Первая волна русской эмиграции… Боль разлуки с Россией и последующая ностальгия. Но помимо ностальгии герои этой книги испытывают тоску по идеальной любви и идеальной женщине. Какая же она? Идеальная женщина возникла из мрачных глубин порока и, словно наказание, а может и награда, предстала в образе блистательной рыжеволосой Лилит. 1928 год. Париж. Двое молодых русских эмигрантов совершают экскурсию по Монмартру. Там они встречают художника графа Гурьева. Во время неспешной беседы в маленьком парижском кабачке русский граф поведал двум приятелям таинственную историю своей роковой любви и страсти, которая началась в дореволюционной заснеженной России и продолжилась уже во Франции. История графа Гурьева оказалась наполненной мистическими тайнами, любовными переживаниями и откровенным эросом.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Анастасия» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
Москва, 1901 г.[1]
Тапёр фальшивил. Та музыка, от которой он еще недавно хотел пуститься в пляс, теперь казалась ему безумной какофонией. От ее вихлястых и распутно высоких звуков, переходящих во влажно-интимные низы, его стало мутить. Глаза слепли от множества сверкающих газовых ламп. Тугой воротник новой сорочки немилосердно сжимал горло. Хотелось пить. Дрожащие руки нащупали на столике бутылку «Вдовы Клико». Он тут же обмочил пальцы и кромку накрахмаленного манжета. Чёрт, фужер вновь едва не выскользнул из рук. Он не знал, как ловчее удержать хрупкое стекло. Несколькими минутами ранее он сжал бокал, и тот раскололся, порезав ему ладонь. Он перевязал кисть салфеткой, но боли не почувствовал. Тело будто одеревенело. Ему казалось, что его засунули в чей-то чужой гипсовый и негнущийся футляр. Пара жадных глотков шампанского не принесла никакого облегчения. Всё так же хотелось пить.
— Джордж, порошок не запивают шампанским, — услышал он тихий голос Мити Кортнева. — Ты испачкал кровью новый смокинг. Может, ну их? Пойдём отсюда?
— Нет, ты же понимаешь, что мы не можем, вот так, просто уйти! — крикнул он другу в самое ухо, притянув его за тёплую шею.
Перед глазами мелькнули светлые Митькины ресницы и нелепая русая чёлка.
— Не ори… — Митя глупо улыбался, шмыгая носом.
— Митька, расчеши волосы на пробор. С этой чёлкой ты похож на дешевого лакея.
— Ну и чёрт с ним, — зрачки голубых Митиных глаз казались огромными и остекленевшими.
Пальцы друга совершали какие-то странные пассы возле вазы с фруктами. Казалось, что он хотел сорвать виноградину, но всё время промахивался и подносил ко рту пустую ладонь.
— Митька, ты слышишь меня?
— Да, — Кортнев бесстрастно кивал.
Ему чудилось, что музыка играла так громко, что Митя не может его слышать.
— Хочешь, я зарежу тапёра?
— Неа… — странным голосом хрюкнул Митя.
— Ты же видел, это она, — он произносил слова, стараясь как можно явственнее артикулировать каждый звук.
— Видел. Но, может, это всё же другая девушка? Просто похожа на неё.
— Нет, это Настя! Это её профиль. Профиль Клео де Мерод. Ни у одной гимназистки в Москве нет такого божественного профиля. Ты же помнишь, я всегда говорил тебе, что она похожа на ту самую Клео. С той только разницей, что Клео брюнетка, а эта — рыжая.
— Да…
— Митька, да, очнись же!
— Нет, это не Настя. Это просто очередная красивая кокотка. Очень красивая рыжая кокотка… Рыжая стерва из «Марципана».
— Замолчи!
Он плюхнулся на стул и уставился на безумный, алый, словно кровь, бархат. Зачем они завалили его красными розами, думал он. Их ведь совсем не видно. Красное на красном — это моветон. Видны одни стебли. А вот белые розы… Это другое дело. На алом фоне они смотрелись вызывающе роскошно. В стиле гобеленов эпохи рококо. Слишком помпезно… На его вкус — в этой дикой палитре не хватало только золота. Хотя и золото здесь присутствовало. Золотыми были её роскошные волосы.
«Господи, как же всё пошло, — думал он. — Пошло и безумно. Но и божественно прекрасно».
Чертовски невинно смотрелись её узкие, маленькие, почти невесомые ступни с блестящими карминовыми ноготками. И снова это сочетание — белого и красного. Зачем? Господи, что это? Что здесь происходит? Что это, чёрт возьми?
Из соседних лож послышались пьяные возгласы и улюлюканье.
— Хороша!
— Шарман!
— Belle!
— Пусть откинет назад волосы! — раздался чей-то гадкий голос. — Ведьма!
И это, последнее слово, вдруг подхватил весь зал, и с каждого будуара послышалось:
— Ведьма! Она ведьма! Рыжая ведьма!
— La vraie sorciere![2]
Огненно рыжие распущенные волосы доходили ей до самых колен. Они казались столь густыми, что вся её вызывающе прекрасная нагота была прикрыта ими полностью, словно сердцевина белоснежного цветка бархатом дрожащих на ветру лепестков.
— Неужели она откинет их назад и предстанет совсем нагая? — прошептал Митя.
— Да нет же, нет. Это же будет слишком дурно. Это же нельзя, — в запале отвечал он. — Митя, это же будет дурно… Как она могла?
— Да, перестань же! Это не Анастасия. Это не графиня Ланская. Ты понимаешь, что это бред! Она не может оказаться здесь.
— Но ты же видел, как её вели за руку на этот постамент. И усадили на красный диван. Я сразу узнал её белую пелерину и кружевные манжеты.
— Они все одинаковые, эти манжеты.
— Да, нет же. Я запомнил её барочек[3]. Ты же знаешь, что я рисую. У меня почти фотографическая память на узоры. Такой был только на её гимназическом платье.
— Но сам подумай, Джордж, зачем ей это?
— Я не знаю. Попроси у халдея простой воды, у меня пересохло горло.
Он сорвал черную бабочку и крепко дернул ворот. На пол с треском полетели пуговицы.
В зале постепенно стихла музыка, и раздалась барабанная дробь.
— А сейчас, господа, мадемуазель Кора предстанет перед нами во всей своей природной красоте! — торжественно объявил ведущий. — Похлопаем, господа. Кора еще совсем юная девушка. И ей нужна ваша поддержка. Кора, смелее! И вы, смелее, господа! Как мы и обещали, в конце нашего представления пройдет аукцион на один «тет-а-тет» с нашей новой звездой.
— Какой ещё «тет-а-тет»? — развязано крикнул высокий и грузный господин. — Я пришёл в бордель и желаю получить эту девку! И я заплачу столько, сколько вы потребуете.
— И я! — крикнули из другого будуара.
— И я!
Поднялся шум. Всюду слышались скабрезности, и звучала грязная брань.
— Господа, вы знаете условия. Речь идёт лишь о коротком свидании, без телесного контакта. Мадемуазель Кора еще девственница и учится в гимназии, — старался перекричать всех ушлый конферансье.
Он смотрел на золото её длинных волос. Губы беззвучно шептали какие-то всплывшие в памяти стихи.
Умеешь ты сердца тревожить,
Толпу очей остановить,
Улыбкой гордой уничтожить,
Улыбкой нежной оживить…[4]
— Эту кокотку зовут Корой… — настойчиво прошептал Митя. — Это не Настя, слышишь. Нет! Это не она…
— Митька, это не кокотка. Это Настя! Но, зачем же она, Митька? Она же не бедна. Зачем? При её положении?
— Может, мы чего-то не знаем? Может, их семейство в долгах? Ты помнишь, Журавский говорил, что её отец разорился? А может, Мадлен заставила её? Ей, верно, чудовищно стыдно. Она, наверное, роняет от стыда слёзы.
— Силь ву пле, господа! — вновь раздалась барабанная дробь.
И, наконец, она пошевелилась. Она сделала шаг вперёд, изящно ступив прекрасными босыми ножками по красному бархату. Подняла голову и качнулась так, что водопад густых рыжих волос взметнулся небольшим вихрем. Это выглядело немного странно, ибо в помещении не было ветра. Это чудо длилось лишь несколько мгновений — золотистые волосы взвились по сторонам, подобно крыльям пронизанного солнцем ангела. Они вспыхнули, словно поток огненных протуберанцев. А после опали у неё за узкой белоснежной спиной и мерцающими молочными плечами.
В зале все ахнули. Все будто ослепли и онемели от её совершенной красоты. Зал, переполненный мужчинами, походил ныне на тот самый, знаменитый Ареопаг, перед которым когда-то разделась Фрина. Каждый из этих мужчин глубинно знал, что ему посчастливилось увидеть самое совершенное божье творение. Женщину немыслимой красоты. Линии её обнаженной фигуры были настолько идеальны, что даже у самых строгих критиков не нашлось бы ни единого слова, могущего усомниться в совершенстве её природы.
Он ахнул вместе со всеми, а после широко распахнул глаза, стараясь втянуть в себя её божественный образ, навсегда запомнить его, чтобы потом много раз его рисовать.
По памяти…
В ней было то, что художники и поэты именуют «воплощенной женственностью».
Он внимательно смотрел ей в лицо. Он ожидал увидеть робость или девичий стыд, но тщетно. Вместо этого он увидал её победную, самую прекрасную в мире, обворожительную улыбку и шалые зеленые очи, которые с вызовом и бесстыжим сладострастием смотрели ему прямо в душу.
Париж, Монмартр. Октябрь 1928 г.
— Это и есть твой «Национальный торт»? — чуть запыхавшись, спросил я, преодолев последнюю ступеньку перед смотровой площадкой базилики Сакре-Кёр (Basilique du Sacre-C?ur).
— Именно! — с радостью отозвался Алекс, потирая уставшие ноги. — Всё-таки нам нужно было ехать на метро и начать экскурсию от Бланш (Blanche).
— Ничего, зато хоть немного размялись. Вот уже два дня, как я только и делаю, что фланирую от одной своей французской тётушки к другой и поглощаю несметное количество пирожных и круассанов. Если я задержусь в Париже на целый месяц, то мне придётся перешивать все свои штаны.
— Ох, уж об этом ты не переживай. Здесь какой-то иной воздух. Я редко встречаю в Париже полных людей, хотя французы поглощают много хлеба и багетов, пьют вино и вообще не дураки в плане всяческих кулинарных изысков. Каждый второй парижанин является матерым чревоугодником. Я бы всех их обязал исповедоваться именно в этом грехе, — хохотал Алекс, обнажая полоску белоснежных зубов.
На смотровой площадке Сакре-Кёр, словно на ладони, простирался весь Париж. По — летнему голубое небо со стайкой ватных облаков, светлые дома одинаковой высоты — город казался белым, по-настоящему белым, с изысканными фасадами зданий, роскошными мансардами и тонкой вязью чёрных ажурных оград. Холм утопал в зеленых и золочёных кронах платанов, вязов, резных каштанов и клёнов. Вдалеке, меж улочками, виднелась оранжевая и даже багровая листва. И всё вместе делало этот вечный город похожим на яркую открытку, испещренную солнечными бликами.
— Ты знаешь, теперь я понимаю, почему Импрессионизм зародился именно во Франции, — выдохнул я.
— Почему? — Алекс неизменно улыбался, глядя на меня голубыми, как парижское небо глазами.
— Алекс, твои любовницы часто говорят тебе комплименты о глазах?
— Я тебя умоляю, Борис. Давай ты не станешь спрашивать меня о моих любовницах.
— И всё-таки.
— Полина сказала, что глазами я похож на Есенина.
— И ты наверняка обиделся? Или наоборот?
— Нет, с чего мне обижаться? Я не настолько тщеславен.
— Ну-ну… Тебя, графа по происхождению, сравнили с пиитом из простолюдинов?
— Не юродствуй, Борис. Есенин был гением, самородком из крестьян, — с лёгкой улыбкой отвечал мне друг. — Если бы ты знал, как я грущу по России, читая именно есенинские строки.
Выражение его глаз изменилось. Я присмотрелся к Алексею. За те пять лет, что мы не виделись, он сильно возмужал. Передо мной теперь стоял вовсе не златокудрый юноша, тот юноша, каким я помнил его со времени нашей последней встречи. Он был одет в великолепный твидовый костюм, пошитый по последней французской моде. Его приятные и мягкие черты оттенял фетр дорогой шляпы от капитана Молино[5]. Тонкие пальцы, унизанные двумя изящными перстными, сжимали костяной набалдашник длинного черного зонта.
— Как же я раньше не замечал этого, Алекс? Ты и вправду похож чем-то на Есенина.
— Да, вольно тебе дурачиться. Куда нам до ваших Мефистофельских профилей. Кстати, здесь, на берегах Сены, полно златокудрых молодых людей. Но ты отвлекся. Что ты там сказал об импрессионизме?
— Я сказал, что вполне себе понимаю Моне и Мане, Ренуара, Дега, Писсарро, Сислея, Ван Гога, Гогена и иже с ними. Если бы я от рождения был наделён художественным талантом и жил во Франции, то наверняка стал бы одним из них. Я смотрю на Париж сквозь веки прищуренных глаз и вижу этот город, как и они. Он весь в искрах, бликах, тонах, полутонах и валёрах. Здесь невозможно писать иначе.
— Я отведу тебя на площадь этих сумасшедших, вглубь Монмартра, — улыбался Алекс. — И ты увидишь там не только импрессионистов. Там иногда встречаются и иные техники художественного письма.
В ответ я кивнул.
— И потом это лукавство, говорить, что ты не художник.
— С чего это?
— А с того, что настоящий писатель обязан быть в душе художником. Иначе он вовсе не писатель.
— Вот тут я с тобой полностью согласен. Надо уметь рисовать словами, как это делали великие классики.
— Возьми нашего Бунина. Чем он не великий художник?
— Мне нечем тебе возразить.
— А Гоголь, а Лев Толстой, а Чехов, наконец?
— Мда…
Вдоволь налюбовавшись прекрасным видом на «город влюбленных», я обернулся на базилику Сакре-Кёр.
— А всё-таки, вы, французы, удивительно неблагодарный народ. И чем вам не угодил этот великолепный собор, что вы его окрестили «национальным тортом»?
— О, его еще называют «Белым слоном», а Эмиль Золя незадолго до смерти обозвал сие творение «всеподавляющей каменной массой, доминирующей над городом».
— Да уж…
— Он и многие его современники считали, что сей храм построен в псевдовизантийском стиле, чуждом традиционному облику Парижа и идеалам Великой французской революции.
— Я плохо разбираюсь в архитектурных стилях, друг мой Алексей, но могу сказать одно, что мне этот белый исполин вполне себе по душе.
— Да и мне тоже, — хохотнул Алекс. — Борис Анатольевич, ты не против, если я, хоть пять минут, побуду в роли заумного гида и сообщу тебе о том, что по древнему преданию именно на этом месте язычники обезглавили первого епископа Парижа Сен-Дени, проповедавшего христианство до последней капли крови. Легенда гласит, что после казни Дени взял в руки собственную голову и шёл так, прямо с ней, а голова во время всего пути читала молитву Всевышнему, ровно до тех пор, пока Дени не упал замертво.
— Да уж, впечатляет, — отвечал я, рассматривая резные стены и купола Сакре-Кёр. — Да и вообще этот белый камень на фоне голубого неба — зрелище, сражающее наповал. По контрасту напоминает Тадж-Махал.
— Кстати, ты обещал мне рассказать о своем путешествии в Ост-Индию.
— Конечно, расскажу чуть позже. Путешествие было весьма занятным, если бы не моя внезапная болезнь. Я заболел там, Лёшка, банальной, но неожиданно чудовищной для меня лихорадкой. И чуть не отправился из-за неё к праотцам. Но об этом после.
— И как же тебя, Борька, угораздило? — с сочувствием проговорил Алекс.
Мы стояли напротив входа в базилику.
— Зайдем внутрь?
— Тебе хочется? Там сейчас, наверное, идёт служба.
— Давай чуть позже. Или в другой раз. Мне не терпится поскорее попасть на Тертр (Place du Tertre).
— Bien sur, mon ami[6], — кивнул Алекс.
Прямо на ступенях возле собора сидела довольно разномастная и праздная публика. Вскользь я заметил двух милых парижанок в соломенных шляпках-клош, надвинутых на самые глаза. Из-под клошей виднелись коротко остриженные выбеленные волосы. Выщипанные в ниточку брови, круглые подведенные глаза и розовеющие от прохлады носики делали их похожими на жалких клоунесс.
Они помахали нам руками.
— О, как тут у вас всё просто.
— Oui, c'est vrai[7]. Мы можем познакомиться с ними на обратном пути. Хотя, ты знаешь, я был бы осторожнее с местными знакомствами. Всё-таки недалеко отсюда находится квартал Красных фонарей и знаменитое кабаре Мулен Руж. И частенько эти легкие, словно мотыльки, жрицы любви курсируют по всему Монмартру в поисках богатеньких клиентов.
— Я отлично помню об этом, — улыбнулся я. — Скажи, мой французский Есенин, наверняка ты сам частенько бываешь в этих злачных местечках и воображаешь себя эдаким новым Тулуз-Лотреком? Признайся, это так?
В ответ Алекс только фыркнул.
— Ах, прости, mon ami. Для Тулуз-Лотрека ты слишком хорош внешне. И местные проститутки не признали бы в тебе друга. Разве что, если бы ты принёс им ящик абсента.
— Кстати, если ты снова не сбежишь от меня так быстро в свой Новый Свет, мы обязательно навестим с тобой и Мулен Руж. Там всё так же потрясающе танцуют канкан самые лучшие парижские танцовщицы. И всё так же, как и во времена Лотрека, они умело и шаловливо демонстрируют свои стройные ножки, облаченные в кружевные панталоны. А еще на Монмартре полно русских заведений с казаками, черкесами, цыганами и даже медведями. В1921 они все выросли, словно грибы. Буквально вчера я обедал в одном из таких ресторанчиков, и мне подавали селёдку на черном хлебе, икру и украинский борщ. А из патефона басил наш Шаляпин и знаменитая Плевицкая. Знаешь, все местные ле рюсы[8] буквально боготворят Плевицкую. Здесь поголовно все больны «плевицкоманией». Воображаешь, я просыпаюсь и слышу почти каждое утро её песню «Ухарь-купец» в исполнении моей матушки.
— Да, вообразил. А как же новомодный джаз?
— Джаз — это для молодых. А матушка пьёт по утрам их знаменитый горячий шоколад и напевает себе под нос «Ухаря».
— «Плевицкомания» и борщи, говоришь? О, значит, мне не видать знаменитого лукового супа и «удавленной руанской утки»?
— Что ты! Уж этого добра я обещаю тебе в избытке — и луковый суп, и руанскую утку, и рубец по-лионски, и устриц, и даже прованский буйабес, — возразил Алекс. — А запивать все эти изыски ты станешь самыми лучшими Анжуйскими винами.
— Прекрати меня соблазнять, Лешка. Как же я по тебе скучал… — я обнял Алексея совсем как раньше, в те далекие годы нашей гимназической и студенческой юности. — Кстати, мы еще не опаздываем?
— Нет, он приходит на Тертр (Place du Tertre) обычно после полудня, — Алекс достал из кармана увесистый кругляш золотых швейцарских часов и внимательно посмотрел на циферблат. — Ещё нет и одиннадцати. И, если его не будет на месте, тогда нам придется пойти к нему прямо домой. Он живет недалеко, в десяти минутах ходьбы, на улице де-Соль (Rue des Saules).
— А это прилично?
— Я полагаю, что неприличнее будет не передать ему твою посылку. Кстати, а что там?
— Я не знаю, право. Видимо, там лежит что-то более увесистое, нежели одно письмо. Может, это стопка писем или какие-то важные бумаги. А может, и фото.
— А откуда ты знаешь мадам Гурьеву?
— Я плохо с ней знаком. С ней общается моя мать. Они почти подруги. И когда Александра Николаевна узнала, что я еду в Париж, то попросила разыскать её бывшего супруга и отдать ему этот пакет.
— Она снова замужем?
— Да, около пяти лет, как она повторно вышла замуж. Он тоже русский, но живет в Нью-Йорке давно. Почти с самого рождения. Он работает инженером в пароходной компании.
— Понятно.
— А ты, Алекс, откуда знаешь этого Гурьева?
— Так мы все в эмигрантских кругах хотя бы немного знаем друг друга, либо знают наши знакомые. У меня неплохие связи в местной русской диаспоре. Я часто бываю в эмигрантском приходе собора Александра Невского на улице Дарю (Rue Daru), — с гордостью сообщил Алекс. — Там, кстати, венчались русская балерина Хохлова и Пабло Пикассо, а также Бунин со своей Верой Муромцевой. В этой же церкви отпевали Тургенева. При храме работает наша воскресная русская школа.
— Вот как? И этот Гурьев там часто, говоришь, бывает?
— Почти каждую субботу. Но, помимо этого, я знаком с графом и лично. Мы познакомились на одной художественной выставке. Георгий Павлович посещает почти все местные вернисажи. И сам рисует довольно прилично. Два года тому назад он даже устроил собственную выставку работ. О ней писали в «Последних новостях».[9]
— Он тоже импрессионист?
— Нет, он рисует пейзажи почти в реалистической манере. Эдакий а-ля Левитан. Сам потом посмотришь. У него много картин с русскими пейзажами, хотя есть и чисто французские сюжеты. Он иногда ездит в Прованс или в Булонский лес и там пишет с натуры.
— Он продает свои работы?
— Возможно. Но мне кажется, что это его увлечение живописью никак не связано с деньгами. Иногда он просто дарит свои картины знакомым и приятелям.
— А на что же он живёт?
— При внешней скромности граф Гурьев довольно состоятельный человек.
— Вот как?
— Да. В отличие от многих беспечных соотечественников, его отец и дядя вывезли свои капиталы в Америку и Швейцарию еще сразу после 1905 года.
— Недурно.
— Да, этот человек никогда не бедствовал и не побирался в Париже, как многие наши эмигранты. И на бирже труда он никогда не стоял. Он приехал сюда с семьей в 1919, и с тех пор сменил несколько роскошных квартир и домов. Я знаю, что он жил с семьёй в двухэтажном особняке в районе Пасси. После развода он перебрался поближе к Монмартру.
— Что-то мы заболтались, — я прервал разговор о Гурьеве. — Куда мы теперь?
— Ну, погоди, дай же мне еще немного насладиться мимолетной ролью твоего гида. Подними же голову, mon ami. Ты видишь наверху базилики двух медных всадников?
— Вижу, — кивнул я, удерживая рукой шляпу.
— A propos, в центре располагается статуя Иисуса, а прямо над портиком возвышаются конные статуи Людовика Святого и Орлеанской девы, — важно жестикулируя длинным зонтом, торжественно провозгласил Алекс.
— Отменные статуи, — согласился я.
Медленным шагом мы обошли базилику слева.
— Обрати внимание, какие здесь странные водостоки. Они сделаны в виде голов средневековых химер, — пояснял мне Алекс. — А вот и чудная колокольня. Говорят, что в ней находится какой-то неимоверно тяжелый колокол. Кстати, мы можем спуститься в крипту.
— Но не сейчас.
Постепенно мы свернули на неширокую мощеную улочку, ведущую вглубь Монмартра. Справа и слева от нас потянулись небольшие художественные лавчонки и магазинчики с витринами, заполненными акварелями и живописью маслом.
— Вот мы и входим с тобой во святая святых, в то самое царство-государство, где ещё в прошлом веке зародился импрессионизм, — шутовски торжественно произнёс Алексей, сделав замысловатый реверанс с помощью зонта. — Вот здесь жили, кутили и творили те самые impressionnistes. Да, что там, многие из них и сейчас здесь живут. Правда, среди них больше уже постимпрессионистов, либо всевозможных подражателей. Хотя встречаются и откровенные прохвосты, готовые впарить легковерным туристам полотна самого Ван Гога, Модильяни и даже Ренуара.
В ответ я кивнул, а Алекс продолжал играть роль моего экскурсовода. Я бегло осматривал название лавок и магазинчиков. Слева красовался небольшой магазин, окрашенный синей краской, который назывался «Le Chat Noir».
— Гляди, еще одна «Чёрная кошка», — пояснял Алекс. — Символ Монмартра. Названо точно так, как и знаменитое кабаре, когда-то открытое Салисом. В нём, кстати, собиралась вся местная богема — Пикассо, Мопассан, Поль Верлен, Клод Дебюсси, Леон Блуа, Жан Мореас и прочие знаменитости.
— Мне кажется, Лёшка, что эта каменная мостовая должна светиться от гордости из-за того, сколько талантливых ног по ней прошагало, — улыбнулся я.
— О да! А ты разве не знал, она итак светится по ночам, — вдохновенно врал Алекс.
Мимо нас сновали многочисленные прохожие. Я вновь заметил в толпе парочку довольно симпатичных женских образов в коротких, словно обрезанных платьях и модных шляпках а-ля клош.
— Ох, если бы я умел рисовать, хотя бы так же, как ты, дорогой мой Красинский, — обратился я к Алексу, — то помимо всяких там пейзажей и натюрмортов, я писал бы этих милых субтильных парижанок.
— Мой дорогой писака, ты, как всегда, зришь в самый корень. Вся эта мода на исхудавших флэпперов превратила многих хорошеньких дам в нечто похожее на «святые мощи». Воображаешь, я тут на днях встретил мадемуазель Воронцову. Помнишь такую?
— Смутно, — признался я.
— Да, сестру Никиты Воронцова.
— А, да. Что-то припоминаю. Так, она что, разве до сих пор мадемуазель?
— Увы, но это так, — хмыкнул Алекс.
— Подожди, ей должно быть уже около сорока.
— И что?
— Ну, продолжай…
— Ты помнишь, когда мы еще до семнадцатого бывали у Никиты, то знали его Варвару, как знойную и пышногрудую брюнетку?
— Конечно… И что же с ней случилось?
— О, Борька… Я испытал чудовищное уныние, увидев её в ресторане «Петроград».
— Что, так всё плохо?
— Не то слово. Наша мамзель из Рубенсовского типажа превратилась в крашеную платиновую блондинку с выщипанными в ниточку бровями.
— О, ужас! Варвара?
— Да! Но мало того, из статной и сдобной южанки эта фемина трансформировалась в бесполое существо болезненного вида и крайней худобы. Мне кажется, что от её былой телесности убыло не менее двух пудов.
— Ну? — я недоверчиво покачал головой. — Так, может, она и вправду заболела? Чахотка?
— Нет, мой дорогой. Кажется, она вполне здорова. Но я никогда не узнал бы её, если бы она сама не подошла ко мне в вестибюле и не назвалась по имени.
— И чем же она здесь занимается?
— Попробуй, угадай.
Я пожал плечами.
— Ну же… Ну? — он хитро и выжидающе смотрел на меня. — У нашей Варвары открылся дар к сочинительству. По приезду в славный град Париж, она вдруг стала писать весьма странные стихи. Невероятно длинные и нескладные оды на средневековую тематику. О прекрасных дамах и храбрых рыцарях.
— О, боже…
— Угу, она ходит даже к Гиппиус и Мережковскому на заседания «Зеленой лампы» и вообще всё время торчит в литературных и поэтических кругах.
— Ну, какое уж тут замужество, — понимающе кивнул я. — Пиши пропало. А на что же она живёт?
— Её кормит Никита. Он, кстати, работает шофером. У нас многие русские до сих пор работают таксистами.
— Погоди, насколько я помню, он же устраивался инженером на Рено?
— Устраивался. Но там что-то не заладилось. Ты же помнишь его неуживчивый характер. И он уже втянулся в работу таксиста. Говорят, что собрался даже жениться на француженке.
— Да, — вздохнул я. — Он молодец. А Вареньку откровенно жаль.
— Ну, почему жаль? Может, она вполне себе счастлива. Там, на заседаниях, у них бывает иногда чета Буниных, Алданов, Тэффи, Ремизов, Ходасевич.
— Ну-ну, всё избранная публика.
— Сливки интеллектуальной элиты русского Парижа, — с хитрой улыбкой согласился Алекс. — Оставайся, Борька, в Париже. Я сведу тебя со многими литераторами. Будешь и ты потихонечку писать.
— Не-е, Лешка, писательством себя не прокормить. Я давно это понял. Еще в 1924, когда издательство обмануло меня с гонораром. И если бы не родители, то мне тогда пришлось бы весьма туго. Я целый год писал свой роман, а в результате… Нет, чёрт, не хочу себя даже расстраивать.
— Погоди, но ты же с тех пор удачно издавался. И твой сборник был весьма популярен среди русской диаспоры.
— Издавался, но тиражи весьма скромные. Поверь, что русские писатели по-настоящему нужны только самой России. Ни старушке Европе, ни в Новом свете — мы никому особо не интересны. Об этом еще твой любимый Есенин говорил, после поездки в Америку.
— Да, я помню…
— Если бы я мог ещё писать легко и аутентично по-английски или по-французски. Или делать приличные переводы, как, например, Набоков, тогда другое дело. Он, кстати, весьма недурно перевёл Ромена Роллана.
— А где он сейчас?
— Говорят, в Берлине. Женился, вроде, на какой-то еврейке из Петербурга. Даёт уроки, печатает стихи и рассказы. Роман какой-то, вроде, написал… Но на русском.
— Может, и тебе есть смысл делать переводы?
— Может. Но знаешь, вот не люблю я работать с плодами чужих творений. Боюсь перевести так, что полезет галимая отсебятина. Художественные переводы — вещь тонкая и неблагодарная.
— Да, Борис Анатольевич, всё-то у тебя не слава богу.
— Я, Лёшка, настолько утоп во всём русском, что никакая Америка не вышибла из меня русского духа и желания писать только на родном языке. Если бы ты знал, насколько это для меня всё чертовски важно. Ведь для того, чтобы писать глубокую прозу на английском или немецком, это же, наверное, надо и мыслить на этих языках? Так ведь?
— Не знаю, — с грустью отозвался Алекс.
— Зато я знаю, что это так. Как же я по-английски о русской деревне напишу?
— А ты не пиши о деревне. Пусть о ней Бунин пишет…
— Да, не в деревне дело. Я вообще не представляю, как мне, сыну русского офицера, служившему при дворе императора, и внуку русского священника, можно писать не по-русски?
— Никак…
— В том-то и суть. И ничего уже с этим не поделать.
Оба помолчали.
— Веришь, я иногда думаю, что позвали бы меня назад в Россию, я бы босиком побежал.
— Угу, в Совдепию.
— Да пусть и в Совдепию, только бы Москву снова увидеть, Санкт-Петербург, в деревню нашу съездить. Воздухом родным подышать.
— Очнись, нет давно твоей деревни. Там сейчас колхоз имени Ильича. Или какого-нибудь другого большевистского вожака. И выкинь ты все эти ностальгические идеи из своей забубенной головушки. Не вернуться нам. Уже никогда. И точка! Не с нашим происхождением. Арестуют ещё на вокзале и расстреляют за двадцать четыре часа.
Не успел Алекс произнести последнюю фразу, как мимо нас, цокая копытами по булыжной мостовой, промчался старинный фиакр, запряженный вороной лошадью. На подножке фиакра сидел черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху, штаны и высокие сапоги. Но поясе мужчины красовался ярко-красный кушак.
— А вот и знаменитый апаш[10]. Экий колоритный малый.
— Что, настоящий апаш? — я удивленно поднял брови.
— Конечно, нет. Это всего лишь актер. Их часто приглашают в местные ресторанчики для придания особого, авантюрного антуража.
— А… — понимающе протянул я.
По-мужски чеканя шаг, мимо нас продефилировала довольно странная и жутко худая особа, одетая в пыльный мужской фрак. Это была блондинка, лет сорока, остриженная на манер гарсона. А следом за ней проплыл толстяк, одетый в женское платье и лиловые чулки.
— Не удивляйся, мой милый, здесь полным-полно фриков разных мастей. Многие вот только-только выбрались на улицу, проспавшись после ночных попоек.
Впереди прогудел сигнал клаксона, и на узкую дорожку выкатился черный роллс-ройс, а следом за ним красный блестящий родстер с откидным верхом, в котором сидели три подвыпившие дамочки в серебристых коктейльных платьях и бандо с перьями на нечесаных с вечера волосах.
— Вот такая у нас публика, дорогой мой Боренька, — развел руками Алекс. — Тут тебе и парижский шик и парижский порок. Всё в одном флаконе.
— Да уж, за этими дамочками струится такое абсентовое амбре, что попав в его облако, можно сразу же захмелеть.
— Ну, а как ты думал, что от них должно пахнуть «Chanel № 5» или «Mitsouko»?
— Мне казалось, что да! — почти хохотал я.
— Нет, мой друг Игнатьев, от них довольно часто пахнет абсентом, виски, бурбоном, шампанским или шабли. И я тебе скажу, что это еще полбеды. Гораздо хуже, если от них с утра воняет чесночными гренками и ветчиной.
— Вот она вся правда жизни. И куда только доведет этих нежных созданий современная индустрия и эмансипация!
— Да, Игнатьев, среди этих фемин ты вряд ли встретишь образ Блоковской незнакомки.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
Алекс прочёл Блоковское четверостишье и посмотрел вослед ускользающим авто.
Довольно быстро мы оказались на улочке Мон-Сени (Rue du Mont-Cenis), и всезнающий Алекс мне тут же пояснил, что, если идти прямо, то можно повторить путь того самого, святого епископа Сен-Дени.
— Кстати, давай же, наконец, купим жареных каштанов. Чувствуешь, как тут ими пахнет?
— Чувствую, — улыбнулся я. — Говорят, что это вечный аромат Парижа. Париж, как и прежде, пахнет каштанами и свежими фиалками.
— О, да…
Возле одного из зданий на Мон-Сени располагалось несколько маленьких кафе, а меж ними чужеродной магрибской росписью в сине-белых узорах выделялась довольно странная лавчонка. Когда я пригляделся лучше, то увидел, что эта чужеродность шла от керамических изразцов, которыми была украшена стена с небольшой стеклянной витриной, в которой красовались расписные глиняные тажины, большие блюда с горой сухофруктов, а так же зеленоватый медный кальян. Возле витрины находилась низенькая деревянная дверь. А перед лавкой, словно исполинский баобаб, возвышался смуглый марокканец в национальном халате и красной феске на голове. А перед ним, пыхая дымом и треща раскаленными углями, стояла жаровня с решеткой, на которой готовились вожделенные каштаны. Марокканец с важным видом орудовал металлической лопаткой, ворочая каштаны на огне, и диковато поглядывал на прохожих. Мутным взглядом карих глаз он посмотрел и в мою сторону и крикнул:
— Messieurs, s'il vous plait, chataignes![11]
А после он помолчал несколько мгновений и веско добавил:
— Marrons, marrons glaces![12]
Я, словно завороженный, смотрел на его ловкие руки с потными светлыми ладонями. Зола настолько въелась в кривые линии его судьбы, что их угольный рисунок казался мне ничем иным, как древним макабрическим узором. Да и сам торговец выглядел весьма зловеще.
— Кстати, этот марокканец торгует отменными каштанами, — легко сообщил мне Алекс.
И не успел я что-либо возразить, как Алексей достал из кармана несколько франков и купил у мрачного мурина два бумажных кулька с каштанами.
— Ух, с этого исполина можно написать портрет, — смеялся я, когда мы удалялись от лавки. — Уж больно он яркий.
— Это только кажется, — надкусывая каштан, отмахнулся Красинский. — Кстати, мы идём с тобой к церкви Сен-Пьер-де-Монмартр (Saint-Pierre de Montmartre).
Слева, за чугунным забором, показались очертания упомянутой Алексом церкви, построенной в легком романском стиле.
— Эта церковь была построена еще в XII веке, — с набитым ртом, сообщил Алекс. — При ней есть даже старинное кладбище. Забыл сказать, говорят, что на улице Мон-Сени жил сам Гектор Берлиоз. Помнишь его? Отец рассказывал, что он подолгу гостил в России. Его очень почитал Римский-Корсаков.
Я чуть замедлил шаги:
— Лешка, тебе еще не наскучило быть моим экскурсоводом?
— Нет, да мы уже почти пришли. Вот она та самая, знаменитая площадь дю Тертр.
Через неширокий проход меж улицами Норван и Рю де Мон-Сени мы с Алексеем очутились на площади всех парижских художников. Это было сердце импрессионистов. На удивление площадь дю Тертр показалась мне совсем небольшой, почти камерной по русским меркам. Утопая в желто-зеленых кронах старых платанов, вязов и кленов, сверкая яркими мольбертами и разноцветными зонтами, гудя подобно рою пчел, пред нами предстала знаменитая дю Тертр. От обилия красок и гулких, словно эхо звуков у меня немного закружилась голова.
— Ты знаешь, Лешка, я что-то устал. Ноги, словно ватные. Может, выпьем кофе или легкого винца?
— О, это всенепременно. Оглянись, Игнатьев, по всему периметру этой площади находится уйма разных кафе. Здесь подают вина, шампанское, пиво, шартрезы, ликеры, кофе с коньяком и прочие прелестные напитки. Посмотри направо. Видишь, ту красную крышу? Это и есть тот самый знаменитый кабачок мамаши Катрин. Его еще называют первым в Париже Бистро. Ты, верно, слышал легенду о русских казаках, которые бесцеремонно вваливались в парижские харчевни и трактиры и требовали по-русски: «Быстро!» Французы говорят мягче. И так появилось слово «бистро».
— По-моему, это выдумки для легковерных туристов, — оглядываясь по сторонам, сообщил я и тут же почувствовал, как чья-то рука потянула меня за рукав пиджака.
Я оглянулся и увидел подле себя сухонького старичка с длинной седой бородкой в черной еврейской шляпе.
— Молодой человек, — скрипучим голосом произнес старик. — Простите, я услышал по речи, что ви таки русский.
— Да, и что с того?
— Я хотел показать вам пару замечательных работ Модильяни. Уверяю вас, что это подлинники. Я продам их совсем недорого. Старик Соломон имеет с вас совсем небольшой гешефт. Только на бутылочку бурбона.
Старик яростно жестикулировал. Его смуглые пальцы изобразили в воздухе нечто маленькое, не больше дюйма, при этом черные выпуклые глаза смотрели с мольбой и по-детски невинно.
— Благодарю вас, — чуть насмешливо отвечал за меня Алекс.
— Но если вам не нравится Модильяни, — картавя, невозмутимо продолжал старик, то у меня есть еще работы Сезана, Гогена и Ренуара. Но за ними надо будет сходить ко мне домой. Я живу недалеко, на улице Абрёвуар (Rue de l'Abreuvoir). Пойдемте прямо сейчас. Мы легко сторгуемся.
— Извините месье, но у нас с другом были совсем иные планы, — отстранялся от назойливого старика Алекс.
— Да, погодите же, господа. Если вас таки не интересует живопись великих мастеров, то мы можем предложить нарисовать ваш портрет. Совсем недорого. Лучший в Париже портрет! За двадцать франков мой товарищ Арон нарисует вам настоящий шедевр. И вы повесите его в своей гостиной и станете на него любоваться, а ваши гости будут удивляться тому, насколько славный портрет вам нарисовали на Монмартре.
Еврей показал рукавом вглубь художественных рядов, и оттуда почти сразу материализовалось другое улыбчивое лицо пожилого рыжего господина в черном котелке. Он выразительно тыкал себя в грудь, поясняя нам, что речь идёт именно о нём. И что именно он готов написать любой портрет для русских господ.
— Пойдем отсюда быстрее, не то они не отстанут, — шепнул мне на ухо Алекс, и мы отошли от назойливых продавцов в сторону. — Поверь, здесь есть на что посмотреть. И есть, что купить. Но это всё позже. Я познакомлю тебя с хорошими художниками, и ты купишь себе несколько отличных работ. А пока будь готов, что тебе начнут впаривать работы всех великих импрессионистов. Причем, одни лишь подлинники.
Мы с Алексом посмотрели друг на друга и от души рассмеялись.
Как я уже сказал, эта площадь поражала буйной пестротой красок, всевозможных багетов и натянутых холстов. У некоторых мастеров были устроены многоярусные стеллажи с картинами. Целые мини-вернисажи, освещенные щедрым парижским солнцем. Я шел меж рядами и не мог оторвать любопытных глаз от некоторых полотен.
— Смотри, Алекс, эти цветы похожи на знаменитые «подсолнухи» Ван Гога.
— А ты глянь вон туда. На тот ряд. Он весь состоит из подсолнухов, — хмыкнул Алекс. — И всё было бы неплохо, если бы их уже не написал когда-то сам Винсент. Он в основном применял для своих работ технику — импасто. А все здешние подсолнухи выполнены чаще простой акварелью или тонким слоем масла.
— Да, ну тебя. Не придирайся, — отвечал ему я, очарованный золотом полотен. — И как удачно светит солнце. Все эти скользящие блики от листвы. Нет, честное слово, неплохо. И эта картина тоже хороша, — показывал я новую находку.
— Хороша…
— А вон и копия «Звездной ночи».
— Вижу.
— А этот ряд полностью посвящен кубизму.
— Привет Сесанну, Делоне и Пикассо.
— Не передергивай. Наверняка здесь есть вполне оригинальные работы.
На части стеллажей местами присутствовала явная халтура, напоминающая знаменитую мазню легендарного ослика Лоло[13]. Но часть работ выглядела поистине прекрасно.
— Ну, что насчёт бокала вина? — задумчиво предложил я, чуть отойдя в сторону. — Право, Алекс, у меня от твоих подгоревших каштанов дерёт горло, а от всей этой мазни слезятся глаза.
— Погоди немного. Вон, я уже вижу графа. Он сидит на своем обычном месте, на углу. Пойдем к нему, я вас познакомлю, и ты передашь ему свой пакет. Если Гурьев будет в настроении и расположен к общению, то мы можем вместе посидеть в каком-нибудь кафе или кабачке.
— Хорошо, — кивнул я.
Граф Гурьев Георгий Павлович расположился на углу площади Тертр, возле высокого клёна. Именно тогда я впервые увидел этого человека. Граф сидел на низеньком складном стуле, при этом его плечо и правая рука касалась шершавого ствола старого клёна. Задумчивый взгляд серых глаз был устремлен куда-то вдаль и полностью отрешен. Со стороны могло показаться, что он смотрит на противоположное здание, в котором находилось летнее кафе с выносными парусиновыми стульями и легкими столами. Но, как я понял позднее, Гурьев в этот момент не видел ничего вокруг, его взгляд был устремлён в некое незримое пространство. Он почти не присутствовал в реальности шумной и пёстрой площади Тертр. Он плавал в каком-то своём мире — зыбком и тревожном. В мире собственных грёз и воспоминаний. По опыту, проведенному в эмиграции, я знал, что такие рассеянные взгляды присущи только русским интеллигентам, тем русским, которые, оторвавшись от родной земли, так и не обрели покоя и счастья на чужбине.
Это был взгляд одинокого странника и взгляд нежного, обиженного судьбой сироты. В этом взгляде, казалось, тлела вечная изнуряющая душу печаль. Даже когда он смеялся, эта печаль не покидала его серых глаз. Это, то качество, которое французы называют загадочной «ame slave»[14]. Та самая русская душа, которая напрочь лишена всякого западного рационализма. Душа, способная плакать под русские песни, а полюбив однажды, любить до самой смерти.
Гурьев понравился мне сразу. Иногда ты встречаешь какого-то человека и начинаешь тут же вспоминать о том, где же ты мог его раньше видеть. То же самое произошло и со мной. С первых же мгновений нашего знакомства мне показалось, что я знал Гурьева всю свою жизнь.
На вид ему было около сорока, сорока пяти лет. Но как я выяснил позднее, на момент нашего знакомства ему уже исполнилось ровно пятьдесят. У него была внешность типично русского аристократа. Тонкие черты узкого лица поражали своей неброской красотой и особой породистостью. Длинный и изящный нос не портила, а скорее украшала небольшая горбинка. Когда он иронично улыбался, то вокруг серых глаз пролегали лучики первых морщин. Он был всегда тщательно выбрит и не носил усов. Роста он был чуть выше среднего, худощав и подтянут. Волосы русые. Я тогда сразу подумал о том, что Гурьев очень обаятелен и должно быть, нравится дамам всех возрастов. Он курил трубку из средиземноморского бриара. Но делал это в основном дома, не на людях.
Одет граф был в повседневный, но весьма дорогой и добротный шерстяной пиджак и темные брюки. Мелкую голову покрывала элегантная шляпа. Перед ногами Гурьева располагался переносной мольберт с несколькими пейзажами. Я невольно залюбовался одной из его работ. На холсте, вправленном в тонкий багет, была изображена русская осень — березовый лес и синяя река. Я тут же понял, что Гурьев неплохой и весьма талантливый художник. От его картины веяло именно русской осенью и русской прозрачной прохладой, и солнечные блики трепетали на золоченой листве.
На других пейзажах зеленели русские поля и равнины. Глядя на них, у меня отчего-то сразу заныло сердце. Но это было чуть позже. А сначала Алекс представил нас друг другу, и я ощутил сильное рукопожатие сухой и теплой ладони графа.
С доброй, но тревожной улыбкой граф сразу же посмотрел мне в глаза, и я вновь почувствовал, что здесь, на парижском холме Монмартр, вдали от России, я неожиданно встретил еще одну родственную душу.
После короткого представления друг другу и рассказа Алекса о цели моего визита, я достал из внутреннего кармана пухлый конверт, адресованный графу. Тот бегло прочитал имя и, не распечатав, положил его в свой карман. Затем он поблагодарил меня и рассеянно улыбнулся.
— Моя бывшая супруга писала мне недавно о том, что собирается выслать кое-какие документы и фотографии сыновей. Я полагал, что всё это она пришлет по почте. А тут вот вы, как нельзя более кстати, поехали в Париж… Благодарю вас, Борис Анатольевич.
Потом повисла небольшая пауза, которую удачно прервал Алекс.
— Георгий Павлович, скажите, а какие у вас на сегодня планы? Вы долго пробудете на Тертре?
— Я? Право, господа, у меня на сегодня не было каких-то особенных планов. Я и на Тертр-то пришел лишь более от скуки, — граф развел рукам.
— Если так, то может, мы все вместе пойдем и выпьем где-нибудь пару стаканчиков вина?
— В такой милой компании, да с превеликим удовольствием, — улыбнулся граф. — Погодите, я только соберу свои работы.
— А можно я их посмотрю? — смущенно попросил я.
— Конечно. Но здесь, со мной, их сегодня немного. Всего пять.
— Они все с русскими пейзажами?
— Все, — кивнул Гурьев.
— Я хочу их купить. Это возможно?
— Почему бы и нет, — отозвался Гурьев. — Только я охотнее вам их просто подарю.
— Нет, что вы, — смутился я.
— Молодой человек, вот ваш друг Алексей давно уже меня знает, и знает, что к счастью, я вовсе не бедный человек, а потому чаще всего я просто дарю свою мазню всем своим знакомым. Я ведь нигде не учился на художника и считаю свои работы сплошным дилетантством.
— Для дилетанта вы слишком талантливы, — твёрдо возразил я.
— Знаете что, — примирительно произнес Гурьев. — Я, наверное, приглашу вас к себе, и вы выберете то, что будет вам по вкусу. Идёт?
— Идёт, — с радостью согласился я.
— А сейчас я соберу все работы в свой ящик, а в ресторанчике, не торопясь, вы их посмотрите.
— Хорошо.
Гурьев сказал что-то по-французски своему тучному соседу, художнику с красным лицом и маленькой береткой на лысой голове. Тот кивнул, и мы подались в сторону проулка, ведущего с площади Тертр.
— Господа, вы не против, если я отведу вас в одно, довольно милое и ненавязчивое местечко? Я иногда там обедаю, либо просто сижу часами и пью вино. Там хорошо, особенно в дождливую погоду.
— Конечно, — тут же согласились мы с Алексом, тем более что на синем парижском небе невесть откуда набежали тучи, и скрылось солнце, сделав Тертр уже не таким ярким, как прежде. Подул прохладный ветер. Моё живое воображение тут же подкинуло мне мысль о том, что, как и у Корнея Чуковского, невидимый крокодил проглотил лучистое солнышко Монмартра вместе с пёстрой палитрой площади Тертр. Площадь вмиг осунулась, затихла и присмирела.
Граф поднял глаза к небу:
— Кажется, нам нужно поторопиться, как бы ни начался дождь.
Мы свернули на одну из знаменитых улочек старого Монмартра. Впереди замелькали яркие вывески местных кафе.
— Вы здесь впервые, Борис? — спросил меня Гурьев.
— В Париже я второй раз, но на Монмартр Алекс привёл меня впервые.
— О, тогда вам будет весьма интересно узнать, что согласно местным легендам, вот в этом кабачке, — граф указал на невысокое здание с витриной и яркой вывеской «Le Consulat», окрашенное в темно-бордовый цвет, — бывали такие знаменитости, как Пикассо, Сислей, Ван Гог, Тулуз-Лотрек и Мане. Неплохой, однако, списочек, — хмыкнул Гурьев. — Вы, Борис, можете посидеть за теми же столиками, что сидели эти гении.
В ответ я улыбнулся, ибо граф назвал мое имя по-европейски, с ударением на первый слог.
— Но сюда мы сегодня не пойдем. Это вы без меня как-нибудь здесь пообедаете. А вот ещё одно знаменитое кафе, — он указывал на здание зеленого цвета. — А здесь, знаете ли, согласно уверениям местных рестораторов, любили сидеть Диаз, Писсарро, тот же Сислей, Сезан, Тулуз-Лотрек, Ренуар и даже Золя. Но сюда мы тоже сегодня не пойдем. Я всё еще веду вас в свое местечко. Кстати, дальше по улице располагается милый кабачок «Проворный кролик» (Le Lapin Agile). Там тоже собирались известные художники. Но и туда мы сегодня не пойдем. Вы знаете, Борис, здесь решительно нет ни одного здания или переулка, с которыми бы не было связано чье-то известное имя. Пусть Алекс вам потом покажет и все местные «мельницы». Там тоже сейчас открыты рестораны. Я, кстати, иногда обедаю в «Мулен де ла Галет». Ну а в «Мулен Руж», я полагаю, Алекс вас уже сводил.
— Нет, мы еще только собирались, — живо отозвался Красинский. — Может, составите нам компанию?
— О нет, мальчики, тут я пас. Наверное, я стал стареть. В «Мулен Руж», по моему мнению, ходят либо юнцы безусые, либо старцы с воображением и полным багажом несбывшихся надежд, — граф иронично улыбнулся. — По крайней мере, я нахожусь в том довольно скверном и критическом возрасте, когда былое легкомыслие юности давно помахало мне рукой, а до старческого благодушия и маразмов я ещё не успел пока дожить.
Глядя на графа, Алекс глупо улыбался, пытаясь осмыслить его иронию.
— Ах, не смотрите так на меня, мои юные друзья. Здесь всё проще, чем может показаться на первый взгляд. Видимо, я слишком консервативен в области любовных отношений. И более всего ценю в женщинах скромность, ум и породу. И вот эти самые традиции развеселого канкана, когда женщина одним лишь взмахом ноги сбивает с мужчины шляпу или пенсне, приводят меня в некое замешательство и испанский стыд. И эти умопомрачительные панталоны с разрезами в шаге. О, нет… Я, конечно, далеко не ханжа. Но в таких вещах мне милее интимность, нежели публичность.
— Граф-граф… — отозвался Алекс. — Ну, о падении нравов еще римляне говорили: «O tempora, o mores!»
— Да, юноша, вы, несомненно, правы. Кстати, впервые я увидел канкан еще в России, в театре на Дмитровке. Я до сих пор вспоминаю это мероприятие с обжигающим чувством неловкости. По незнанию меня угораздило туда пойти с одной юной и весьма симпатичной дамой. Помню, что после спектакля я наговорил моей, ни в чем неповинной спутнице, каких-то дерзостей и быстро ретировался.
— А вот Тулуз-Лотрек с вами, Георгий Павлович, ни за что бы, не согласился, — возразил Алекс. — Я уже рассказывал Борису о любви этого гениального коротышки из графского рода к дамам лёгкого поведения. Тот был завсегдатаем дамских гримёрок из «Мулен Руж».
— Не смущайтесь, Борис Анатольевич, — Гурьев обратился ко мне. — Вам придется привыкать к легкомысленным нравам этих мест.
Он вёл нас по узким улочкам Монмартра.
Пока он показывал нам местные достопримечательности, на улице начался дождь. Редкие пухлые капли застучали по мостовой и крышам, покрывая всё пространство влажным глянцем. Мы прошли еще полквартала по какой-то незнакомой улице, пока граф не привел нас к русскому ресторану.
— Я знаком с его владельцем. Он бывший офицер одного из корпусов барона Врангеля, а ныне всерьез и довольно честно занялся ресторанным бизнесом. В основном это блюда из русской кухни. Хотя в его меню есть и чисто французские деликатесы. Проходите, господа.
У входа в ресторан стояло чучело бурого медведя с белым рушником и поварешкой в мертвых когтистых лапках. В конце небольшого зала играл патефон с танго Оскара Строка «Ах, эти черные глаза».
— Видите, здесь и музыка весьма приличная. Я, знаете ли, тоже люблю грешным делом послушать чудо современной техники — патефон. У хозяина есть много хороших пластинок. Есть Шаляпин, Плевицкая, джаз Парнаха. Есть какие-то народные исполнители и даже американский джаз. Я вот тоже себе недавно приобрел этот славный ящичек Пандоры, фирмы «Патэ». Этому дьявольскому механизму, как ни странно, удается довольно неплохо скрашивать мои одинокие вечера.
Теплый и бархатистый сумрак русского ресторанчика показался мне весьма уютным. Возле каждого стола висела лампа с вишневым абажуром. Но электрический свет лился мягко, делая обстановку по-домашнему милой. Аромат чудесной выпечки и жареного лука струился со стороны кухни. Мы присели за один из свободных столиков, возле окна.
— Вот здесь я обычно и обедаю, — пояснил Гурьев. — Располагайтесь, господа.
На улице уже вовсю шел дождь, заливая потоком воды рисованные на стекле яркие буквы: «Русский медведь».
Алекс взял в руки меню и пробежал глазами русские и французские названия блюд.
— Кстати, Борис, здесь есть вожделенная тобой утка по-руански.
— Спасибо, из-за твоего пакета каштанов у меня напрочь пропал аппетит. Но мне чертовски хочется пить.
Через минуту к нам подлетел молодой и розовощекий официант, одетый в красную шелковую рубаху и щегольские казацкие сапоги.
После небольшого диспута было принято решение, взять графин с лимонадом и бутылку Шабли. А еще, к небольшому разочарованию официанта, мы заказали к Шабли сыру и устриц.
— Конечно, какое же Шабли без устриц? Но, право, господа, я привёл вас сюда вовсе не для того, чтобы вкушать этих банальнейших моллюсков. Это же, в конце концов, русский ресторан. Я очень надеюсь, что спустя короткое время у вас всё же разыграется здоровый молодой аппетит, и мы дружно закажем пирогов, блинов с икрой или расстегайчиков с рыбой. Кстати, здесь пекут знатную кулебяку и варят неплохую уху из осетрины.
После этих слов он хитро улыбнулся:
— Так пусть же эти вульгарные устрицы и прекрасное вино будут лишь нашим аперитивом.
— А неплохо для аперитива, — согласился Алекс.
Пока Гурьев перечислял местные деликатесы, я жадно глотал прохладный лимонад. А потом вместе со всеми я пригубил бокал с бледно зеленым Шабли.
— Это вино из северной Бургундии. Его делают из сорта шардоне, — тоном знатока хороших вин произнес Гурьев. — Этот Шабли десятилетней выдержки.
Мы с Алексом дружно кивали, рассматривая вино сквозь свет вишневой лампы.
— Ну-с, господа, я полагаю, что сейчас самое время нам выпить за знакомство. Алексея я знаю уже давно, а с вами, Борис Анатольевич, был очень рад познакомиться сегодня.
— Я тоже рад, Георгий Павлович, — волнуясь, отвечал я.
Глухо звякнули бокалы, наполненные Шабли.
— Скажите, Борис, я правильно понял, что вы литератор?
— Как вам сказать, Георгий Павлович, литератором, строго говоря, я не могу себя сейчас назвать. Наверное, я нахожусь до сих пор в поиске. На перепутье, так сказать. Душой меня всё так же тянет к литературе, но мой разум подсказывает мне, что это — весьма глупый и тернистый путь для мужчины. Литература — это, то занятие, посвятив жизнь которому, очень сложно себя прокормить. Не говоря уже об обеспечении семьи.
— Я вас понимаю. И понимаю ваши поиски и метания, — отозвался граф.
— Если честно, то я уже нахожусь в том возрасте, когда стыдно и поздно метаться.
— А сколько же вам лет? — граф иронично приподнял брови.
— Мне уже тридцать. И в мои годы люди уже делают карьеру.
— Стало быть, вы ровесник Алекса?
— Да, мы вместе учились когда-то в гимназии, а потом и в одном университете, — ответил за меня Лешка.
— Чудно, — граф откинулся на спинку широкого стула.
Он сделал долгий глоток и вновь улыбнулся. В глубине зала кто-то сменил пластинку. Раздался характерный скрежет, и из репродуктора патефона потёк знакомый голос Вадима Козина. Граф с грустной улыбкой прислушался к песне, а после изрёк:
— Эх, мне бы сейчас, господа, ваши метания. Вы только не обижайтесь, но поверьте, что с высоты моих пятидесяти лет, мысль о том, что в тридцать уже поздно делать выбор — мне представляется весьма милой и даже забавной. Хорошие мои, да у вас еще вся жизнь впереди. И я скажу вам даже больше: нет ровно никаких возрастных границ для поиска и определения собственного пути. Вы можете и даже будете всю жизнь делать тот самый выбор. И если не в творчестве, то по многим другим жизненным аспектам. И поверьте, пока живешь, ничто не поздно. Хотя… Говорит вам всё это человек, могущий считать себя образцовым пессимистом. И даже более. Но речь сейчас не обо мне.
— Да, но… — я пожал плечами. — Я просто старался быть объективным.
— Борис, а у вас есть с собой какие-нибудь ваши рукописи?
— Да, у меня есть две, изданные в Америке книги. Правда, я ещё издавался, но не привез сюда все.
— Они на русском?
— Я, граф, не умею писать на другом языке, кроме родного.
Гурьев кивнул, тонкие пальцы опустились к карману.
— Чёрт, я все забываю о том, что не ношу с собою трубку, а так захотелось затянуться. И сигареты я дома оставил.
В эти мгновения мне показалось, что его глаза немного увлажнились. Он делано кашлянул, а после обернулся ко мне.
— А вам говорили, что внешне вы очень похожи на Феликса Юсупова?
— Говорили и ни раз, — отмахнулся я.
— Вы случайно не их родственник?
— Нет, конечно.
— Но у вас, видимо, тоже есть какие-то татарские корни?
— У кого из русских их нет?
— Да, всё так… Вы знаете, Борис, я хотел бы писать ваш портрет.
— Стоит ли? — смущенно отозвался я.
— Стоит, у вас очень интересное лицо. И, знаете, в России есть один актёр. Его фамилия Кторов. Я как-то видел комедию с его участием. Так вот, вы и на него сильно похожи. Тот же типаж.
— Не видел, — я покачал головой.
— А вы обязательно посмотрите. Он тоже похож на Юсупова. Ну, да бог с ними… А если серьезно, то мне бы хотелось что-то почитать из ваших сочинений. Это возможно?
— Конечно, я пробуду в Париже еще пару недель, и обязательно привезу вам свою книгу.
— Подпишите мне её?
— Непременно, — улыбнулся я.
Все трое замолчали. Казалось, что каждый при этом думал о чём-то своем.
— Борис, если вы не против, я хотел бы сделать небольшой набросок вашего будущего портрета. Этот вишневый абажур сейчас дает такой замечательный свет на ваш профиль, что с вас можно писать самого Мефистофеля.
Он потянулся к переносному мольберту и достал оттуда кожаную папку с этюдами. Граф вытянул белый лист. Но внезапно папка выскользнула из его рук, и по полу ресторана разлетелось несколько набросков, сделанных черным карандашом, и пара легких акварелей. Но главным было не это. Наши с Алексом взгляды приковал к себе странный рисунок. Это был тонкий и прекрасный профиль юной женщины. Но самым прекрасным в этом облике были её роскошные волосы. Они были ярко рыжие, полыхнувшие медным заревом. На небольшом рисунке их было целое облако. Они летели вокруг прекрасного девичьего лица. Этот портрет мне чем-то напомнил одну из иллюстраций Бакста. Он тоже был исполнен в восточной, почти сказочной, парящей манере.
Я наклонился и поднял с пола этот удивительно рисунок.
— Георгий Павлович, что это за работа? — невольно вырвалось у меня.
Я посмотрел на Гурьева. Он казался смущенным, лицо его чуточку побледнело.
— Это? Это просто моё баловство, — поспешно отвечал он.
— А кто эта незнакомка? — не унимался я.
Алекс тоже с восхищением рассматривал рисунок.
— Да, граф, рисунок просто замечательный.
Граф попытался быстро спрятать его в толстой папке.
— Он не окончен. Да, собственно, я и не собирался его заканчивать, ибо это всё тщетно.
Мы с Алексом переглянулись.
— Граф, ну что за мистификации? — с доброй насмешкой спросил Алекс. — Вы нас с Борисом порядком заинтриговали. Мы же теперь спать не сможем, пока не узнаем вашу тайну. Кто эта рыжая девушка? Это реальное лицо или мифическое?
Гурьев откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Прошла пара минут. А после он взглянул на нас каким-то отрешенным взглядом серых глаз. Он вновь сделал несколько глотков Шабли и, наконец, произнес:
— Вы спрашиваете, Алексей Фёдорович, реальное ли это лицо или мифическое? Самое смешное, что я и сам не могу дать исчерпывающего и чёткого ответа на ваш, казалось бы, простой вопрос.
— То есть как?
— А вот так…
— Но вы рисовали это с натуры или по памяти?
— Этот рисунок, как и многие другие с этим женским образом, сделаны мною по памяти. Но однажды я рисовал её с натуры. Удостоился, так сказать, такой чести.
— Стало быть, это была реальная женщина? — не унимался Алекс.
— Наверное, она была реальна. Хотя, я всё больше и больше склоняюсь к тому, что она была лишь плодом моего больного воображения. Я, господа, имею расстроенные нервы и немного болен рассудком. Это ведь только внешне я произвожу впечатление вполне здравомыслящего человека, а на самом деле… — граф горько усмехнулся.
— Ах, бросьте вы, Георгий Павлович, все бы были так больны рассудком, как вы. Из всей русской парижской диаспоры я редко встречал столь здравомыслящего и умного человека, каким являетесь вы, — парировал Алекс.
Я завидовал его такой способности говорить легко и панибратски с теми, кто был намного старше. И, как ни странно, подобная смелость и даже порой беспардонность всегда сходили ему с рук, обезоруживая собеседника изящной искренностью этого обаятельного блондина.
Вот и в этот раз натиск Алекса попал ровно в цель. Гурьев слабо улыбнулся и беспомощно развел руками.
— Возможно, я слишком склонен к мистификациям. И все же, господа, именно эта роковая встреча и превратила меня в человека, больного рассудком.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Анастасия» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Здесь и далее — все персонажи являются вымышленными, и любое совпадение с реально живущими или когда-либо жившими людьми случайно. Как и случаен выбор географических мест и их названий. Исключением являются лишь несколько реальных исторических личностей, имена которых автор старалась упоминать в максимально уважительной и корректной форме.
5
Эдвард Молино — британский модельер, работающий в Париже, основатель модного дома собственного имени.
9
«Последние новости» — русскоязычная газета, издаваемая в Париже с 1920 по 1940 год. Являлась самой популярной и влиятельной газетой русской эмиграции (Примеч. автора)
10
Апаши — (фр. Les Apaches) — криминальная субкультура в Париже, существовавшая в конце XIX — начале XX веков. Апаши орудовали в основном в Бельвиле, Бастилии, Монмартре, но также и в других районах Парижа. Многие апаши были вооружены особыми револьверами «Апаш». (Примеч. автора)
13
Речь идет о скандальном фарсе, устроенном художниками Монмартра, когда они выдавали мазню ослиным хвостом за новую картину некого Боронали — «Заход солнца над Адриатикой». Публика, не зная о розыгрыше, поверила в её подлинность. Картина даже имела успех на престижной выставке «Салоне независимых художников». (Примеч. автора).