Мать
1906
15
Рабочие сразу заметили новую торговку. Одни, подходя к ней, одобрительно говорили:
— За дело взялась, Ниловна?
И одни утешали, доказывая, что Павла скоро выпустят, другие тревожили ее печальное сердце словами соболезнования, третьи озлобленно ругали директора, жандармов, находя в груди ее ответное эхо. Были люди, которые смотрели на нее злорадно, а табельщик Исай Горбов сказал сквозь зубы:
— Кабы я был губернатором, я бы твоего сына — повесил! Не сбивай народ с толку!
От этой злой угрозы на нее повеяло мертвым холодом. Она ничего не сказала в ответ Исаю, только взглянула в его маленькое, усеянное веснушками лицо и, вздохнув, опустила глаза в землю.
На фабрике было неспокойно, рабочие собирались кучками, о чем-то вполголоса говорили между собой, всюду шныряли озабоченные мастера, порою раздавались ругательства, раздраженный смех.
Двое полицейских провели мимо нее Самойлова; он шел, сунув одну руку в карман, а другой приглаживая свои рыжеватые волосы.
Его провожала толпа рабочих, человек в сотню, погоняя полицейских руганью и насмешками.
— Гулять пошел, Гриша! — крикнул ему кто-то.
— Почет нашему брату! — поддержал другой. — Со стражей ходим…
И крепко выругался.
— Воров ловить, видно, невыгодно стало! — зло и громко говорил высокий и кривой рабочий. — Начали честных людей таскать…
— Хоть бы ночью таскали! — вторил кто-то из толпы. — А то днем — без стыда, — сволочи!
Полицейские шли угрюмо, быстро, стараясь ничего не видеть и будто не слыша восклицаний, которыми провожали их. Встречу им трое рабочих несли большую полосу железа и, направляя ее на них, кричали:
— Берегитесь, рыбаки!
Проходя мимо Власовой, Самойлов, усмехаясь, кивнул ей головой и сказал:
— Поволокли!
Она молча, низко поклонилась ему, ее трогали эти молодые, честные, трезвые, уходившие в тюрьму с улыбками на лицах; у нее возникала жалостливая любовь матери к ним.
Воротясь с фабрики, она провела весь день у Марьи, помогая ей в работе и слушая ее болтовню, а поздно вечером пришла к себе в дом, где было пусто, холодно и неуютно. Она долго совалась из угла в угол, не находя себе места, не зная, что делать. И ее беспокоило, что вот уже скоро ночь, а Егор Иванович не несет литературу, как он обещал.
За окном мелькали тяжелые, серые хлопья осеннего снега. Мягко приставая к стеклам, они бесшумно скользили вниз и таяли, оставляя за собой мокрый след. Она думала о сыне…
В дверь осторожно постучались, мать быстро подбежала, сняла крючок, — вошла Сашенька. Мать давно ее не видала, и теперь первое, что бросилось ей в глаза, это неестественная полнота девушки.
— Здравствуйте! — сказала она, радуясь, что пришел человек и часть ночи она проведет не в одиночестве. — Давно не видать было вас. Уезжали?
— Нет, я в тюрьме сидела! — ответила девушка улыбаясь. — Вместе с Николаем Ивановичем, — помните его?
— Как же не помнить! — воскликнула мать. — Мне вчера Егор Иванович говорил, что его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не сказал, что вы там…
— Да что же об этом говорить?.. Мне, — пока не пришел Егор Иванович, — переодеться надо! — сказала девушка, оглядываясь.
— Мокрая вы вся…
— Я листовки и книжки принесла…
— Давайте, давайте! — заторопилась мать.
Девушка быстро расстегнула пальто, встряхнулась, и с нее, точно листья с дерева, посыпались на пол, шелестя, пачки бумаги. Мать, смеясь, подбирала их с пола и говорила:
— А я смотрю — полная вы такая, думала, замуж вышли, ребеночка ждете. Ой-ой, сколько принесли! Неужели пешком?
— Да! — сказала Сашенька. Она теперь снова стала стройной и тонкой, как прежде. Мать видела, что щеки у нее ввалились, глаза стали огромными и под ними легли темные пятна.
— Только что выпустили вас, — вам бы отдохнуть, а вы! — вздохнув и качая головой, сказала мать.
— Нужно! — ответила девушка вздрагивая. — Скажите, как Павел Михайлович, — ничего?.. Не очень взволновался?
Спрашивая, Сашенька не смотрела на мать; наклонив голову, она поправляла волосы, и пальцы ее дрожали.
— Ничего! — ответила мать. — Да ведь он себя не выдаст.
— Ведь у него крепкое здоровье? — тихо проговорила девушка.
— Не хворал, никогда! — ответила мать. — Дрожите вы вся. Вот я чаем вас напою с вареньем малиновым.
— Это хорошо бы! Только стоит ли вам беспокоиться? Поздно. Давайте, я сама…
— Усталая-то? — укоризненно отозвалась мать, принимаясь возиться около самовара. Саша тоже вышла в кухню, села там на лавку и, закинув руки за голову, заговорила:
— Все-таки, — ослабляет тюрьма. Проклятое безделье! Нет ничего мучительнее. Знаешь, как много нужно работать, и — сидишь в клетке, как зверь…
— Кто вознаградит вас за все? — спросила мать. И, вздохнув, ответила сама себе:
— Никто, кроме господа! Вы, поди-ка, тоже не верите в него?
— Нет! — кратко ответила девушка, качнув головой.
— А я вот вам не верю! — вдруг возбуждаясь, заявила мать. И, быстро вытирая запачканные углем руки о фартук, она с глубоким убеждением продолжала: — Не понимаете вы веры вашей! Как можно без веры в бога жить такою жизнью?
В сенях кто-то громко затопал, заворчал, мать вздрогнула, девушка быстро вскочила и торопливо зашептала:
— Не отпирайте! Если это — они, жандармы, вы меня не знаете!.. Я — ошиблась домом, зашла к вам случайно, упала в обморок, вы меня раздели, нашли книги, — понимаете?
— Милая вы моя, — зачем? — умиленно спросила мать.
— Подождите! — прислушиваясь, сказала Сашенька. — Это, кажется, Егор…
Это был он, мокрый и задыхающийся от усталости.
— Ага! Самоварчик? — воскликнул он. — Это лучше всего в жизни, мамаша! Вы уже здесь, Сашенька?
Наполняя маленькую кухню хриплыми звуками, он медленно стаскивал тяжелое пальто и, не останавливаясь, говорил:
— Вот, мамаша, девица, неприятная для начальства! Будучи обижена смотрителем тюрьмы, она объявила ему, что уморит себя голодом, если он не извинится перед ней, и восемь дней не кушала, по какой причине едва не протянула ножки. Недурно? Животик-то у меня каков?
Болтая и поддерживая короткими руками безобразно отвисший живот, он прошел в комнату, затворил за собою дверь, но и там продолжал что-то говорить.
— Неужто восемь дней не кушали вы? — удивленно спросила мать.
— Нужно было, чтобы он извинился предо мной! — отвечала девушка, зябко поводя плечами. Ее спокойствие и суровая настойчивость отозвались в душе матери чем-то похожим на упрек.
«Вот как!..» — подумала она и снова спросила:
— А если бы умерли?
— Что же поделаешь! — тихо отозвалась девушка. — Он все-таки извинился. Человек не должен прощать обиду.
— Да-а… — медленно отозвалась мать. — А вот нашу сестру всю жизнь обижают…
— Я разгрузился! — объявил Егор, отворяя дверь. — Самоварчик готов? Позвольте, я его втащу…
Он поднял самовар и понес его, говоря:
— Собственноручный мой папаша выпивал в день не менее двадцати стаканов чаю, почему и прожил на сей земле безболезненно и мирно семьдесят три года. Имел он восемь пудов весу и был дьячком в селе Воскресенском…
— Вы отца Ивана сын? — воскликнула мать.
— Именно! А почему вам сие известно?
— Да я из Воскресенского!..
— Землячка? Чьих будете?
— Соседи ваши! Серегина я.
— Хромого Нила дочка? Лицо мне знакомое, ибо не однажды драл меня за уши…
Они стояли друг против друга и, осыпая один другого вопросами, смеялись. Сашенька, улыбаясь, посмотрела на них и стала заваривать чай. Стук посуды возвратил мать к настоящему.
— Ой, простите, заговорилась! Очень уж приятно земляка видеть…
— Это мне нужно просить прощения за то, что я тут распоряжаюсь! Но уж одиннадцатый час, а мне далеко идти…
— Куда идти? В город? — удивленно спросила мать.
— Да.
— Что вы? Темно, мокро, — устали вы! Ночуйте здесь! Егор Иванович в кухне ляжет, а мы с вами тут…
— Нет, я должна идти! — просто заявила девушка.
— Да, землячка, требуется, чтобы барышня исчезла. Ее здесь знают. И если она завтра покажется на улице, это будет нехорошо! — заявил Егор.
— Как же она? Одна пойдет?..
— Пойдет! — сказал Егор усмехаясь. Девушка налила себе чаю, взяла кусок ржаного хлеба, посолила и стала есть, задумчиво глядя на мать.
— Как это вы ходите? И вы, и Наташа? Я бы не пошла, — боязно! — сказала Власова.
— Да и она боится! — заметил Егор. — Вы боитесь, Саша?
— Конечно! — ответила девушка.
Мать взглянула на нее, на Егора и тихонько воскликнула:
— Какие вы… строгие!
Выпив чаю, Сашенька молча пожала руку Егора, пошла в кухню, а мать, провожая ее, вышла за нею. В кухне Сашенька сказала:
— Увидите Павла Михайловича — передайте ему мой поклон! Пожалуйста!
А взявшись за скобу двери, вдруг обернулась, негромко спросив:
— Можно поцеловать вас?
Мать молча обняла ее и горячо поцеловала.
— Спасибо! — тихо сказала девушка и, кивнув головой, ушла. Возвратясь в комнату, мать тревожно взглянула в окно. Во тьме тяжело падали мокрые хлопья снега.
— А Прозоровых помните? — спросил Егор. Он сидел, широко расставив ноги, и громко дул на стакан чаю. Лицо у него было красное, потное, довольное.
— Помню, помню! — задумчиво сказала мать, боком подходя к столу. Села и, глядя на Егора печальными глазами, медленно протянула: — Ай-ай-яй! Сашенька-то? Как она дойдет?
— Устанет! — согласился Егор. — Тюрьма ее сильно пошатнула, раньше девица крепче была… К тому же воспитания она нежного… Кажется, — уже испортила себе легкие…
— Кто она такая? — тихо осведомилась мать.
— Дочь помещика одного. Отец — большой прохвост, как она говорит. Вам, мамаша, известно, что они хотят пожениться?
— Кто?
— Она и Павел… Но — вот, все не удается, — он на воле, она в тюрьме, и наоборот!
— Я этого не знала! — помолчав, ответила мать. — Паша о себе ничего не говорит…
Теперь ей стало еще больше жалко девушку, и, с невольной неприязнью взглянув на гостя, она проговорила:
— Вам бы проводить ее!..
— Нельзя! — спокойно ответил Егор. — У меня здесь куча дела, и я с утра должен буду целый день ходить, ходить, ходить. Занятие немилое, при моей одышке…
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не от сына, а от чужого человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…
— Но — поговоримте о деле!
Голос его изменился, лицо стало серьезнее. Он начал спрашивать ее, как она думает пронести на фабрику книжки, а мать удивлялась его тонкому знанию разных мелочей.
Кончив с этим, они снова стали вспоминать о своем родном селе: он шутил, а она задумчиво бродила в своем прошлом, и оно казалось ей странно похожим на болото, однообразно усеянное кочками, поросшее тонкой, пугливо дрожащей осиной, невысокою елью и заплутавшимися среди кочек белыми березами. Березы росли медленно и, простояв лет пять на зыбкой, гнилой почве, падали и гнили. Она смотрела на эту картину, и ей было нестерпимо жалко чего-то. Перед нею стояла фигура девушки с резким, упрямым лицом. Она теперь шла среди мокрых хлопьев снега, одинокая, усталая. А сын сидит в тюрьме. Может быть, он не спит еще, думает… Но думает не о ней, о матери, — у него есть человек ближе нее. Пестрой, спутанной тучей ползли на нее тяжелые мысли и крепко обнимали сердце…
— Устали вы, мамаша! Давайте-ка ляжем спать! — сказал Егор улыбаясь.
Она простилась с ним и боком, осторожно прошла в кухню, унося в сердце едкое, горькое чувство.
Поутру, за чаем, Егор спросил ее:
— А если вас сцапают и спросят, откуда вы взяли все эти еретицкие книжки, — вы что скажете?
— «Не ваше дело» — скажу! — ответила она.
— Они с этим ни за что не согласятся! — возразил Егор. — Они глубоко убеждены, что это — именно их дело! И будут спрашивать усердно, долго!
— А я не скажу!
— А вас в тюрьму!
— Ну, что ж? Слава богу — хоть на это гожусь! — сказала она вздыхая. — Кому я нужна? Никому. А пытать не будут, говорят…
— Гм! — сказал Егор, внимательно посмотрев на нее. — Пытать — не будут. Но хороший человек должен беречь себя…
— У вас этому не научишься! — ответила мать усмехаясь. Егор, помолчав, прошелся по комнате, потом подошел к ней и сказал:
— Трудно, землячка! Чувствую я — очень трудно вам!
— Всем трудно! — махнув рукой, ответила она. — Может, только тем, которые понимают, им — полегче… Но я тоже понемножку понимаю, чего хотят хорошие-то люди…
— А коли вы это понимаете, мамаша, значит, всем вы им нужны — всем! — серьезно сказал Егор.
Она взглянула на него и молча усмехнулась.
В полдень она спокойно и деловито обложила свою грудь книжками и сделала это так ловко и удобно, что Егор с удовольствием щелкнул языком, заявив:
— Зер гут! как говорит хороший немец, когда выпьет ведро пива. Вас, мамаша, не изменила литература: вы остались доброй пожилой женщиной, полной и высокого роста. Да благословят бесчисленные боги ваше начинание!..
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя, что это шпион.
Высокий, кудрявый парень в шапке, сдвинутой на затылок, кричал сторожам, которые обыскивали его:
— Вы, черти, в голове ищите, а не в кармане!
Один из сторожей ответил:
— У тебя в голове, кроме вшей, ничего нет…
— Вам и ловить вшей, а не ершей! — откликнулся рабочий. Шпион окинул его быстрым взглядом и сплюнул.
— Меня-то пропустили бы! — попросила мать. — Видите, человек с ношей, спина ломится!
— Иди, иди! — сердито крикнул сторож. — Рассуждает тоже…
Мать дошла до своего места, составила корчаги на землю и, отирая пот с лица, оглянулась.
К ней тотчас же подошли слесаря братья Гусевы, и старший, Василий, хмуря брови, громко спросил:
— Пироги есть?
— Завтра принесу! — ответила она. Это был условленный пароль. Лица братьев просветлели. Иван, не утерпев, воскликнул:
— Эх ты, мать честная…
Василий присел на корточки, заглядывая в корчагу, и в то же время за пазухой у него очутилась пачка листовок.
— Иван, — громко говорил он, — не пойдем домой, давай у нее обедать! — А сам быстро засовывал книжки в голенища сапог. — Надо поддержать новую торговку…
— Надо! — согласился Иван и захохотал. Мать, осторожно оглядываясь, покрикивала:
— Щи, лапша горячая!
И, незаметно вынимая книги, пачку за пачкой, совала их в руки братьев.
Каждый раз, когда книги исчезали из ее рук, перед нею вспыхивало желтым пятном, точно огонь спички в темной комнате, лицо жандармского офицера, и она мысленно со злорадным чувством говорила ему:
«На-ко тебе, батюшка…»
Передавая следующую пачку, прибавляла удовлетворенно: «На-ко…»
Подходили рабочие с чашками в руках; когда они были близко, Иван Гусев начинал громко хохотать, и Власова спокойно прекращала передачу, разливая щи и лапшу, а Гусевы шутили над ней:
— Ловко действует Ниловна!
— Нужда заставит и мышей ловить! — угрюмо заметил какой-то кочегар. — Кормильца-то — оторвали. Сволочи! Ну-ка, на три копейки лапши. Ничего, мать! Перебьешься.
— Спасибо на добром слове! — улыбнулась она ему. Он, уходя в сторону, ворчал:
— Недорого мне стоит доброе-то слово…
Власова покрикивала:
— Горячее — щи, лапша, похлебка…
И думала о том, как расскажет сыну свой первый опыт, а перед нею все стояло желтое лицо офицера, недоумевающее и злое. На нем растерянно шевелились черные усы и из-под верхней, раздраженно вздернутой губы блестела белая кость крепко сжатых зубов. В груди ее птицею пела радость, брови лукаво вздрагивали, и она, ловко делая свое дело, приговаривала про себя:
— А вот — еще!..