Ермак Тимофеевич
1900
XIII
На пустыре
Домаша притворилась, что не заметила приближения Якова.
— Домаша, а Домаша! — окликнул ее парень, подойдя к ней сзади.
— А, это ты! — с деланым равнодушием обернулась к нему девушка.
Яшка хотел обнять ее.
— Не замай, — ударила она его по руке. — Чего лезешь с лапами?.. Облапливай московских баб и девок…
— Уж знаешь, — усмехнулся он. — И глупа же ты, Домаша, не своя в том у меня воля.
Девушка не дала ему докончить начатую фразу:
— Не глупее тебя. Знаем вашего брата, насквозь видим… Разводи бобы, а мы послушаем.
Она задорно снизу вверх посмотрела на него. Он продолжал хитро улыбаться.
— Что знаешь, что видишь? Известно, по неволе еду в такую даль, Семен Аникич посылает с грамотою к боярину Обноскову.
— Знаем это, знаем…
— И посмотришь, все-то вы в рукодельной знаете… Дивное дело!
— Что же тут дивного? Не за замком сидим…
— Это-то так, да больно скоро уж… Не успел я с Семен Аникичем с глазу на глаз переговорить, все уж известно.
— Сам виноват, болтать ведь сейчас пустился, гонцом-то в Москву еду, знай наших.
Домаша произнесла это, передразнивая самого Якова, с нескрываемой иронией…
— Сказал действительно, а не хвастал. Да и чего хвастать? Не радость тоже мне гонцом ехать-то…
— Толкуй там!
— Вестимо, обвык я тут, легко ли уезжать в сторону чужедальнюю, с милой расставаться…
Яшка глубоко вздохнул.
— Вот оно что! — с хохотом воскликнула Домаша. — Ты уж и милой обзавелся… Кто же эта краля такая счастливая, парня такого ахового захороводила, хоть бы глазком посмотреть на такую, а не то чтобы…
Девушка не окончила и еще пуще захохотала.
— Тебе все смешки, Домаша, уж подлинно не мимо молвит пословица: «Кошке игрушки, а мышке слезки».
— Кто же кошка-то по-твоему? — со смехом спросила Домаша.
— Кто? Да ты…
— Вот оно что! А ты мышка несчастная, то-то ты рыло-то нагулял, поперек себя шире… Все это оттого, что слезами обливаешься… Жаль тебя мне, парень, жаль… Ну да московские крали тебя, мышонка бедного, приголубят, приласкают, шкурку вот, пожалуй, попортят, не ровен час, ну да это не беда, все равно ты после них никому не будешь надобен.
Последние слова Домаша произнесла серьезным тоном, и этот переход от шутливого особенно должен был произвести на Яшку рассчитанное впечатление.
— Да ты, кажись, всерьез, Домаша… Грех тебе, девушка!
— Грех! — повторила она. — В чем это я согрешила, как бы доведаться?..
— Поклеп возводишь, напраслину…
— Вот как! Ишь бедненький, — снова усмехнулась девушка.
— Истинно так… Кабы могла ты, Домаша, раскрыть грудь мою да посмотреть, что делается в сердце моем молодецком, не говорила бы таких речей несуразных.
— А мне-то к чему и знать, что там делается, — небрежно кивнула Домаша.
— Занапрасно совсем, девушка, обижаешь меня, молодца…
— Чем-то я тебя так обидела?
— Да вот речами такими… Может, у меня сердце на части разрывается, перед тобой здесь стоючи…
— С чего это? Кажись бы, не с чего.
— Ох, Домаша, перестанешь ты изводить меня?.. Больно ты переменчива. То лаской приголубишь, будто и сердце есть в тебе, то огрызаешься, словно волчица дикая. К тебе никак и не применишься. Али ты хочешь моей погибели?
Все это было сказано с такой искренней сердечной болью, что Домаша вдруг перестала улыбаться и снова, подняв голову, посмотрела на него. Он стоял перед нею бледный, без малейшей тени улыбки на красивом лице. Ей стало жалко его.
— Ну пошел, поехал, размазывай… — проговорила она, все еще не желая поддаваться произведенному им на нее впечатлению.
— Не размазываю я, Домаша, а правду говорю… Нерадостно еду я в Москву далекую, жаль мне тебя покинуть здесь, одна ты для меня, девушка, и радость и свет для очей моих…
— Кабы так было, так не поехал бы, — тихо сказала она.
— Как не ехать, коли посылает меня Семен Аникич…
— Он добрый, не стал бы неволить, кабы сказал ты напрямки ему, что тебе… — Она остановилась. — Ну, хоть бы боязно…
— Боязно… И придумала же ты! Да какой же молодец на себя такой сором возьмет, трусом скажется!
— Ну так что ни на есть еще сказать бы мог, — поправилась Домаша, сообразив сама, что сказала действительно несуразное.
— Все это, может, и впрямь бы сталося… Мог бы и от поездки отлынить, другого бы послал Семен Аникич…
— Видишь ли… — перебила его Домаша.
— Только не с руки мне это было, для тебя же, моя кралечка, красота моя писаная…
— Вот как! Для меня ты со мной же разлучаешься!
— Да, для тебя, поистине…
— Любопытно, парень, об этом доведаться.
— К тому я и речь веду, чтобы ты доведалась… Семен Аникич доверил мне дело важное, значит, надеется на меня, не считает меня, как другие прочие, только балалаечником, скоморохом. Исполню я дело это, и цена мне в его глазах другая будет. Тогда вот и поклонюсь я ему о свадьбе нашей… Казны дал он мне на дорогу не жалеючи, и половины не истрачу я, копейку беречь стану, только тебе и куплю обнов да гостинцев московских, а казна нам с тобой и вперед пригодится, как мужем и женою будем… Вот о чем я пораскинул умом, когда меня призвал к себе Семен Аникич и, думаю, пораскинул не без разума… Теперь сведала, девушка?
Домаша молчала. Она сознавала всю справедливость сказанного Яковом, но не в ее натуре было сразу признаваться в оказанной ею другому явной несправедливости. И она осталась верна себе.
— Размазал на диво! — делано усмехнулась она. — Голубь чистый, да и только. Ну да что толковать об этом! Еще на воде писано, вернешься из Москвы, там видно будет… У меня до тебя дело есть. Ты когда в путь-то?
— Да через час выеду…
Домаша побледнела:
— Так скоро…
— Семен Аникич спешить приказал.
— Ну на часок и задержаться можно. Я ведь не зря сюда тебя вызвала, попрощаться-то ты сам должон был прийти, а не я… Я по делу нашей Ксении Яковлевны…
— Что такое? — тревожно спросил Яков, знавший, как и все челядинцы, о хворости молодой хозяюшки и о том, как все искренне жалели ее.
— Да, чай, слышал ты, что изводится она, а с чего — никак и не придумают.
— Слышал, слышал, как же… Оказия…
— А я вот, хоть и баешь ты, что глупая, догадываюсь, с чего у нее хворь-то эта.
— Ну, с чего же?
— Зазнобил ей сердечко один тут молодец.
— Слыхал я, к нему-то и еду с грамотой.
— Ну вот и вышло, ты глуп, а не я… Я говорю тут, а он: к нему еду с грамоткой, — передразнила его Домаша.
— Как тут! Кто же это?
— Ермак.
— Ермак? — даже разинул Яков рот от удивления.
— Он самый.
— Да что ты! В уме ли? Не может быть этого!
— Уж коли говорю, значит, знаю, — ответила Домаша тоном, не допускающим противоречия. — И отчего же Ермаку не зазнобить сердце девичье? Парень он видный, красивый…
— Что и говорить, — согласился Яков, — этого у него не отнимешь. Видишь ли… Разбойник ведь он, душегубцем был…
— А ты думаешь, наша сестра разбойника полюбить не может?
— Кто вас знает! Кто разберет? — ответил Яков. — В чем же дело-то?
— Поразведай ты сегодня перед отъездом у него стороной, люба ли она ему или нет…
— Это кто же?
— Бестолковый ты, парень, погляжу я на тебя. Конечно, Ксения Яковлевна!
— Да что же тут разведывать? Конечно, люба, кому она не люба будет… Красавица…
— Уж не ты ли тоже заришься? — ревниво спросила Домаша.
— Мне-то к чему… От добра добра не ищут.
Он примостился с нею рядом на пне и обнял за талию. Она не оттолкнула его и даже придвинулась, чтобы он удобнее уселся.
— Это ты говоришь, что люба ему, по себе судишь, — подчеркнула она последние слова, — а мне надо знать, что он скажет…
— Это не в труд мне, зайду к нему, проститься будто.
— Зайди, голубчик, Яшенька.
— А за труды что?
— Да ты сам сейчас сказал, что это не в труд тебе.
— А все-таки…
— Ну коли так, уж нечего делать с тобой, поцелую на прощанье, через час опять сюда прибегу. Приходи…
— Поцеловать-то и без того на прощанье надобно.
— Ишь какой прыткий.
— Ладно, расцелую я тебя по-свойски.
— Это как еще придется.
Домаша встала.
Поднялся и Яков.
— Иди, иди, время-то тебя не будет ждать. Пройдет незаметно.
— Бегу, бегу, моя ласточка.
Он обхватил ее за талию, привлек к себе и хотел поцеловать, но она ловко выскользнула из его рук, так что он успел поцеловать только ее волосы.
— Не замай раньше времени…
И она быстро скрылась за сараями.
— Аспид, а не девка, — проворчал Яков, — а вот заполонила меня, свет без нее не мил.
И побрел исполнять поручение «аспида». Он направился в новый поселок, но не застал в избе Ермака Тимофеевича. У встретившегося с ним Ивана Кольца он узнал, что атаман куда-то отлучился из поселка, и неизвестно, когда вернется.
— А на что он тебе надобен? — спросил Иван Кольцо.
— Попрощаться было пришел к нему.
— Попрощаться?
Яков рассказал Ивану о том, что едет гонцом в Москву с грамоткою от Семена Аникича к боярину Обноскову.
— Что же, добрый путь… Кланяйся от нас Москве-матушке. Не видать нам ее теремов высоких, — заметил Иван Кольцо.
Он в то время не думал, что ему не только придется видеть Москву, но даже быть принятым в Москве с честью.
Ровно через час Яков был снова на пустыре, куда вскорости прибежала и Домаша. Он сообщил ей о невозможности исполнить ее поручения из-за отсутствия Ермака.
— Куда же он запропастился? Ведь сегодня еще был у Семена Аникича…
— Я у самого есаула спрашивал, у Ивана Ивановича. Отлучился, говорит, а куда — нам неведомо, неведомо, и скоро ли вернется…
— Эка напасть какая! — сказала Домаша.
— Я в том, голубушка, не причинен…
— Я и не говорю, а только обидно очень. Ты уедешь, мне не через кого будет доведаться. Но что же поделаешь? На нет и суда нет… Прощай. Счастливый путь!
И, несмотря на то что он не исполнил ее поручения, она все-таки несколько раз крепко поцеловала его. На глазах обоих блестели слезы.
Ее слезы были ему лучшим утешением в предстоящей разлуке.