Малюта Скуратов
1891
X. Жалует царь, да не жалует псарь
Прошло несколько дней. На дворе стоял ноябрь в самом начале. В Москве ожидали приезда царя по случаю, как шли толки в народе, обручения красавицы-княжны Евпраксии Васильевны Прозоровской с сыном казненного опального вельможи — молодым князем Воротынским, которому сам Иоанн обещал быть вместо отца.
Было около полудня, когда Иоанн быстро пронесся по московским улицам с своими опричниками. Пешеходы, еще издали завидя эту скачку, спешили поскорее укрыться куда попало. Они делали это очень благоразумно, так как зазевавшимся грозила неминуемая опасность быть раздавленными лошадями. Прискакав в Кремль и войдя в царские палаты, царь взошел в свою опочивальню, крикнув за собою одного Малюту Скуратова. Он сел в высокие кресла, а верный клеврет молча стоял перед ним, ожидая, когда тот заговорит. Молчание продолжалось довольно долго. В палате царствовала совершенная тишина. Малюта стоял перед царем, боясь шелохнуться, затаив дыхание, устремив неподвижно свои суровые глаза на него, пытливо следя за малейшим его движением. Наконец царь поднял голову и, мрачно взглянув на Григория Лукьяновича, проговорил.
— Ты чего там, дорогой, с Алешкой Басмановым насчет Прозоровских перешептывался? Думал, чай, не слышу я? Шалишь, брат, уши еще не заложило! Говори, выкладывай, что знаешь, в лицо мне говори, а не за спиною! Знаешь, что не люблю я этих шепотков слуг моих!
Очи царя загорелись гневом, и он сильно ударил острием костыля в пол.
— Не таюсь я перед тобой, великий государь! Что за глаза, то и в глаза скажу… Спокойствие твое и государства твоего мне дороже жизни моей нестоящей, и гибель твоя и разорение русского царства страшнее гнева твоего… Казнить хоть вели, а говорить что надо буду…
— Какая гибель?.. Какое разорение?.. — вскинулся на него Иоанн. — Что загадки задаешь? Говори прямо, змей лукавый!
— Не ошибись, великий государь, не другого ли змея на груди своей отогреваешь, да не одного, а двух больших и одного змееныша, а во мне, верном холопе твоем, лукавства не было и нет.
Малюта, говоря это, почти хрипел от бушевавшей в нем внутренней злобы. Видно было, что для него наступила такая решительная минута, когда не было иного выбора, как на самом деле идти на казнь, или же добиться своей цели и заставить царя сделать по-своему.
— Опять ты за свое! Али кому я милость окажу, али как отличу, сейчас тебе тот ворогом лютым становится, — медленно произнес Иоанн, обводя своего любимца долгим подозрительным взглядом.
Григорий Лукьянович выдержал этот взгляд.
— Не мои вороги, государь, а твои и царства твоего! — глухим голосом ответил он.
— Чем же докажешь ты, что князья Прозоровские и мальчик-князь Воротынский — наши вороги? — ядовито спросил царь, не спуская с него все еще гневного взгляда.
— Докажу, великий государь, только яви божескую милость, выслушай, и по намеднешнему, когда в слободе еще говорить я тебе начал, не гневайся… Тогда еще сказал я тебе, что ласкаешь ты и греешь крамольников. Хитрей князя Никиты Прозоровского на свете человека нет: юлит перед твоею царскою милостью, а может, и чарами глаза тебе отводит, что не видишь, государь, как брат его от тебя сторонится, по нужде лишь, али уж так, по братнему настоянию, перед твои царские очи является…
При слове «чары» Иоанн стал боязливо оглядываться, поспешно креститься и шептать:
— Чур меня, чур меня!
Когда же Малюта начал говорить о редких посещениях князем Василием двора, царь, как бы про себя, молвил:
— Редко, редко видал я его, это что говорить, а когда и приезжал, так сидит, бывало, такой молчаливый, насупленный, точно кто его обидеть собирается…
— О старом времени, адашевском, тоскует, о святом, по его, старце Филиппе печалуется, — вставил Малюта, — тебя, царь батюшка, пуще зверя какого боится, на стороже держится…
— Чего же ему-то меня бояться?
— Кажись бы нечего, кабы на уме чего не было. Я и сам так смекал; чует сердце мое виноватого… А как узнал я из челобитья его тебе, что выдает он свою дочь за сына явного крамольника, так кровью облилось оно… Пораздумай сам, великий государь, откуда вывез он его? Из-под Новгорода! Ты сам, чай, знаешь, какой народ у тебя новгородцы?! О вольностях своих не забыли и каждый час Литве норовят передаться…
— Он на Москве еще к нему пришел, князь Никита мне сказывал, — возразил царь, но в голосе его уже прозвучали ноты подозрительности.
— А с чего же, великий государь, он его столько времени у себя хоронил и тебе не докладывал? Да и сам князь Никита не мог не знать, кто живет в доме его брата. Так с чего же он твою царскую милость не осведомил? Значит, был у них от тебя тайный уговор — скрыть до времени сына крамольника.
— Тэк… тэк… отец параклисиарх… пожалуй, и прав ты… Ну, да уж я помиловал… — почти с раскаянием заметил Иоанн.
— Что ж, что помиловал?.. Коли они тебе очи отвели, так милость к ним на гнев должна обратиться, по справедливости. Ужель дозволишь, великий государь, им над тобой в кулак посмеиваться, мы-де, по-прежнему, царем ворочаем; кого захотим, того он и милует, не разобрав даже путем — кого…
— Как не разобрав? — вспыхнул царь.
— Да так, великий государь, мальчишку-то ты нонче первый раз увидишь и прямо иконой благословлять будешь, вместо отца станешь. А может он, коли не сам, так со стороны подуськан на тебя. Да и пословица не мимо молвится: «Яблоко от яблони недалеко падает». Может, он по отцу пошел, тоже с Курбским в дружестве; али норовит вместе со своими благодетелями перебежать к старому князю Владимиру Андреевичу.
— А разве ты что слышал? — в нескрываемым беспокойством быстро спросил Иоанн.
— Положительных доказательств нет, на душу и греха брать не буду, — отвечал Малюта; — да не в этом и дело, великий государь, времена-то переживаются тяжелые и милость-то ноне надо оказывать не так, сплеча, а с опаскою: семь раз отмерить, а потом уж и отрезать: мне что, о тебе, великий царь, душою томится твой верный раб. Вести-то идут отовсюду нерадостные… Не до свадеб бы боярам, помощникам царя.
Григорий Лукьянович вынул из-за пазухи грамоту за печатью.
— Перед самым отъездом твоим, великий государь, прибыл в слободу гонец из Костромы, от воеводы князя Темникова, с грамотой; ты уж на коня садился, так я взялся тебе передать эту грамоту.
Иоанн стремительно выхватил ее из рук Малюты, сорвал печать и начал читать про себя. По мере чтения лицо его то бледнело, то покрывалось яркой краской. Прочтя, Иоанн, стараясь быть по возможности спокойным, дрожащим, однако, голосом сказал, подавая грамоту Малюте:
— Прочти и полюбуйся! Вести на самом деле нерадостные… ты прав…
Костромской воевода, князь Темников, уведомлял государя, что граждане и духовенство Костромы встретили его брата, князя Владимира Андреевича, с крестами, хлебом и солью, великою честью и с изъявлением любви. Князь Владимир проезжал Кострому во главе войска, следовавшего для защиты Астрахани, начальство над которым было вверено ему самим царем.
Григорий Лукъянович знал со слов гонца о содержании грамоты, и получение ее именно в тот день, когда царь ехал оказать великую милость семейству князей Прозоровских, было как раз на руку свирепому опричнику, желавшему во что бы то ни стало изменить решение царя относительно помилования жениха княжны Евпраксии, что было возможно лишь возбудив в нем его болезненную подозрительность. Он достиг этой цели.
— Что ты думаешь? — прохрипел Иоанн, совершенно красный от пережитого волнения.
— Измена! — лаконически-мрачно произнес Малюта.
— Воистину так! — задыхаясь, вымолвил царь. — Владимир, Владимир, года и милость моя не изменили тебя… Я лежал на дне смерти, а ты, брат мой, радовался этому и подкупал бояр и воинов на измену… Ты хотел отстранить от престола род мой и сам надеть на себя шапку Мономаха… Но я выздоровел… Господь не попустил совершиться несправедливости, и во имя родства я простил преступника, осыпал его милостями, вверил ему начальство над ратью, и что он?.. Он вновь замышляет измену, ласкает и льстит народу и боярам… Неблагодарный! Ты не перестаешь ковать ковы против меня… Но довольно, отныне я снова буду строгим судьей… Я должен защитить себя и род мой от брата-крамольника!..
— И от других его единомышленников, а не метать жемчуг твоей милости перед свиньями, — глухо добавил Григорий Лукьянович.
Иоанн в изнеможении откинулся на спинку кресла.
— Верно, верно, Григорий. Ты один верный слуга мой, не боящийся сказать мне правду.
Лицо Малюты исказилось злобно-довольною улыбкою.
— Слышал я, великий государь, что и в Новгороде, этом гнезде вольности и крамолы, тоже неладно, — начал он пониженным шепотом.
— А что? — испуганным и уже совсем ослабевшим голосом спросил царь.
— Не тревожь себя, государь, я настороже. Как соберу справки обо всем, тебя осведомлю, не допущу торжества крамольников, горло перегрызу своими зубами всякому за тебя, царь-батюшка.
Иоанн протянул ему руку. Григорий Лукьянович почти со страстью прильнул к ней.
— Только хотел я молвить тебе, великий государь, что вотчина та князя Василия Прозоровского близ Новгорода, в Шелонской пятине, и оттуда же он привез к себе этого князька, сына заведомого крамольника.
Царь молчал. Над его высоким челом, медленно приподнимаясь, слегка пришли в движение пряди редких волос — признак прихождения в ярость.
Малюта продолжал:
— Сыскать бы о делах того князька следовало: откуда он, до сей поры где жил, с кем дружествовал. Милость твоя не уйдет, и после оказать успеешь, коли стоит он. А то слышал я намедни от Левкия, что есть люди, напускающие по ветру, кому хочешь, страхи, видения сонные и тоску, и немощь душевную под чарами. Неспроста что-то, что все они милость у тебя вдруг обрели сразу небывалую…
Ему не дал договорить вскочивший Иоанн.
— Слышишь, — загремел он, — чтобы про этого князька я больше не слыхал…
Он не договорил и упал в кресло в судорожном припадке. Волосы его поднялись дыбом, все лицо исказилось судорожными передергиваниями. Малюта, привыкший к подобного рода припадкам Иоанна, схватил его в свои мощные объятия и держал над креслом почти на весу, не давая удариться головою бившемуся в его руках царю. Припадок ослабел. Григорий Лукьянович бережно усадил царя в кресло и стал около. Иоанн еще не приходил в себя и, с закрытыми глазами, полулежа в кресле, хрипел; у углов полуоткрытого рта выступала белая пена. Так всегда было в конце припадка. Малюта знал это и спокойно ожидал пробуждения царя от болезненного сна. Его дело было сделано: царь изрек жестокое приказание относительно жениха княжны Прозоровской. Более Малюте ничего не нужно было в данное время; гибель обоих князей Прозоровских он решил отложить, так как в его руках не было еще собрано если не данных, то, по крайней мере, искусно подтасованных доказательств их измены, а приступать с голыми руками к борьбе с все-таки «вельможными», сильными любовью народа врагами было рисковано даже для Малюты. Относительно их не вырвешь так легко решения от грозного царя даже во время припадка, а если и получишь его, то царь, придя в себя, может одуматься и тогда придется ему представлять несомненные доказательства, которые он будет взвешивать и рассматривать с присущею ему подозрительностью. Это не какой-нибудь сын опального князя, а еще незапятнанные ни малейшим подозрением князья, столпы древнего боярства, к заслугам которых даже Иоанн внутренне относится с уважением. Их не сломишь сразу, под них надо глубоко подкопаться, да и то, когда будут валиться, умеючи отскочить в сторону, чтобы, неравно, и самого не задавили.
Такие, или почти такие думы проносились в голове Малюты Скуратова, стоявшего около все еще хрипевшего царя.
— «Погубить бы только Яшку проклятого да свалить князя Василия, княжну в свою власть заполучить, а князь Никита пусть живет, по свету валандается… ништо…» — неслись в голове опричника планы будущего.
Иоанн очнулся и помутившимися глазами огляделся кругом. Выражение боязни еще не исчезло с его лица.
— Вернись-ка, великий государь, в слободу, там безопасливее, — наклонился к нему Григорий Лукьянович, — а я здесь останусь, сам доеду до князя Василия, открою глаза и ему, и князю Никите относительно их любимца, может, они и сами согласятся, что, по нынешним подозрительным временам, надобно добраться до истины.
— Дело, Лукьяныч, дело; вели готовить лошадей.
Не прошло и часа, как царский поезд снова выехал из Москвы в Александровскую слободу. В Москве остался один Малюта с избранными им опричниками.