Выбор натуры. роман

Сергей Шикера

Бывший режиссер Андрей Сараев после двадцатилетнего перерыва вновь собирается снимать кино и сталкивается на этом пути с неожиданными препятствиями. При этом истинную цель своего возвращения к прежней профессии Сараев хранит до поры до времени в глубокой тайне.

Оглавление

IX

Теория сновидений

Всё утро гудел, надрывался ревун. В густом тумане среди мокрой листвы Баден-Бадена темнела пара ворон.

Он был похож на газовщика со старой квартиры. Лицом. А назойливой вертлявостью напоминал спасателя Климова. Подошел, сел рядом, положил руку на плечо, быстро и весело заговорил. Речь была непонятной, больше похожей на щебетание, и сначала как будто только щекотала слух, но с каждой секундой становилась всё музыкальней, всё приятней, всё слаще. Вдруг он резко наклонился вперед, заглянул снизу в глаза и раскрыл рот, как на приеме у врача. Рот внутри оказался глубокой, узкой, полной белых острых зубов собачьей пастью.

На последних словах Сараев не слышал собственного шепота — только клейкое соприкосновение губ.

Опустив голову, он тяжело и протяжно вздохнул. В комнате было по-осеннему тихо и почти темно. А ведь это только начало, и впереди еще половина осени, потом необъятная зима… Вспомнилось, что во сне, на втором плане, вдоль высокой глухой стены бежала и кричала женщина. Что она кричала? «Бегущая женщина вдоль стены», — дошептал Сараев.

Такие краткие, внятные сны в последнее время стали редкостью. Снились теперь всё больше длинные, сумбурные, на подробный пересказ которых порой едва хватало сил и терпения. Прошлой ночью, например, целая уйма народу толпилась на веранде дачного домика, того самого, что несколько лет подряд они с женой снимали на 13-й станции Большого Фонтана. То и дело звонко стукала дверь и появлялось новое лицо, а каждый выходивший за порог тут же исчезал в сплошном, как туго перевязанный букет, цветущем саду. Среди прочих гостей на веранде оказалась нагая и мокрая, как утопленница, соседка Наташа. Она залезла к нему под одеяло и легла сверху — тяжелая, гладкая, холодная. Холодная снаружи и раскаленная внутри.

Был период в детстве, когда его чуть не каждую ночь сотрясали кошмары. Натерпевшись страху во сне, он и потом долго не мог успокоиться, мучаясь и буквально дрожа от предчувствия чего-то ужасного, что непременно должно было произойти теперь наяву. У матери, которая сама всю жизнь панически боялась вещих снов, а потому не любила никаких, была на этот счет своя замысловатая теория. Заключалась она в следующем. Вероятность исполнения любого сна возрастает многократно после того как его рассказали кому-то (всё равно кому), кто потом это исполнение сможет засвидетельствовать. Поэтому делиться приснившимся с кем бы то ни было нельзя ни в коем случае. Но и оставлять сны нерассказанными нежелательно. Во-первых, потому что они сохраняют вероятность быть рассказанными, а во-вторых, они тоже почему-то нередко сбываются. И только сны, рассказанные самому себе, то есть никому, гарантированно безопасны. Выговоренные даже еле слышным шепотом прочь, в никуда, они задыхаются, подобно выброшенной из воды рыбе, и лишаются вещей силы. С тех пор Сараев неукоснительно проговаривал всё, что хоть как-то поддавалось пересказу, вплоть до маловнятных и, казалось бы, безобидных фрагментов. «Что там в них кроется на самом деле, неизвестно, но в любом случае доброй эта неизвестность быть не может», — мудро рассудил он насчет последних. Часто потонувшее в утренних хлопотах сновидение выскакивало на поверхность посреди бела дня, и тогда Сараев начинал шевелить губами там, где оно его заставало. Если такой возможности не было, старался поточнее запомнить, чтобы прошептать в более подходящей обстановке. Бывало и так, что сны прошедшей ночи вспоминались в начале следующей, когда голова касалась подушки и мысли начинали путаться. Он начинал шептать, но хватало его обычно не надолго. (Кстати, во время запоев, когда сны шли стеной и причудливо мешались с реальностью, он их даже не пересказывал, а скорее — так получалось — комментировал.) С годами этот иногда довольно обременительный ритуал превратился в привычку, но даже теперь, когда и бояться вроде бы было нечего, ему не приходило в голову от него избавиться. Впрочем, он никогда об этом и не задумывался. Только некоторое время после смерти жены его беспокоило сожаление, что он не рассказал ей о своей привычке, и мысль, что он так и уйдет из жизни, никому не открывшись, показалась ему странной и неприятной.

…Он еще не выпил ни капли, хотя, едва проснувшись, наведался в «Викторию». Вчера он таки выпросил у Вадима немного денег (взял на такси, а добрался домой пешком), и теперь пластиковая бутылка с двумя литрами крепленого «Славянского» стояла в кухне возле холодильника. Ввиду этого гнетущая похмельная тоска, не усугубленная заботами о выпивке, доставляла странное побочное удовольствие, а в невольных беззвучных подвываниях далекому маяку-ревуну было еще и какое-то теплое неясное злорадство. Сараев даже любил эти легкие, не грозившие запоями похмелья.

Один за другим на память приходили неприятные, по нарастающей, моменты вчерашнего вечера: азарт, с каким он набросился на еду; выпрошенные у Вадима якобы на такси деньги (до какого же жалкого вранья он опустился!); лживые комплименты, которые он накидал поэту вслед за Вадимом… Деградация была налицо. Но вот отчего бросало в пот, так это от неудавшейся (слава тебе, Господи!) попытки там же, в гостях как-нибудь половчее припрятать бутылку водки, чтобы уходя прихватить ее с собой. Сараев содрогнулся, представив, как его уличают в краже. Представил еще раз, и опять ужаснулся. И еще. Наконец, устыдившись сладострастия, с каким он гонял по кругу эту позорную сцену, прошел к холодильнику и выпил стакан вина. Чуть морщась, еще полстакана. Покурив, вернулся в комнату и включил «Телефункен». Ярко и празднично загорелась красно-желто-зеленая шкала, нехотя налился светом глазок с зелеными, нервно подрагивающими шторками, и с обстоятельной медлительностью комнату наполнили басовитые плавающие шумы, которые он так любил: хлопотливое бульканье, меланхолический свист, далекие завывания эфирной вьюги… Он покрутил ручку настройки, наслаждаясь, как всегда, плавной тяжестью ее хода, и впустил в комнату сначала бархатный английский баритон, потом нашел музыку. Выпил еще полстакана. Мысли уже весело скакали от предмета к предмету. Вчерашняя попытка умыкнуть бутылку водки казалась теперь хоть и грубым, но достойным снисхождения забавным курьезом. О прочих неловкостях нечего и вспоминать. Те же комплименты поэту. Не так уж они были и лицемерны. Эти стихи в конце чтения были действительно довольно милы. Ну, хотя бы своей бесхитростностью. Он и сам мог бы написать парочку таких, в той же свободной манере. Надо просто подобрать какую-нибудь бытовую историю, зарифмовать, а в конце желательно присобачить какой-нибудь поворотец, подпустить что-то вроде легкого катарсиса. Стихи он, кроме как в юности, никогда не писал, но можно же и попробовать. Еще полстаканчика. Ну вот, например, как-то летом во дворе у Миши Сименса сосед пьяный ходил по двору, куражился, «я вас тут всех поразгоню к такой-то матери…», и всё такое. Как его звать-то, забыл… ну, пусть будет Петя… А — Степан! Вот так пусть и будет, как в жизни. Сам себе удивляясь, Сараев меньше чем за час соорудил стихотворение в… раз, два… четыре, шесть, семь… в двадцать восемь строк! На радостях он бросился к вешалке, нашел в кармане куртки визитку Арбузова и тут же, не отходя, набрал номер.

«Алло. Слушаю». — «Здравствуйте, это Сараев, вчера у вас был с Вадимом, режиссер…» — «Да-да-да, конечно, я вас помню. Как вы добрались вчера?» Сараев поблагодарил, перешел к комплиментам и опять наговорил их сверх всякой меры. «А вы знаете, я, кажется, разгадал секрет вашего мастерства, — игриво продолжил он. — Так что берегитесь, у вас появился грозный соперник. Хочу вам почитать, что у меня тут на скорую руку получилось:

Снова который день куролесит, шумит во дворе сосед Степан

Смотрит волком на всех, слова ему не скажи поперек

Покуражится, отлежится, примет на грудь стакан

И по новой бузить, пока опять не свалится с ног.

Сколько вокруг глаз завидущих, рук загребущих и злых сердец!

Трудно дышится в мире где правят трусость, подлость, обман.

Здесь задыхались и прадед Степана, и дед его, и отец.

Оттого-то и пили всю жизнь. Оттого-то и пьет Степан.

Ходит и ходит, бьет палкой в стены, кого-то зовет на бой

Рубашку в кулак у горла зажмет и кричит на весь двор

Эй! Что вы там попритихли?..»

На этом месте из трубки побежали короткие гудки. Сараев отнял от уха телефон и повторил звонок. Поэт не отвечал. Сараев сконфуженно потер лоб. Хм. Кажется, он сказал лишнее, допустил некоторую бестактность в преамбуле. Как-то нехорошо вышло. Эх, жаль… Оставалось еще четыре куплета. В тот же день в уличной драке Степан находил свою смерть и беззлобные соседи устраивали в складчину ему поминки во дворе, в которых принимали участие не только люди, взрослые и дети, но и вся дворовая живность: собаки, кошки, голуби, воробьи и даже муравьи. Все остались сыты и довольны, а с небес на них смотрел наконец подобревший Степан. Довольно трогательно получилось. Жаль. А впрочем, ну и ладно. Сараев выпил ещё стакан, и озабоченность как рукой сняло. Крутить ручку приёмника ему надоело. Он поставил на проигрыватель пластинку «Пер Гюнт», еще раз приложился к вину, и на «Пещере горного короля» был уже настолько хорош, что стоял посреди комнаты и яростно размахивал руками…

За такие всплески беспричинного веселья приходилось расплачиваться накатом дикой нестерпимой тоски. А иногда кое-чем и похлеще. Посреди ночи Сараев проснулся и долго сидел, по-мусульмански держа на коленях раскрытые ладони. Потом приложил их к глазам, опустил лицо.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я