем честном народе, включая Даниила, Леню и, разумеется, трех дам, коим все и предназначается, выдает он фразу, которую потом посчитает, и не без оснований, лучшей своей шуткой в жизни:
— Девочки, вы такие красивые, милые, нежные — у меня ощущение, будто я уже в раю.
На хохот сбегаются врачи и медсестры чуть ли не со всего отделения. Здесь так отродясь не веселились.
К смельчакам и отважным духом Костя себя не относит. Да и не было прежде проверки настоящей смелости и отваги. Но почему-то страха перед операцией не испытывает. Никакого страха. Наверное, потому, что только сейчас до него доходит: жил он смертником, а улетел бы в Лас-Вегас, там бы и кончился. Или по дороге, в самолете. Это ему Вайншток сказал. «Вы — счастливец, Бог вас спас. С такими засоренными артериями не избежать вам обширного инфаркта. В любой момент. И хирурги бессильны окажутся. Могут не успеть. Так что выбора нет…» Коль так, радоваться надо, а не печалиться. Не он первый, не он последний, миллиону человек в Америке ежегодно бэйпасы (шунты. — Авт.) делают. И все живут… Два процента брака всего, в основном скрытые инсульты во время операции. Как дальше сложится? Как бы ни сложилось, главное — живой.
Единственное огорчение — Маша. Говорит, не сможет навестить после операции, вынуждена уехать в Канаду. С кем? Отводит глаза. Значит, опять Андрей.
Вечером в четверг приходит сотрудник госпиталя, мексиканец, брить наголо все тело. Грудь, ноги, ну и прочее. Вспоминает Костя историю своего московского приятеля из «почтового ящика», в одном отделе работали. Того аппендицит прихватил, отвезли по «скорой» в Склиф, назначили операцию, нянечка помазок и бритву принесла — брейся. Это вам не Америка, держать специального парикмахера в голову бы никому не пришло. Сделал приятель, что требовалось, положили его на стол, хирург смотрит и глазам не верит: почему вы не побрились? Как — не побрился? — и проводит по щекам. Ржачка началась, операцию на час отложили. В Костином случае все как надо.
К ночи, когда палата пустеет и наступает относительная тишина, прерываемая лишь бормотанием соседа-хасида — вроде молится, пиликаньем монитора, давление и пульс фиксирующего, и приходами медсестер с лекарствами, вновь, как все последние дни, подступают к Косте прежде не посещавшие мысли, днем, при врачах, дочери и друзьях, изгоняемые. Должно быть все хорошо, не то чтобы успокаивает, а приучает себя к пониманию, осознанию этого, дабы не дергаться и не волноваться.
От меня ничего не зависит. Если Бог есть, то он на моей стороне: предупреждает, посылает сигнал, вовремя, до полета в Лас-Вегас, наверное смертельного, укладывает в койку — разве не чудо, не божья благодать… Ну, а если отправлюсь в космос и не вернусь, то… На что потратил ты, Константин Ильич, свою жизнь? На что остальные тратят ее? Наибольшая часть — на скверные, пустяшные, не стоящие усилий человеческих дела, немалая — на безделье; а есть ли такие, кто сызмалетства ценит время, кто знает, чего стоит день, кто понимает, что умирает с каждым часом? Вот и я, пока размышляю, трачу наименьшее возможное количество энергии — квант, расходую летучие секунды, незримую частичку бытия составляющие, следовательно, чуть ближе, на величину частички этой, к финалу, итогу: предполагаю жить, и глядь, как раз… В том-то и беда наша, что смерть мы видим впереди, перед собой, а большая часть ее у нас за спиной — ведь столько лет минуло. Все вокруг нас чужое, одно лишь время исключительно наше, и ничье больше. Только время, ускользающее и текучее подобно ртути. Боюсь ли смерти? Не знаю, всерьез ни разу не задумывался. Смерть — присоединение к большинству, как кто-то из древних сказал. С другой стороны, покуда мы живы, старуха с косой отдыхает, пережидает, а когда ее час пробивает, нас уже нет. Так что смерть не существует ни для живых, ни для мертвых.
И с этой простой до странности мыслью Костя дает себе приказ спать.
В назначенный час, в половине второго дня, везут его в операционную. Едет на каталке, потолки рассматривает, внутри — ни малейшего волнения. Уж не герой ли он? Не похоже. Но волнения и вправду нет. Уколоться и забыться… Колют, через минут несколько не замечает, как отключается. Операция семь часов длится, до девяти вечера. Это Костя потом узнает, когда очухивается. Чуть меньше половины времени этого на подготовку уходит: охлаждение до нужных градусов, как Папанина на льдине, чтоб все процессы жизненные замерли и ни на что не реагировали, разрезание грудины пилой (уже придя в себя, пытается Костя представить процедуру эту и не находит лучшего сравнения, чем с цыпленком табака, готовым к изжарке; говорит об этом другу-редактору, тот Бродского вспоминает, через это же прошедшего: «вскрывают грудь, как автомобильный капот»), подключение к аппаратам искусственного дыхания и кровообращения, извлечение трех сосудов из левой ноги, и лишь затем Вайншток начинает священнодействовать, сосуды эти соединяя с артериями, обходя забитые бляшками участки, — получаются чистые обводные каналы для тока крови.
Семь часов под общим наркозом, семь часов полета в космос — и возвращение. Откуда-то из немыслимых глубин галактических доносится: «Если вы меня слышите, сожмите руку, которую я держу…» Костя слышит, пытается сжать хоть чуть-чуть, не получается, рука ватная, не слушается. «Приоткройте глаза и моргните, если вы меня слышите и понимаете…» Костя едва веки тяжелые разлепляет и моргает. «Все в порядке…» «Папа, если ты меня слышишь, моргни», — просит другой голос. Он моргает, и сквозь наркозный дурман к нему прорывается: «Слава богу, голова в порядке…»
Первое полувнятное ощущение: лежит на спине, боль отсутствует, в трахее трубка искусственного дыхания, то и дело непроизвольно глотает, иссушенное горло горит, как при ангине, стрелки часов на противоположной стене будто застыли, минуты влекутся удручающе долго. Чистый Бергман. Сколько же будет торчать трубка омерзительная? Саднит горло, полыхает, режет, кусает, пить, пить… а пить нельзя, и нет сил шевельнуться. Да и не дадут шевельнуться — связан, спеленут по рукам и по ногам, чтоб не трепыхался.
Трубку около трех ночи вынимают, а заодно что-то из груди выдергивают. Костя воды просит, и кажется ему: если и есть счастье, высшее блаженство, нирвана, так это сейчас, когда в горле никаких трубок. Наркоз отходит, но голова по-прежнему дурная. Ему удается подремать. Но, боже мой, какая слабость немыслимая в теле, словно на чужое замененном…
Госпитальная неделя выдается тяжелее, чем предполагал Костя. Все тяжко: лежать и спать только на спине (а если он не привык — на спине? Значит, почти не спать); ни в коем случае не кашлять — еле склеенные ребра разойтись могут; в туалет — с капельницей, катить ее перед собой, за жгут ухватившись, а дверь закрыть в сортир уже проблема; каждый час дуть в фиговину с шариком пластмассовым, шарик должен кверху подлетать — профилактика от застоя в легких; но это все семечки. Каждое утро медсестра приходит перестилать постель, обтирать, перевязки делать, массаж, чтобы пролежней не было, просит на правый бок повернуться, а сил нет, грудь разрезанная, и ребра болят, и кажется, так долго будет. Сестры меняются, лучше всех, ласковее, нежнее филиппинка, хуже всех — гаитянка с толстыми губищами. С гаитянками Костя намучивается, их много в отделении, ночью на просьбы подойти реагируют со второго и третьего напоминания. А он вынужден звать — ватные руки дважды не удерживают «утку», не доносят до столика, приходится лежать в испарине мочи, едва не плача от бессилия.
Во время операции потеря крови значительной оказалась — это когда грудную клетку распиливали, так он разумеет. Гемоглобин падает до четырех. Смотреть на себя страшно в зеркало: чудовищно зеленый, впалые щеки, небритый, волосы плохо на пробор расчесываются и изрядно, кажется, поседели. И впрямь на Клинта Иствуда похож. Бриться не хочется, да и сил нет ни на что. А тут еще аритмия: утром во вторник, после перестилки постели, привязывается: пульс тук, тук, тук, как положено, и вдруг затрепещет, будто пламя свечи на дуновении воздуха, и паршиво становится, думаешь, ну, сейчас общий привет. Приходит Вайншток, распоряжается прибор поставить для восстановления нормального ритма. Через полсуток нормализуется ритм, и вскоре снимают прибор.
Телефон у кровати стоит, звонят ему друзья-приятели; кто в курсе, с днем рождения поздравляют. Хорошенький день… И сам набирает номер свой домашний, сообщения на автоответчике снимает. Рудик из Лондона поздравляет, не понимает, куда подевался, Петр Абрамович из Москвы, другие тоже разыскивают. И Маша через день звонит из Канады, тайком, приглушенно, чтобы, наверное, хахаль не слышал. Виноватые нотки в голосе. Сообщает, что постоянно ругается с Андреем и что будет ставить точку в их отношениях — твердо решила. Сколько раз намеревалась порвать… Слова, слова…
Уже в первые сутки Костю заставляют сесть в кровати. На вторые — ненадолго перебраться в прикроватное кресло. Потом в обнимку с медсестрой пройти несколько шагов по комнате. Потом с «ходунком» в коридор и под ее присмотром брести до конца и обратно. О, какое это мучение бессилия!
Дина проводит с ним три дня плюс выходные, а потом вынуждена уехать — на больший срок отпуск не дают. На час-полтора регулярно заезжает Элла, навещают немногочисленные знакомые. Чаще же Костя один. Обещают выписать в самом конце недели, подолгу в госпиталях не держат, но уж больно слаб он, не представляет, как самостоятельно управляться будет. Но все это не имеет никакого значения по сравнению с главным — он будет жить. Жить со здоровым сердцем. Ходить, бегать, прыгать, не чувствуя одышки. И оценит происшедшее с ним как некий сигнал, знак, чью-то волю, распоряжение свыше. Он, Костя Ситников, и впрямь удачник, счастливец, а мог концы отдать в одночасье. И впереди ждет его немало такого, о чем и не подозревает, создает он себе настроение, и будто нет госпитальной палаты, боли, лекарств, врачебных обходов, всего того, что совсем скоро останется лишь воспоминанием.
Перед выпиской получает он напутствие от Вайнштока, что может и чего не может делать (не может поднимать тяжести, плавать, грести, пока окончательно грудная клетка не срастется, и сексом не может месяц заниматься, а может и обязан ходить как можно больше). В субботу дочь привозит его из госпиталя домой. Элла, молодец, нанимает на первые две недели сиделку — немолодую даму-нелегалку, бывшую учительницу начальных классов. В трудный момент именно Элла, бывшая его подружка, проявляет заботу, а не Маша, ради которой Костя оставил ее. Он пытается произнести слова признательности, Элла поджимает губы, делает вид, что принимает благодарность, а у самой глаза холодные — не может простить и забыть. Сиделка ходит в магазины, варит обеды, никак не может уразуметь, что крепкие бульоны, мясо и сметана напрочь запрещены Косте, а требуется ему строгая диета, хотя бы первые месяцы. На просьбы все это выбросить из меню, а готовить салаты, каши и рыбу бывшая училка хмурится: она-то лучше знает, как поднять на ноги больного. А еще донимает его бесконечными разговорами, от которых Костя быстро устает. Но все равно хорошо, что она есть, сам ходить по магазинам и кашеварить Костя не в силах. Стоит безумная августовская жара, под сорок, два кондиционера шпарят в квартире, как бешеные, носа из дома не высунуть, а ему ходить, ходить надо, чем больше, тем лучше, и он вынужден мерить шагами гостиную под аккомпанемент жужжания сиделки.
И когда, наконец, в ее сопровождении в первый раз выходит на улицу и медленно проходит один квартал, между авеню М и L; и когда каждый день прибавляет по одному кварталу; и когда, все еще слабый, похудевший на девять килограммов, с огромным усилием открывает тугую дверь лифта, с которой легко справляются девочки-младшеклассницы; и когда уже через три недели после операции легко, на едином дыхании, на близлежащем школьном стадионе проходит по тартану меньше чем за полчаса восемь кругов по четыреста метров и ощущает, как раздуваются мехи легких, будто камера футбольного мяча, накачиваемого насосом, былой силой и упругостью наливаются мышцы, поет и ликует душа, — тогда Костя вновь и вновь произносит про себя покуда еще непривычные слова придуманной им молитвы, благодаря Бога за все, что не случилось и что случилось с ним.
Уже десятого сентября выходит он на работу. Зеленый, исхудавший (бледная спирохета, как сам себя называет, глядя в зеркало), зато легкий на лестничный подъем и пешие прогулки. На стадионе возле дома каждое утро отмеривает спортивным шагом пять километров, аж ветер в ушах. Забывает о сердце напрочь — ни болей, ни одышки. Починили его изрядно.
Лишь однажды, ровно через год плюс один день, посещает забытая загрудинная боль. Причина вполне понятная, объяснимая: происходит то, во что Америка, в сладком сне существовавшая, беззаботная, безмятежная и — беззащитная, не сразу поверит.
Звонит Элла без чего-то десять и истерически: «Беги к телевизору, самолет случайно врезался в башню Всемирного торгового!..» Случайно… Так думает абсолютное большинство, пока второй «Боинг» не врезается в другую башню. Это уже не случайность. У Кости пациент, оставить его нельзя, прибегает он в госпитальное кафе, где стоит телевизор, уже в одиннадцатом часу, когда все свершается. Повторяются кадры самолетных ударов, выплеснувшегося из билдингов оранжево-фиолетового огня, потом на экране одна башня начинает оседать, шпиль ее едет вниз в клубах серого дыма (уж не голливудская ли съемка — чудо компьютерной графики? — стреляет в голову безумное), неокрепшее сердце биться начинает испуганным воробышком, давит грудь, и кажется, все, хана. Как тем, в башнях. Но обходится…
Недели через три едет он с Даниилом в первый раз смотреть на руины. Выходят на станции «Брод-стрит», и уже на перроне, едва покидают вагон сабвэя, окутывает запах крематория двадцать первого века. Никакому Зюскинду, придумавшему гениальное чудовище Жан-Батиста Гренуя, повелителя летучего царства запахов, не описать сложнейшей гаммы того, что ударяет в ноздри, а уж Косте и подавно. Смрад этот изобретен впервые из, казалось, несопоставимых элементов: выплавленных в плазменном тигле железобетонных конструкций, электрических кабелей, стекла, пластика, краски, электронной начинки компьютеров, канцелярских принадлежностей, одежды, человеческой кожи, мяса, костей, волос, немыслимым образом соединившихся в зловещем действе Сатаны. Миллионы обонятельных клеток сопротивляются, бунтуют, пытаются отторгнуть этот смрад, но он все равно проникает внутрь, вселяя утробный ужас…
Далеко их, несмотря на ксиву редактора, не пускают, везде кордоны полицейские, смотрят они со стороны Бродвея в прогал между закопченными, странно уцелевшими домами на то, что еще недавно высилось здесь, и, не сговариваясь, одновременно вспоминают, как вместе год с лишним назад были на приеме еврейской филантропической организации (у Даниила приглашение было на два лица) и как оба, затаив дыхание, потрясенные неземной красотой, глазели из огромного оконного проема сто четвертого этажа на верхушки окрестных небоскребов…
Запах крематория в нижнем Манхэттене растворится лишь через месяцев девять.
Прививка от излишней доверчивости и сентиментальности окажется слишком болезненной для страны.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Джекпот предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других