Воспоминания
1929
В. Г. Короленко и Н. Ф. Анненский
15 марта 1913, Полтава
М. Садовая, 1
Дорогой Викентий Викентьевич!
Позвольте мне так называть Вас в память тех немногих, правда, наших встреч, когда мы с Вами бродили в пределах «Песков» к Невского, разговаривая о нарождавшихся тогда «новых запросах» молодежи. Много с тех пор воды утекло, и тогдашняя молодежь стала «мужами опыта», и мы с Вами с тех пор не встречались или встречались лишь редко и мимолетно, но память об этих немногих и недолгих встречах у меня осталась очень хорошая и живая.
Теперь о Вашем предложении. Отношусь к нему с полным сочувствием, но боюсь, что оно останется платоническим. И вот почему. Сейчас я почти болен: прошлый год был для меня очень тяжел — усталость и физическая и нервная. Товарищи (Микотин и Пешехонов) сидели в крепости, Анненский хворал. Приходилось тянуть лямку в уменьшенном составе. Кончилось это тем, что. Анненский умер. Это меня ушибло двусторонне, и я уехал из Петербурга с смертельною усталостью. Не обратил на нее должного внимания и теперь вынужден лечиться. Таким образом прошлый и этот год (частью) для меня, т. е. для моих собственных работ, — пропали. Теперь начинаю чувствовать себя лучше и, пожалуй, более или менее скоро выберусь из этой полосы. Но тогда передо мною стоят две задачи: издать следующий том (или томы) своих рассказав (для меня это всегда значительная работа) и — «Русское богатство», которому я должен отдавать то, что у меня будет. А будет немного… Я и всегда писал немного, уходя с беллетристической дороги на разные запутанные проселки, публицистические и иные, — и теперь все еще разрываюсь между разными влечениями. Стремлюсь погрузиться в свое, а зовет и многое чужое. Впрочем, черт его знает, что мое и что чужое.
Разболтался я с Вами. А к делу это имеет то отношение, что при всем сочувствии и Вам лично и товарищам Вашим в этом деле, и даже при желании самом искреннем принять в нем участие, — обещать боюсь и сильно сомневаюсь и возможности этого участия…
И все-таки я хотел бы, чтобы Вы мои слова о сочувствии не считали фразой: действительно, нужно простое, здоровое течение, ясно отгораживающееся от всех кривляний, признающее простоту, то есть прямое и честное отношение к слову, образу и мысли, — основным требованиям искусства.
Крепко жму Вашу руку и от души желаю Вам успеха.
Вл. Короленко
В то время наше писательское товарищество («Книгоиздательство писателей в Москве») решило издавать беллетристические сборники, редактором избрало меня, и приведенное письмо Короленко — ответ на мою просьбу принять участие в наших товарищеских сборниках. Лозунги наши были: ничего антижизненного, антиобщественного, антиреволюционного; стремление к простоте и ясности языка; никаких вывертов и кривляний.
Встречи наши, о которых вспоминает Короленко, происходили в 1896 году. Я тогда сотрудничал в «Русском богатстве», журнале Михайловского и Короленко, бывал на четверговых собраниях сотрудников журнала в помещении редакции на Бассейном. Короленко в то время жил в Петербурге, на Песках; я жил в больнице в память Боткина, за Гончарною; возвращаться нам было по дороге, и часто мы, заговорившись, по нескольку раз провожали друг друга до ворот и поворачивали обратно.
Беседы, долгие и горячие, шли о марксизме. Тема в то время была самая боевая, «Русское богатство» занимало по отношению к марксизму весьма враждебную позицию, а я уже был марксистом. Вскоре я из-за этого ушел из «Русского богатства», при весьма враждебном ко мне отношении Н. К. Михайловского и других руководителей журнала. У Короленко ни тени не было этой враждебности. Он возражал, выспрашивал, и, видимо, ему было важно одно: понять психологию этого совершенно ему непонятного нового революционного течения. Живые молодые силы толпами уходят в ряды приверженцев этого течения. Товарищи Короленко по журналу оценивали этих приверженцев как оголтелых людей, забывших о «заветах» и отказывающихся от революционного «наследства». Жизненное художественное чутье Короленко говорило ему, что тут — «опять вера в жизнь и веяние живого духа». Вспоминая о впечатлении, произведенном на него одним из первых русских легальных марксистов, Н. В. Водовозовым, Короленко в некрологе его писал в 1896 году: «Хочется верить, что родина наша не оскудела еще молодыми силами, идущими на свою очередную смену поколений для трудной работы, намеченной лучшими силами поколений предыдущих».
Помню Короленко и его споры о марксизме и в последующие годы. В то время как другие сотрудники «Русского богатства» с раскольничьею нетерпимостью сторонились марксистов и избегали с ними частных, не публично-боевых встреч, Короленко и его друг Н. Ф. Анненский, напротив, пользовались всяким случаем, чтобы поговорить и поспорить с марксистами, и очень часто их можно было встретить на журфиксах М. И. Туган-Барановского, где собирались все тогдашние представители легального марксизма — П. Б. Струве, В. Я. Богучарский, П. П. Маслов, М. П. Неведомский, А. М. Калмыкова и др. Умница он был, Владимир Галактионович, доводы его били в самые больные точки, и не раз специалисты по общественным и экономическим вопросам пасовали перед возражениями дилетанта-беллетриста.
Манера говорить у них была разная: Анненский говорил быстро, страстно, захлебываясь; Короленко — медлительно, спокойно, никогда не теряя самообладания; глаза смотрят внимательно, и в глубине их горит мягкий юмористический, смеющийся огонек. Сам — приземистый, коротконогий, с огромною курчавою головою, на которую он никогда не мог найти в магазине шляпы впору, — приходилось делать на заказ.
Рассказывали, что в редакции «Русского богатства» очень косились на Короленко с Анненский за их общение с филистимлянами.
Из записей моих того времени:
29 февраля 1896 г.
Мы возвращались вечером из редакции «Русского богатства» с В. Г. Короленко и В. Л. Серошевским. Заговорил с Короленко по вопросу: насколько вправе беллетрист выводить в своих рассказах живых людей? В общем ведь в большинстве случаев происходит так: центральные лица представляют некоторое обобщение, определенного объекта в жизни не имеют; лица же второстепенные в подавляющем большинстве являются портретами живых людей, которым, однако, автор приписывает то, чего эти люди в жизни не совершали. Все их узнают, получается жестокая обида. А как обойтись без этого? Ведь кругом нас, куда ни взгляни, живьем ходят чудеснейшие типы, что-нибудь изменять в них — только портить.
Короленко: наблюдений, конечно, неоткуда черпать, как не из жизни; нужно стараться изображать не единичного человека, а тип; совершенно недопустимо делать так, как делают Боборыкин или Иероним Ясинский, — сажать герою бородавку именно на правую щеку, чтоб никакого уж не могло быть сомнения, кто выведен. Но общего правила дать тут нельзя, в каждом случае приходится сообразоваться с обстоятельствами.
— Были случаи, когда я совершенно не стеснялся выводить живых людей и даже желал, чтоб их узнали. Например, то, что рассказано в очерке «Ат-Даван», — истинное происшествие; настоящая фамилия Арабина — Алабин. Я сначала даже прямо хотел его вывести под настоящей фамилией. Посылал я об описанном факте корреспонденции — ни одна газета не решилась напечатать. Тогда я прибег к форме беллетристического рассказа. Этот Алабин теперь умер. Последнее время он жил в Петербурге. Когда «Ат-Даван» был напечатан, он явился в редакцию «Русского богатства», кричал, выхватывал шашку, требовал моего адреса, чтоб меня убить. — Жаль, что не сообщили ему, — с улыбкою сказал Короленко. — Интересно было бы встретиться!.. Единственное, что я мог бы тут сделать, — это предложить ему исправить в рассказе фамилию и напечатать ее в подлинном виде. Алабин, между прочим, говорил в редакции: «Человека я убил, это верно, а прогоны я всегда платил, это Короленко врет!» Он сам помещал рассказы в иллюстрированных изданиях…
Живое лицо также герой «Сна Макара»: его зовут Захаром, Он знает о рассказе Короленко и с гордостью заявляет: «Я — сон Макара!» В рассказе «Река играет» сохранена даже фамилия перевозчика — Тюлин.
— Не мог придумать никакой другой подходящей фамилии, не мог ни единого звука изменить а фамилии. Закроешь глаза, — так и слышишь, как по реке издалека несется: «Тю-у-у-у-ли-и-ин!»
На Ветлуге рассказ Короленко быстро стал известен, и пароходы останавливались у описанного перевоза, чтоб дать возможность пассажирам посмотреть на прославившегося Тюлина. Он знает, что его пропечатали. Когда ему прочли рассказ Короленко, он помолчал, поглядел в сторону и, подумав, сказал:
— Так ведь меня же в тот раз не били!
— Если бы я знал, — прибавил Короленко, — что рассказ дойдет до него, я, конечно. Переменил бы фамилию.
Еще из разговоров о его произведениях.
Чудесный рассказ «Тени», где Сократ ведет спор с Зевсом и остается победителем, написан Короленко в Крыму, под впечатлением крымской природы. Там ему попали в руки два тома сочинений Платона в переводе Карпова. Платон сильно увлек его.
— Теперь наука, конечно, ушла далеко вперед, в нынешнее время трудно найти такую поразительную диалектику, такое умение логически развить свою мысль, ни на шаг не уклоняясь в сторону.
Короленко тогда самого мучили религиозные сомнения, и «Тени» — выражение мыслей его о законности скептицизма и свободного подхода к религиозным вопросам.
Разговор вообще перешел на религию и, в частности, на вопрос о религиозном элементе в воспитании детей. Этот элемент, по мнению Короленко, необходим, его требует сама природа ребенка. Сын Чернышевского воспитывался совершенно вне религии, вот, в том уже возрасте, когда мы начинаем сомневаться и терять веру, он стал верующим.
— А как вы в этом отношении с вашими детьми?
— На их вопросы о боге я отвечаю: «Не знаю». Но я стараюсь вложить в них то, что есть у меня самого благоговейное ощущение чего-то великого и возвышенного, вне нас находящегося.
В середине марта 1896 года Короленко был болен инфлуэнцою, температура доходила до сорока. Несколько дней он не читал редакционной корреспонденции. Начал поправляться, взялся за почту. Письмо одного начинающего автора: пишет, что если не получит ответа до 14 марта, то застрелится. А было уже семнадцатое. Короленко сильно встревожился. Сам еще больной, лихорадящий и кашляющий, он немедленно поехал к автору на Вознесенский проспект и… застал его укладывающим чемоданы: он получил место где-то на Амуре и ехал туда.
Не могу себе представить ни одного другого редактора, который на такое письмо бросился бы отыскивать автору Какое трепетно-бережное отношение к человеческой жизни!
Когда он рассказывал что-нибудь смешное, говорил он так же медлительно и спокойно, как при споре; все кругом хохотали, а он был серьезен, и только в глубине глаз дрожали юмористические огоньки.
Из его рассказов:
В начале девятисотых годов издавалась в Симферополе газета «Крым». Редактором ее был некий Балабуха, личность весьма темная. Вздумалось ему баллотироваться в гласные городской думы. Накануне выборов в газете его появилась статья: во всех культурных странах принято, что редакторы местных газет состоят гласными муниципалитетов, завтра редактор нашей газеты баллотируется, мы не сомневаемся, что каждый наш читатель долгом своим почтет и т. д.
На следующий день Балабуха является на выборы. Подходит к одному известному общественному деятелю.
— Вы мне положите белый шар?
— Нет.
— Почему?
— Потому, во-первых, что вы шантажист.
— Ах, что вы шутите!
— Во-вторых, что вас в каждом городе били.
— В каких же это городах меня били?
— В Симферополе.
— В Симферополе?.. Ну… Один раз всего ударили. А еще?
— Еще — в Карасубазаре.
Редактор торжествующе рассмеялся.
— Ну вот! В Карасубазаре! Какой же это город?
Другой рассказ. Владимир Галактионович клялся, что это правда.
В одной одесской газете, при описании коронации, — не помню, Александра III или Николая II, — было напечатано:
«Митрополит возложил на голову его императорского величества ворону».
В следующем выпуске газеты появилась заметка:
«В предыдущем номере нашей газеты, в отчете о священном короновании их императорских величеств, вкралась одна чрезвычайно досадная опечатка. Напечатано: „Митрополит возложил на голову его императорского величества ворону“, — читай: „корову“».
Когда вспоминаешь о Короленко, сейчас же рядом с ним встает фигура его друга, Николая Федоровича Анненского. В первой половине девяностых годов, воротившись из разных мест сибирской ссылки, оба они стояли в центре интеллигентной жизни Нижнего Новгорода; потом, по переезде в Петербург, оба были близкими сотрудниками «Русского богатства». Анненский на десять лет был старше Короленко, по профессии статистик, и очень выдающийся; в «Русском богатстве» он вел внутреннее обозрение — добросовестно, но суховато. Плотный и приземистый, седобородый, с красным лицом и с чудесного молодою душою; семидесятники обладали этим секретом до глубокой старости сохранять душу свою молодою.
Бывает, от многих встреч с человеком особенно ярко запоминается одна какая-нибудь. Анненский, когда о нем подумаешь, всегда вспоминается мне при таких обстоятельствах.
26 мая 1899 года исполнилось его лет со дня рождения Пушкина. Официальные учреждения и приверженная правительству печать, с «Новым временем» во главе, собрались торжественно праздновать этот юбилей. Разумеется, ни у кого из любящих литературу не было охоты соединиться в праздновании памяти Пушкина с духовными потомками Бенкендорфа и Булгарина.
«Левая» литература устроила свое особое, без разрешения власти, чествование памяти Пушкина, — очень далеко от центра, в конце Крестовского острова, в помещении речного яхт-клуба. Вечер был чисто-весенний, ясный и теплый. Банкет прошел с большим подъемом и задушевностью. К ночи вдруг подул холодный ветер и повалил мокрый снег, — настоящая поднялась вьюга. Часа в два ночи нам подан был от яхт-клуба пароход для доставки нас в город. Светало, с севера все дул пронзительный ветер, и мокрый, липкий снег продолжал залеплять доски пристани, палубу и зеленую траву на берегу. А все были в легких летних костюмах, многие даже без пальто, и все без калош, дамы — с кисейными, просвечивающими рукавами.
Я спустился с палубы по крутой лесенке в каюту, где уже сидело много народу, и вскоре все скамейки оказались занятыми. Смотрю — сверху, из люка, выглядывает Анненский и таинственно, даже как будто взволнованно, манит меня пальцем:
— Викентий Викентьевич! Поскорее! Пойдите сюда!
Я поднимаюсь по лесенке. Когда голова моя показывается над палубой, Николай Федорович шутливо берет меня за ворот пальто и, при общем смехе, как бы извлекает из каюты наверх. Потом расшаркивается перед стоящею у лесенки дамою, указывает ей на каюту и галантно говорит:
— Место для вас свободно… Пожалуйте!
Публика все подходила, и Анненский очищал для дам места в каюте, выуживая оттуда одного мужчину за другим.
Пароход тронулся. Хозяева, члены яхт-клуба, махали нам с пристани шляпами и кричали:
— Гип-гип-гип!
Мы махали шляпами в ответ и тоже кричали:
— Гип-гип-гип!.. Спасибо за гостеприимство!
В больном свете нарождающегося непогодного дня пароход бежал по Невке, холодные черные волны бились о борта, ветер залеплял лица и одежду мокрым снегом. Все понуро стояли, усталые и продрогшие. И только Николай Федорович все время острил, посмеивался и пел:
Тореадор, смелее!
Тореадор, тореадор!
Знай, что в час борьбы твоей кровавой
Черный глаз блеснет живей…
«Проницательный читатель», особенно припомнив мое замечание о красном лице Анненского, скажет: «Был выпивши». Нет, этого не было. Да и вообще пьяным я его никогда не видел. Но он, этот седовласый старик под шестьдесят лет, — он был положительно самым молодым из всех нас. Особенно разительно помнится мне рядом с ним П. Б. Струве. Он стоял сгорбившись, подняв воротник пальто, и снег таял на его сером, неподвижном, как у трупа, лице. Да и все мы были не лучше.
Так мне и теперь представляется Анненский, как живое олицетворение всего его поколения. Под пронизывающим ветром, средь слякоти и вьюги — бодрый смех и песни.
— «Тореадор, смелее!..»