Обыкновенная история
1847
II
Александр, возвратясь домой от дяди, сел в кресло и задумался. Он припомнил весь разговор с дядей и теткой и потребовал строгого отчета от самого себя.
Как, в свои лета, позволив себе ненавидеть и презирать людей, рассмотрев и обсудив их ничтожность, мелочность, слабости, перебрав всех и каждого из своих знакомых, он забыл разобрать себя! Какая слепота! И дядя дал ему урок, как школьнику, разобрал его по ниточке, да еще при женщине; что бы ему самому оглянуться на себя! Как дядя должен выиграть в этот вечер в глазах жены! Это бы, пожалуй, ничего, оно так и должно быть; но ведь он выиграл на его счет. Дядя имеет над ним неоспоримый верх, всюду и во всем.
«Где же, — думал он, — после этого преимущество молодости, свежести, пылкости ума и чувств, когда человек, с некоторою только опытностью, но с черствым сердцем, без энергии, уничтожает его на каждом шагу, так, мимоходом, небрежно? Когда же спор будет равен и когда наконец перевес будет на его стороне? А на его стороне, кажется, и талант, и избыток душевных сил… а дядя является исполином в сравнении с ним. С какою уверенностью он спорит, как легко устраняет всякое противоречие и достигает цели, шутя, с зевотой, насмехаясь над чувством, над сердечными излияниями дружбы и любви, словом, над всем, в чем пожилые люди привыкли завидовать молодым».
Перебирая все это в уме, Александр покраснел от стыда. Он дал себе слово строго смотреть за собой и при первом случае уничтожить дядю: доказать ему, что никакая опытность не заменит того, что вложено свыше; что как он, Петр Иваныч, там себе ни проповедуй, а с этой минуты не сбудется ни одно из его холодных, методических предсказаний. Александр сам найдет свой путь и пойдет по нем не робкими, а твердыми и ровными шагами. Он теперь не то, что был три года назад. Он проник взглядом в тайники сердца, рассмотрел игру страстей, добыл себе тайну жизни, конечно не без мучений, но зато закалил себя против них навсегда. Будущее ему ясно, он восстал, окрылился, — он не ребенок, а муж, — смело вперед! Дядя увидит и в свою очередь разыграет впоследствии перед ним, опытным мастером, роль жалкого ученика; он узнает, к удивлению своему, что есть иная жизнь, иные отличия, иное счастье, кроме жалкой карьеры, которую он себе избрал и которую навязывает и ему, может быть, из зависти. Еще, еще одно благородное усилие — и борьба кончена!
Александр ожил. Он опять стал творить особый мир, несколько помудрее первого. Тетка поддерживала в нем это расположение, но тайком, когда Петр Иваныч спал или уезжал на завод и в английский клуб.
Она расспрашивала Александра о занятиях. А уж как это нравилось ему! Он рассказывал ей план своих сочинений и иногда, в виде совета, требовал одобрения.
Она часто спорила с ним, но еще чаще соглашалась.
Александр привязался к труду, как привязываются к последней надежде. «За этим, — говорил он тетке, — ведь уж нет ничего: там голая степь, без воды, без зелени, мрак, пустыня, — что тогда будет жизнь? хоть в гроб ложись!» И он работал неутомимо.
Иногда угасшая любовь придет на память, он взволнуется — и за перо: и напишет трогательную элегию. В другой раз желчь хлынет к сердцу и поднимет со дна недавно бушевавшую там ненависть и презрение к людям, — смотришь — и родится несколько энергических стихов. В то же время он обдумывал и писал повесть. Он потратил на нее много размышления, чувства, материального труда и около полугода времени. Вот наконец повесть готова, пересмотрена и переписана набело. Тетка была в восхищении.
В этой повести действие происходило уже не в Америке, а где-то в тамбовской деревне. Действующие лица были обыкновенные люди: клеветники, лжецы и всякого рода изверги — во фраках, изменницы в корсетах и в шляпках. Все было прилично, на своих местах.
— Я думаю, ma tante, это можно показать дядюшке?
— Да, да, конечно, — отвечала она, — а впрочем… не лучше ли отдать напечатать так, без него? Он всегда против этого: скажет что-нибудь… Вы знаете, это кажется ему ребячеством.
— Нет, лучше показать! — отвечал Александр. — Я после вашего суда и собственного сознания не боюсь никого, а между тем пусть он увидит…
Показали. Петр Иваныч, увидя тетрадь, немного нахмурился и покачал головой.
— Что это, вы вдвоем сочинили? — спросил он, — что-то много. Да как мелко писано: охота же писать!
— Ты погоди качать головой, — отвечала жена, — а прежде выслушай. Прочтите нам, Александр. Только ты выслушай внимательно, не дремли и скажи потом свой приговор. Недостатки везде можно найти, если захочешь искать их. А ты будь снисходителен.
— Нет, зачем? будьте только справедливы, — прибавил Александр.
— Нечего делать; я выслушаю, — сказал Петр Иваныч со вздохом, — только с условием, во-первых, не после обеда вскоре читать, а то я за себя не ручаюсь, что не засну. Этого, Александр, на свой счет не принимай; что бы ни читали после обеда, а меня всегда клонит сон; а во-вторых, если это что-нибудь дельное, то я скажу свое мнение, а нет — я буду только молчать, а вы там как себе хотите.
Стали читать. Петр Иваныч ни разу не вздремнул, слушал, не сводя глаз с Александра, даже редко мигал, а два раза так одобрительно кивнул головой.
— Видишь! — сказала жена вполголоса. — Я тебе говорила.
Он и ей кивнул.
Читали два вечера сряду. В первый вечер, после чтения, Петр Иваныч рассказал, к удивлению жены, все, что будет дальше.
— Ты почему знаешь? — спросила она.
— Мудрено! Идея уж не новая, — тысячу раз писали об этом. Дальше и читать бы не нужно, да посмотрим, как она развилась у него.
Когда на другой вечер Александр дочитывал последнюю страницу, Петр Иваныч позвонил. Вошел человек.
— Приготовь одеться, — сказал он. — Извини, Александр, что перервал: тороплюсь, — опоздаю в клуб к висту.
Александр кончил. Петр Иваныч проворно пошел вон.
— Ну, до свиданья! — сказал он жене и Александру. — Я уж не заеду сюда.
— Постой! постой! — закричала жена, — что ж ты ничего не скажешь о повести?
— По уговору не следует! — отвечал он и хотел идти.
— Это упрямство! — сказала она. — О, он упрям — я его знаю! Вы не смотрите на это, Александр.
«Это недоброжелательство! — подумал Александр. — Он меня хочет втоптать в грязь, стащить в свою сферу. Все-таки он умный чиновник, заводчик — и больше ничего, а я поэт…»
— Это из рук вон, Петр Иваныч! — начала жена чуть не со слезами. — Ты хоть что-нибудь скажи. Я видала, что ты в знак одобрения качал головой, стало быть, тебе понравилось. Только по упрямству не хочешь сознаться. Как сознаться, что нам нравится повесть! мы слишком умны для этого. Признайся, что хорошо.
— Я качал головой потому, что и из этой повести видно, что Александр умен, но он неумно сделал, что написал ее.
— Однако ж, дядюшка, суд такого рода…
— Послушай: ведь ты мне не веришь, нечего и спорить; изберем лучше посредника. Я даже вот что сделаю, чтоб кончить это между нами однажды навсегда: я назовусь автором этой повести и отошлю ее к моему приятелю, сотруднику журнала: посмотрим, что он скажет. Ты его знаешь и, вероятно, положишься на его суд. Он человек опытный.
— Хорошо, посмотрим.
Петр Иваныч сел к столу и наскоро написал несколько строк, потом передал письмо Александру.
«Я, на старости лет, пустился в авторство, — писал он, — что делать: хочется прославиться, взять и тут, — с ума сошел! Вот я и произвел прилагаемую при сем повесть. Просмотрите ее, и если годится, то напечатайте в вашем журнале, разумеется, за деньги: вы знаете, я даром работать не люблю. Вы удивитесь и не поверите, но я позволяю вам даже подписать мою фамилию, стало быть, не лгу».
Уверенный в благоприятном отзыве о повести, Александр покойно ожидал ответа. Он даже радовался, что дядя упомянул в записке о деньгах.
«Очень, очень умно, — думал он. — Маменька жалуется, что хлеб дешев: пожалуй, не скоро пришлет денег; а тут оно и кстати получить тысячи полторы».
Прошло, однако же, недели три, ответа все не было. Вот наконец однажды утром к Петру Иванычу принесли большой пакет и письмо.
— А! назад прислали! — сказал он, лукаво взглянув на жену.
Он не распечатал записки и не показал жене, как она ни просила. В тот же день вечером, перед тем как ехать в клуб, он сам отправился к племяннику.
Дверь была не заперта. Он вошел. Евсей храпел, растянувшись в передней диагонально на полу. Светильня страшно нагорела и свесилась с подсвечника. Он заглянул в другую комнату: темно.
— О, провинция! — проворчал Петр Иваныч.
Он растолкал Евсея, показал ему на дверь, на свечку и погрозил тростью. В третьей комнате за столом сидел Александр, положив руки на стол, а на руки голову, и тоже спал. Перед ним лежала бумага. Петр Иваныч взглянул — стихи.
Он взял бумагу и прочитал следующее:
Весны пора прекрасная минула,
Исчез навек волшебный миг любви,
Она в груди могильным сном уснула
И пламенем не пробежит в крови!
На алтаре ее осиротелом
Давно другой кумир воздвигнул я,
Молюсь ему… но… [Весны пора прекрасная минула и т. д. – строки из романтического стихотворения И.А. Гончарова «Романс», помещенного в рукописном альманахе Майковых «Подснежник», 1835]
— И сам уснул! Молись, милый, не ленись! — сказал вслух Петр Иваныч. — Свои же стихи, да как уходили тебя! Зачем другого приговора? сам изрек себе.
— А! — сказал Александр, потягиваясь, — вы всё еще против моих сочинений! Скажите, дядюшка, откровенно, что заставляет вас так настойчиво преследовать талант, когда нельзя не признать…
— Да зависть, Александр. Посуди сам: ты приобретешь славу, почет, может быть, еще бессмертие, а я останусь темным человеком и принужден буду довольствоваться названием полезного труженика. А ведь я тоже Адуев! воля твоя, обидно! Что я такое? прожил век свой тихо, безвестно, исполнил только свое дело и был еще горд и счастлив этим. Не жалкий ли удел? Когда умру, то есть ничего не буду чувствовать и знать, струны вещие баянов не станут говорить обо мне, отдаленные века, потомство, мир не наполнятся моим именем, не узнают, что жил на свете статский советник Петр Иваныч Адуев, и я не буду утешаться этим в гробе, если я и гроб уцелеем как-нибудь до потомства. Какая разница ты: когда, расширяся шумящими крылами, будешь летать под облаками, мне придется утешаться только тем, что в массе человеческих трудов есть капля и моего меда, […струны вещие баянов – в третьей песне поэмы «Руслан и Людмила» А.С. Пушкина: «И струны громкие Баянов…» …расширяся шумящими крылами… летать под облаками… капля и моего меда – в басне И.А. Крылова «Орел и Пчела»:] как говорит твой любимый автор.
— Оставьте его, ради бога, в стороне; что он за любимый автор! Издевается только над ближним.
— А! издевается! Не с тех ли пор ты разлюбил Крылова, как увидел у него свой портрет! A propos! знаешь ли, что твоя будущая слава, твое бессмертие у меня в кармане? но я желал бы лучше, чтоб там были твои деньги: это вернее.
— Какая слава?
— А ответ на мою записку.
— Ах! дайте, ради бога, скорее. Что он пишет?
— Я не читал; прочитай сам, да вслух.
— И вы могли утерпеть?
— Да мне-то что?
— Как что! Ведь я ваш родной племянник: как не полюбопытствовать? Какая холодность! это эгоизм, дядюшка!
— Может быть: я не запираюсь. Впрочем, я знаю, что тут написано. На, читай!
Александр начал читать громко, а Петр Иваныч постукивал палкой по сапогам. В записке было вот что:
«Что это за мистификация, мой любезнейший Петр Иваныч? Вы пишете повести! Да кто ж вам поверит? И вы думали обморочить меня, старого воробья! А если б, чего боже сохрани, это была правда, если б вы оторвали на время ваше перо от дорогих, в буквальном смысле, строк, из которых каждая, конечно, не один червонец стоит, и перестав выводить почтенные итоги, произвели бы лежащую передо мною повесть, то я и тогда сказал бы вам, что хрупкие произведения вашего завода гораздо прочнее этого творения…»
У Александра голос вдруг упал.
«Но я отвергаю такое обидное подозрение на ваш счет», — продолжал он робко и тихо.
— Не слышу, Александр, погромче! — сказал Петр Иваныч.
Александр продолжал тихим голосом:
«Принимая участие в авторе повести, вы, вероятно, хотите знать мое мнение. Вот оно. Автор должен быть молодой человек. Он не глуп, но что-то не путем сердит на весь мир. В каком озлобленном, ожесточенном духе пишет он! Верно, разочарованный. О, боже! когда переведется этот народ? Как жаль, что от фальшивого взгляда на жизнь гибнет у нас много дарований в пустых, бесплодных мечтах, в напрасных стремлениях к тому, к чему они не призваны».
Александр остановился и перевел дух. Петр Иваныч закурил сигару и пустил кольцо дыму. Лицо его, по обыкновению, выражало совершенное спокойствие. Александр продолжал читать глухим, едва слышным голосом:
«Самолюбие, мечтательность, преждевременное развитие сердечных склонностей и неподвижность ума, с неизбежным последствием — ленью, — вот причины этого зла. Наука, труд, практическое дело — вот что может отрезвить нашу праздную и больную молодежь».
— Все дело можно бы в трех строках объяснить, — сказал Петр Иваныч, поглядев на часы, — а он в приятельском письме написал целую диссертацию! ну, не педант ли? Читать ли дальше, Александр? брось: скучно. Мне бы надо тебе кое-что сказать…
— Нет, дядюшка, позвольте, уж я выпью чашу до дна: дочитаю.
— Ну, читай на здоровье.
«Это печальное направление душевных способностей, — читал Александр, — обнаруживается в каждой строке присланной вами повести. Скажите ж вашему protégé, [подопечному (франц.)] что писатель тогда только, во-первых, напишет дельно, когда не будет находиться под влиянием личного увлечения и пристрастия. Он должен обозревать покойным и светлым взглядом жизнь и людей вообще, — иначе выразит только свое я, до которого никому нет дела. Этот недостаток сильно преобладает в повести. Второе и главное условие — этого, пожалуй, автору не говорите из сожаления к молодости и авторскому самолюбию, самому беспокойному из всех самолюбий, — нужен талант, а его тут и следа нет. Язык, впрочем, везде правилен и чист; автор даже обладает слогом…» — насилу дочитал Александр.
— Вот давно бы так! — сказал Петр Иваныч, — а то бог знает что наговорил! О прочем мы с тобой и без него рассудим.
У Александра опустились руки. Он молча, как человек, оглушенный неожиданным ударом, глядел мутными глазами прямо в стену. Петр Иваныч взял у него письмо и прочитал в P.S. следующее: «Если вам непременно хочется поместить эту повесть в наш журнал — пожалуй, для вас, в летние месяцы, когда мало читают, я помещу, но о вознаграждении и думать нельзя».
— Ну, что, Александр, как ты себя чувствуешь? — спросил Петр Иваныч.
— Покойнее, нежели можно было ожидать, — отвечал с усилием Александр. — Чувствую, как человек, обманутый во всем.
— Нет, как человек, который обманывал сам себя да хотел обмануть и других…
Александр не слыхал этого возражения.
— Ужели и это мечта?.. и это изменило?.. — шептал он. — Горькая утрата! Что ж, не привыкать-стать обманываться! Но зачем же, я не понимаю, вложены были в меня все эти неодолимые побуждения к творчеству?..
— Вот то-то! в тебя вложили побуждения, а самое творчество, видно, и забыли вложить, — сказал Петр Иваныч, — я говорил!
Александр отвечал вздохом и задумался. Потом вдруг с живостью бросился отворять все ящики, достал несколько тетрадей, листков, клочков и начал с ожесточением бросать в камин.
— Вот это не забудь! — сказал Петр Иваныч, подвигая к нему листок с начатыми стихами, лежавший на столе.
— И это туда же! — говорил Александр с отчаянием, бросая стихи в камин.
— Нет ли еще чего? Поищи-ка хорошенько, — спросил Петр Иваныч, осматриваясь кругом, — уж за один бы раз делать умное дело. Вон что там это на шкафе за связка?
— Туда же! — говорил Александр, доставая ее, — это статьи о сельском хозяйстве.
— Не жги, не жги этого! Отдай мне! — сказал Петр Иваныч, протягивая руку, — это не пустяки.
Но Александр не слушал.
— Нет! — сказал он со злостью, — если погибло для меня благородное творчество в сфере изящного, так я не хочу и труженичества: в этом судьба меня не переломит!
И связка полетела в камин.
— Напрасно! — заметил Петр Иваныч и между тем сам палкой шарил в корзине под столом, нет ли еще чего-нибудь бросить в огонь.
— А что же мы с повестью сделаем, Александр? Она у меня.
— Не нужно ли вам оклеить перегородки?
— Нет, теперь нет. Не послать ли за ней? Евсей! Опять заснул: смотри, там мою шинель у тебя под носом украдут! Сходи скорее ко мне, спроси там у Василья толстую тетрадь, что лежит в кабинете на бюро, и принеси сюда.
Александр сидел, опершись на руку, и смотрел в камин. Принесли тетрадь. Александр поглядел на плод полугодовых трудов и задумался. Петр Иваныч заметил это.
— Ну, кончай, Александр, — сказал он, — да поговорим о другом.
— И это туда же! — крикнул Александр, швырнув тетрадь в печь.
Оба стали смотреть, как она загорится, Петр Иваныч, по-видимому, с удовольствием, Александр с грустью, почти со слезами. Вот верхний лист зашевелился и поднялся, как будто невидимая рука перевертывала его; края его загнулись, он почернел, потом скоробился и вдруг вспыхнул; за ним быстро вспыхнул другой, третий, а там вдруг несколько поднялись и загорелись кучей, но следующая под ними страница еще белелась и через две секунды тоже начала чернеть по краям.
Александр, однако ж, успел прочесть на ней: глава III-я. Он вспомнил, что было в этой главе, и ему стало жаль ее. Он встал с кресел и схватил щипцы, чтобы спасти остатки своего творения. «Может быть, еще…» — шептала ему надежда.
— Постой, вот я лучше тростью, — сказал Петр Иваныч, — а то обожжешься щипцами.
Он подвинул тетрадь в глубину камина, прямо на уголья. Александр остановился в нерешимости. Тетрадь была толста и не вдруг поддалась действию огня. Из-под нее сначала повалил густой дым; пламя изредка вырвется снизу, лизнет ее по боку, оставит черное пятно и опять спрячется. Еще можно было спасти. Александр уже протянул руку, но в ту же секунду пламя озарило и кресла, и лицо Петра Иваныча, и стол; вся тетрадь вспыхнула и через минуту потухла, оставив по себе кучу черного пепла, по которому местами пробегали огненные змейки. Александр бросил щипцы.
— Все кончено! — сказал он.
— Кончено! — повторил Петр Иваныч.
— Ух! — промолвил Александр, — я свободен!
— Уж это в другой раз я помогаю тебе очищать квартиру, — сказал Петр Иваныч, — надеюсь, что на этот раз…
— Невозвратно, дядюшка.
— Аминь! — примолвил дядя, положив ему руки на плечи. — Ну, Александр, советую тебе не медлить: сейчас же напиши к Ивану Иванычу, чтобы прислал тебе работу в отделение сельского хозяйства. Ты по горячим следам, после всех глупостей, теперь напишешь преумную вещь. А он все заговаривает: «Что ж, говорит, ваш племянник…»
Александр с грустью покачал головой.
— Не могу, — сказал он, — нет, не могу: все кончено.
— Что ж ты станешь теперь делать?
— Что? — спросил он и задумался, — теперь пока ничего.
— Это только в провинции как-то умеют ничего не делать; а здесь… Зачем же ты приезжал сюда? Это непонятно!.. Ну, пока довольно об этом. У меня до тебя есть просьба.
Александр медленно приподнял голову и взглянул на дядю вопросительно.
— Ведь ты знаешь, — начал Петр Иваныч, подвигая к Александру свои кресла, — моего компаниона Суркова?
Александр кивнул головой.
— Да, ты иногда обедывал у меня с ним, только успел ли ты разглядеть хорошенько, что это за птица? Он добрый малый, но препустой. Господствующая его слабость — женщины. Он же, к несчастию, как ты видишь, недурен собой, то есть румян, гладок, высок, ну, всегда завит, раздушен, одет по картинке: вот и воображает, что все женщины от него без ума — так, фат! Да черт с ним совсем, я бы не заметил этого; но вот беда: чуть заведется страстишка, он и пошел мотать. Тут у него пойдут и сюрпризы, и подарки, и угождения; сам пустится в щегольство, начнет менять экипажи, лошадей… просто разоренье! И за моей женой волочился. Бывало, уж я и не забочусь посылать человека за билетом в театр: Сурков непременно привезет. Лошадей ли надо променять, достать ли что-нибудь редкое, толпу ли растолкать, съездить ли осмотреть дачу, куда ни пошлешь — золото! Уж как был полезен: этакого за деньги не наймешь. Жаль! Я нарочно не мешал ему, да жене очень надоел: я и прогнал. Вот когда он этак пустится мотать, ему уж недостает процентов, он начинает просить денег у меня — откажешь, заговаривает о капитале. «Что, говорит, мне ваш завод? никогда нет свободных денег в руках!» Добро бы взял какую-нибудь… так нет: все ищет связей в свете: «Мне, говорит, надобно благородную интригу: я без любви жить не могу!» — не осел ли? Малому чуть не сорок лет, и не может жить без любви!
Александр вспомнил о себе и печально улыбнулся.
— Он все врет, — продолжал Петр Иваныч. — Я после рассмотрел, о чем он хлопочет. Ему только бы похвастаться, — чтоб о нем говорили, что он в связи с такой-то, что видят в ложе у такой-то, или что он на даче сидел вдвоем на балконе поздно вечером, катался, что ли, там с ней где-нибудь в уединенном месте, в коляске или верхом. А между тем выходит, что эти так называемые благородные интриги — чтоб черт их взял! — гораздо дороже обходятся, чем неблагородные. Вот из чего бьется, дурачина!
— К чему же это все ведет, дядюшка? — спросил Александр, — я не вижу, что я могу тут сделать.
— А вот увидишь. Недавно воротилась сюда из-за границы молодая вдова, Юлия Павловна Тафаева. Она очень недурна собой. С мужем я и Сурков были приятели. Тафаев умер в чужих краях. Ну, догадываешься?
— Догадываюсь: Сурков влюбился во вдову.
— Так: совсем одурел! а еще?
— Еще… не знаю…
— Экой какой! Ну, слушай: Сурков мне раза два проговорился, что ему скоро понадобятся деньги. Я сейчас догадался, что это значит, только с какой стороны ветер дует — не мог угадать. Я допытываться, зачем деньги? Он мялся, мялся, наконец сказал, что хочет отделать себе квартиру на Литейной. Я припоминать, что бы такое было на Литейной, — и вспомнил, что Тафаева живет там же и прямехонько против того места, которое он выбрал. Уж и задаток дал. Беда грозит неминучая, если… не поможешь ты. Теперь догадался?
Александр поднял нос немного кверху, провел взглядом по стене, по потолку, потом мигнул раза два и стал глядеть на дядю, но молчал.
Петр Иваныч смотрел на него с улыбкой. Он страх любил заметить в ком-нибудь промах со стороны ума, догадливости и дать почувствовать это.
— Что это, Александр, с тобой? А еще повести пишешь! — сказал он.
— Ах, догадался, дядюшка!
— Ну, слава богу!
— Сурков просит денег; у вас их нет, вы хотите, чтоб я… — и не договорил.
Петр Иваныч засмеялся. Александр не кончил фразы и смотрел на дядю в недоумении.
— Нет, не то! — сказал Петр Иваныч. — Разве у меня когда-нибудь не бывает денег? Попробуй обратиться когда хочешь, увидишь! А вот что: Тафаева через него напомнила мне о знакомстве с ее мужем. Я заехал. Она просила посещать ее; я обещал и сказал, что привезу тебя: ну, теперь, надеюсь, понял?
— Меня? — повторил Александр, глядя во все глаза на дядю. — Да, конечно… теперь понял… — торопливо прибавил он, но на последнем слове запнулся.
— А что ты понял? — спросил Петр Иваныч.
— Хоть убейте, ничего, дядюшка, не понимаю! Позвольте… может быть, у ней приятный дом… вы хотите, чтоб я рассеялся… так как мне скучно…
— Вот, прекрасно! стану я возить тебя для этого по домам! После этого недостает только, чтоб я тебе закрывал на ночь рот платком от мух! Нет, все не то. А вот в чем дело: влюби-ка в себя Тафаеву.
Александр вдруг поднял брови и посмотрел на дядю.
— Вы шутите, дядюшка? это нелепо! — сказал он.
— Там, где точно есть нелепости, ты их делаешь очень важно, а где дело просто и естественно — это у тебя нелепости. Что ж тут нелепого? Разбери, как нелепа сама любовь: игра крови, самолюбие… Да что толковать с тобой: ведь ты все еще веришь в неизбежное назначение кого любить, в симпатию душ!
— Извините: теперь ни во что не верю. Но разве можно влюбить и влюбиться по произволу?
— Можно, но не для тебя. Не бойся: я такого мудреного поручения тебе не дам. Ты вот только что сделай. Ухаживай за Тафаевой, будь внимателен, не давай Суркову оставаться с ней наедине… ну, просто взбеси его. Мешай ему: он слово, ты два, он мнение, ты опровержение. Сбивай его беспрестанно с толку, уничтожай на каждом шагу…
— Зачем?
— Все еще не понимаешь! А затем, мой милый, что он сначала будет с ума сходить от ревности и досады, потом охладеет. Это у него скоро следует одно за другим. Он самолюбив до глупости. Квартира тогда не понадобится, капитал останется цел, заводские дела пойдут своим чередом… ну, понимаешь? Уж это в пятый раз я с ним играю шутку: прежде, бывало, когда был холостой и помоложе, сам, а не то кого-нибудь из приятелей подошлю.
— Но я с нею незнаком, — сказал Александр.
— А для этого-то я и повезу тебя к ней в среду. По средам у ней собираются кое-кто из старых знакомых.
— А если она отвечает любви Суркова, тогда, согласитесь, что мои угождения и внимательность взбесят не одного его.
— Э, полно! Порядочная женщина, разглядев дурака, перестанет им заниматься, особенно при свидетелях: самолюбие не позволит. Тут же около будет другой, поумнее и покрасивее: она посовестится, скорей бросит. Вот для этого я и выбрал тебя.
Александр поклонился.
— Сурков не опасен, — продолжал дядя, — но Тафаева принимает очень немногих, так что он может, пожалуй, в ее маленьком кругу прослыть и львом и умником. На женщин много действует внешность. Он же мастер угодить, ну, его и терпят. Она, может быть, кокетничает с ним, а он и того… И умные женщины любят, когда для них делают глупости, особенно дорогие. Только они любят большею частью при этом не того, кто их делает, а другого… Многие этого не хотят понять, в том числе и Сурков, — вот ты и вразуми его.
— Но Сурков, вероятно, там и не по средам бывает: в среду я ему помешаю, а в другие дни как?
— Все учи тебя! Ты польсти ей, прикинься немножко влюбленным — со второго раза она пригласит тебя уж не в среду, а в четверг или в пятницу, ты удвой внимательность, а я потом немножко ее настрою, намекну, будто ты в самом деле — того… Она, кажется… сколько я мог заметить… Такая чувствительная… должно быть, слабонервная… она, я думаю, тоже не прочь от симпатии… от излияний…
— Как это можно? — говорил в раздумье Александр. — Если б я мог еще влюбиться — так? а то не могу… и успеха не будет.
— Напротив, тут-то и будет. Если б ты влюбился, ты не мог бы притворяться, она сейчас бы заметила и пошла бы играть с вами с обоими в дураки. А теперь… да ты мне взбеси только Суркова: уж я знаю его, как свои пять пальцев. Он, как увидит, что ему не везет, не станет тратить деньги даром, а мне это только и нужно… Слушай, Александр, это очень важно для меня: если ты это сделаешь — помнишь две вазы, что понравились тебе на заводе? они — твои: только пьедестал ты сам купи.
— Помилуйте, дядюшка, неужели вы думаете, что я…
— Да за что ж ты станешь даром хлопотать, терять время? Вот прекрасно! Ничего! вазы очень красивы. В наш век без ничего ничего и не сделают. Когда я что-нибудь для тебя сделаю, предложи мне подарок: я возьму.
— Странное поручение! — сказал Александр нерешительно.
— Надеюсь, ты не откажешься исполнить его для меня. Я для тебя тоже готов сделать, что могу: когда понадобятся деньги — обратись… Так в среду! Эта история продолжится месяц, много два. Я тебе скажу, как не нужно будет, тогда и брось.
— Извольте, дядюшка, я готов; только странно… За успех не ручаюсь… если б я мог еще сам влюбиться, тогда… а то нет…
— И очень хорошо, что не можешь, а то бы все дело испортил. Я сам ручаюсь за успех. Прощай!
Он ушел, а Александр долго еще сидел у камина, над милым пеплом.
Когда Петр Иваныч воротился домой, жена спросила: что Александр, что его повесть, будет ли он писать?
— Нет, я его вылечил навсегда.
Адуев рассказал ей содержание письма, полученного им с повестью, и о том, как они сожгли все.
— Ты без жалости, Петр Иваныч! — сказала Лизавета Александровна, — или не умеешь ничего порядочно сделать, за что ни примешься.
— Ты хорошо делала, что принуждала его бумагу марать! разве у него есть талант?
— Нет.
Петр Иваныч посмотрел на нее с удивлением.
— Так зачем же ты?..
— А ты все еще не понял, не догадался?
Он молчал и невольно вспомнил сцену свою с Александром.
— Чего ж тут не понять? это очень ясно! — говорил он, глядя на нее во все глаза.
— А что, скажи?
— Что… что… ты хотела дать ему урок… только иначе, мягче, по-своему…
— Не понимаешь, а еще умный человек! Отчего он был все это время весел, здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту надежду: ну, теперь ясно?
— Так это ты все хитрила с ним?
— Я думаю, это позволительно. А ты что наделал? Тебе его вовсе не жаль: отнял последнюю надежду.
— Полно! Какую последнюю надежду: еще много глупостей впереди.
— Что он теперь будет делать? Опять станет ходить повеся нос?
— Нет! не станет: не до того будет: я задал ему работу.
— Что? опять перевод какой-нибудь о картофеле? Разве это может занять молодого человека и особенно пылкого и восторженного? У тебя бы только была занята голова.
— Нет, моя милая, не о картофеле, а по заводу кое-что.