Река жизни
1906
II
Время от времени в хозяйском номере происходят бури. То, бывает, поручик при помощи своего воспитанника Ромки продаст букинисту кипу чужих книг, то перехватит, пользуясь отсутствием хозяйки, суточную плату за номер, то заведет втайне игривые отношения с горничной. Как раз накануне поручик злоупотребил кредитом Анны Фридриховны в трактире напротив; это всплыло наружу, и вот вспыхнула ссора с руганью и с дракой в коридоре. Двери всех номеров раскрылись, и из них выглянули с любопытством мужские и женские головы. Анна Фридриховна кричала так, что ее было слышно на улице:
— Вон отсюда, разбойник, вон, босявка! Я все кровные труды на тебя потратила! Ты моих детей кровную копейку заедаешь!..
— Нашу копейку заедаешь! — орал гимназист Ромка, кривляясь за материнской юбкой.
— Заеда-аешь! — вторили ему в отдалении Адька с Эдькой.
Швейцар Арсений молча, с каменным видом, сопя, напирал грудью на поручика. А из номера девятого какой-то мужественный обладатель великолепной раздвоенной черной бороды, высунувшись из дверей до половины в нижнем белье и почему-то с круглой шляпой на голове, советовал решительным тоном:
— Арсень! Дай ему между глаз.
Таким образом поручик был вытеснен на лестницу. Но так как на эту же лестницу отворялось широкое окно из коридора, то Анна Фридриховна еще продолжала кричать вслед поручику, свесившись вниз:
— Каналья, шарлатанщик, разбишака, босявка киевская!
— Босявка! Босявка! — надсаживались в коридоре мальчишки.
— И чтобы ноги твоей больше здесь не было. И вещи свои паршивые забирай с собой! Вот они, вот тебе, вот!
В поручика полетели сверху позабытые им впопыхах вещи: палка, бумажный воротничок и записная книжка. На последней ступеньке поручик остановился, поднял голову и погрозил кулаком. Лицо у него было бледно, под левым глазом краснела ссадина.
— Под-дождите, сволочи, я все докажу кому следует. Ага! Сводничают! Грабят жильцов!..
— А ты иди, иди, пока цел, — говорил сурово Арсений, наваливаясь сзади и тесня поручика плечом.
— Прочь, хам! Не имеешь права касаться офицера! — воскликнул гордо поручик. — Я все знаю! Вы здесь без паспорта пускаете! Укрываете! Краденое укрываете… Пристано…
Но тут Арсений ловко обхватил поручика сзади, дверь со звоном и с дребезгом хлопнула, два человека, свившись клубком, выкатились на улицу, и уже оттуда донеслось гневное:
–…держательствуете!
Сегодня утром, как это всегда бывало и раньше, поручик Чижевич явился с повинной, принеся с собою букет наломанной в чужом саду сирени. Лицо у него утомлено, вокруг ввалившихся глаз тусклая синева, виски желты, одежда не чищена, в голове пух. Примирение идет туго. Анна Фридриховна еще недостаточно насладилась униженным видом своего любовника и его покаянными словами. Кроме того, она немного ревнует Валерьяна к тем трем ночам, которые он провел неизвестно где.
— Нюничка, а куда же… — начинает поручик необыкновенно кротким и нежным, даже слегка дрожащим фальцетом.
— Что та-ко-е? Кто это вам здесь за Нюничка! — презрительно обрывает его хозяйка. — Всякий гицель, и тоже — Нюничка!
— Нет, видишь ли, я только хотел спросить тебя, куда выписать Прасковью Увертышеву, тридцати четырех лет? Тут нет пометки.
— Ну и выписывай на толчок. И себя туда же можешь выписать. Одна компания. Или в ночлежку.
«Стерва!» — думает поручик, но только глубоко в покорно вздыхает:
— Какая ты сегодня нервная, Нюничка!
— Нервная… Какая бы я там ни была, а я знаю про себя, что я женщина честная и трудящая… Прочь, вы, байструки! — кричит она на детей, и вдруг — шлеп! шлеп! — два метких удара ложкой влетают по лбу Адьке и Эдьке. Мальчики хнычут.
— Проклятое мое дело, и судьба моя проклятая… — ворчит сердито хозяйка. — Как я за покойным мужем жила, я никакого горя себе не видела. А теперь, что ни швейцар — так пьяница, а горничные все воровки. Цыц, вы, проклятики!.. Вот и эта Проська, двух дней не прожила, а уж из номера двенадцатого у девушки чулки стащила. А то еще бывают некоторые другие, которые только по трактирам ходят за чужие деньги, а дела никакого не делают…
Поручик очень хорошо знает, на кого намекает Анна Фридриховна, но сосредоточенно молчит. Запах бигоса вселяет в него кое-какие далекие надежды. В это время дверь отворяется, и входит, не снимая с головы фуражки с тремя золотыми позументами, швейцар Арсений. У него наружность скопца и альбиноса и все нечистое лицо в буграх. Он служит у Анны Фридриховны, по крайней мере, в сороковой раз, и служит до первого запоя, пока хозяйка собственноручно не прибьет его и не прогонит, отняв сначала у него символ власти — фуражку с позументами. Тогда Арсений наденет белую кавказскую папаху на голову и темно-синее пенсне на нос, будет куражиться в трактире напротив, пока весь не пропьется, а под конец загула будет горько плакать перед равнодушным половым о своей безнадежной любви к Фридриху и будет угрожать смертью поручику Чижевичу. Протрезвившись, он явится в «Сербию» и упадет хозяйке в ноги. И она опять примет его, потому что новый швейцар, заменивший Арсения, уже успел за этот короткий срок обворовать ее, напиться, и наскандалить, и даже попасть в участок.
— Ты что? С парохода? — спрашивает Анна Фридриховна.
— Да. Привел шесть богомольцев. Насилу отнял у Якова и; «Коммерческой». Он уже их вел, а я подошел к одному и говорю на ухо: «Мне, говорю, все равно, идите хочь куда хотите, а как вы люди в здешних местах неизвестные и мне вас ужасно жалко, то я вам скажу, чтобы вы лучше за этим человеком не ходили, потому что у них в гостинице на прошлой неделе богомольцу одному подсыпали порошку и обокрали». Так и увел их. Яков потом мне кулаком издальки грозился. Кричит: «Ты постой у меня, Арсений, я тебе еще споймаю, ты моих рук не убежишь!» Но только я ему и сам, если придется…
— Ладно! — прерывает его хозяйка. — Большое мне дело до твоего Якова. По скольку сговорились?
— По тридцать копеек. Ей-богу, барыня, как ни уговаривал, больше не дают.
— У, дурень ты, ничего не умеешь. Отведи им номер второй.
— Всех в один?
— Дурак: нет, каждому по два номера. Конечно, в один. Принести им матрацев, из старых, три матраца принести. А на диван — скажи, чтобы не смели ложиться. Всегда от этих богомольцев клопы. Ступай!
По уходе его поручик замечает вполголоса нежным и заботливым тоном:
— Я удивляюсь, Нюточка, как это ты позволяешь ему входить в комнату в шапке. Это же все-таки неуважение к тебе, как к даме и как к хозяйке. И потом — посуди мое положение: я офицер в запасе, а он все-таки… нижний чин. Неудобно как-то.
Но Анна Фридриховна набрасывается на него с новым ожесточением:
— Нет, уж ты, пожалуйста, не суйся, куда тебя не спрашивают. О-фи-цер! Таких офицерей много у Терещенки в приюте ночует. Арсений человек трудящий, он свой кусок зарабатывает… не то что… Прочь, вы, лайдаки! Куда с руками лезете!
— Да-а… не дае-ешь! — гудит Адька.
— Не да-е-ос!..
Между тем бигос готов. Анна Фридриховна гремит посудой на столе. Поручик в это время старательно припал головой к домовой книге. Он весь ушел в дело.
— Что ж, садись, что ли, — отрывисто приглашает хозяйка.
— Нет, спасибо, Нюточка. Кушай сама. Мне что-то не очень хочется, говорит Чижевич, не оборачиваясь, сдавленным голосом и громко глотает слюну.
— А ты иди, когда говорят. Тоже, скажите, задается. Ну, иди!..
— Сейчас, сию минуту, Нюничка. Вот только последний листок дописать. По удостоверению, выданному из Бильдинского волостного правления… губернии… за номером 2039… Готово. — Поручик встает и потирает руки. Люблю я поработать.
— Хм! Тоже работа! — презрительно фыркает хозяйка. — Садись.
— Нюничка, и если бы… одну… маленькую…
— Обойдется и без.
Но так как мир почти уже водворен, то Анна Фридриховна достает из шкафа маленький пузатый граненый графинчик, из которого пил еще отец покойного. Адька размазывает капусту по тарелке и дразнит брата тем, что у него больше. Эдька обижается и ревет:
— Адьке больсе полози-ила. Да-а!
Хлоп! — Звонкий удар ложкой поражает Эдьку в лоб. И тотчас же, как ни в чем не бывало, Анна Фридриховна продолжает разговор:
— Рассказывай! Тоже мастер врать. Наверно, валялся у какой-нибудь.
— Нюничка! — восклицает поручик укоризненно и, оставив есть, прижимает руки — в одной из них вилка с куском колбасы — к груди. — Чтобы я? О, как ты меня мало знаешь. Я скорее дам голову на отсечение, чем позволю себе подобное. Когда я тот раз от тебя ушел, то так мне горько было, так обидно! Иду я по улице и, можешь себе представить, заливаюсь слезами. Господи, думаю, и я позволил себе нанести ей оскорбление. Ко-му-у! Ей! Единственной женщине, которую я люблю так свято, так безумно…
— Хорошо поёшь, — вставляет польщенная, хотя все еще немного недоверчивая хозяйка.
— Да! Ты не веришь мне! — возражает поручик с тихим, но глубоким трагизмом. — Ну что ж, я заслужил это. А я каждую ночь приходил под твои окна и в душе творил молитву за тебя. — Поручик быстро опрокидывает рюмку, закусывает и продолжает с набитым ртом и со слезящимися глазами: — И я все думал: что, если бы случился вдруг пожар или напали разбойники? Я бы тогда доказал тебе. Я бы с радостью отдал за тебя жизнь… Увы, она и так недолга, — вздыхает он. — Дни мои сочтены…
В это время хозяйка роется в кошельке.
— Скажите пожалуйста! — возражает она с кокетливой насмешкой. — Адька, вот тебе деньги, сбегай к Василь Василичу за бутылкой пива. Только скажи, чтобы свежего. Живо!
Завтрак уже окончен, бигос съеден и пиво выпито, когда появляется развращенный гимназист приготовительного класса Ромка, весь в мелу и в чернилах. Еще в дверях он оттопыривает губы и делает сердитые глаза. Потом швыряет ранец на пол и начинает завывать:
— Да-а… без меня все поели. Я голодный, как со-ба-а-ака…
— А у меня еще есть, а я тебе не дам, — дразнит его Адька, показывая издали тарелку.
— Да-а-а… Это сви-инство, — тянет Ромка. — Мама, вели А-адьке…
— Молчать! — вскрикивает пронзительно Анна Фридриховна. — Ты бы еще до ночи шлялся. Вот тебе пятачок. Купи колбасы, и довольно с тебя.
— Да-а, пятачок! Сами с Валерьяном Иванычем бигос едят, а меня учиться заставляют. Я, как соба-а-а…
— Вон! — кричит Анна Фридриховна страшным голосом, и Ромка поспешно исчезает. Однако он успевает схватить с полу ранец: в голове у него мгновенно родилась мысль — пойти продать свои учебники на толкучке. В дверях он сталкивается со старшей сестрой Алечкой и, пользуясь случаем, щиплет ее больно за руку. Алечка входит, громко жалуясь:
— Мама, вели Ромке, чтобы он не щипался.
Она хорошенькая тринадцатилетняя девочка, начинающая рано формироваться. Она желто-смуглая брюнетка, с прелестными, но не детскими темными глазами. Губы у нее красные, полные и блестящие, и над верхней губкой, слегка зачерненной легким пушком, две милые родинки. Она общая любимица в номерах. Мужчины дарят ей конфеты, часто зазывают к себе, целуют и говорят бесстыдные вещи. Она все знает, что может знать взрослая девушка, но никогда в этих случаях не краснеет, а только опускает вниз свои черные длинные ресницы, бросающие синие тени на янтарные щеки, и улыбается странной, скромной, нежной и в то же время сладострастной какой-то ожидающей улыбкой. Ее лучшая приятельница — девица Женя, квартирующая в номере двенадцатом, тихая, аккуратная в плате за квартиру, полная блондинка, которую содержит какой-то купец-дровяник, но которая в свободные дни водит к себе кавалеров с улицы. Эту особу Анна Фридриховна весьма уважает и говорит про нее: «Ну что ж, что Женечка девка, зато она женщина самостоятельная».
Увидев, что завтрак съеден, Алечка вдруг делает одну из своих принужденных улыбок и говорит тонким голоском, громко и несколько театрально:
— А, вы уже позавтракали. Я опоздала. Мама, можно мне пойти к Евгении Николаевне?
— Ах, иди, куда хочешь!
— Мерси.
Она уходит. После завтрака водворяется полный мир. Поручик шепчет на ухо вдове самые пылкие слова и жмет ей под столом круглое колено, а она, раскрасневшись от еды и от пива, то прижимается к нему плечом, то отталкивает его и стонет с нервным смешком:
— Да Валерьян! Да бесстыдник! Дети!
Адька и Эдька смотрят на них, засунув пальцы в рот и широко разинув глаза. Мать вдруг набрасывается на них:
— Идите гулять, лаборданцы. Й-я вас. Расселись, точно в музее. Марш, живо!
— Когда я не хочу гулять, — гудит Адька.
— Я не хоц-у-у.
— Я вот вам дам — не хочу. Две копейки на леденцы — и марш!
Она запирает за ними дверь, садится к поручику на колени, и они начинают целоваться.
— Ты сердишься, мое золотце? — шепчет ей на ухо поручик.
Но в дверь стучат. Приходится отпирать. Входит новая горничная, высокая, мрачная, одноглазая женщина, и говорит хрипло, с свирепым выражением лица:
— Там двенадцатый номер самовар требует, и чай, и сахар.
Анна Фридриховна нетерпеливо выдает все, что нужно. Поручик, раскинувшийся на диване, говорит томно:
— Я бы отдохнул немного, Нюничка. Нет ли свободного номера? Здесь все люди толкутся.
Свободный номер оказывается только один — пятый, и они отправляются туда. Номер в одно окно, темный, узкий и длинный, как кегельбан. Кровать, комод, облупленный коричневый умывальник и ночной столик составляют всю его меблировку. Хозяйка и поручик опять начинают целоваться, причем стонут, как голуби весною на крыше.
— Нюничка, если ты меня любишь, мое сокровище, пошли за папиросами «Плезир», шесть копеек десяток, — вкрадчиво говорит поручик, раздеваясь.
— Потом…
Весенний вечер быстро темнеет, и вот на дворе уже ночь. В окно слышны свистки пароходов на Днепре, и скользит далекий запах травы, пыли, сирени, нагретого камня. Вода звонкими каплями мерно падает внутри умывальника. Но в дверь опять стучатся.
— Кто там? Какого черта все шляетесь? — кричит разбуженная Анна Фридриховна. Она босиком вскакивает с кровати и гневно распахивает дверь. — Ну, что еще нужно?
Поручик Чижевич стыдливо натягивает на голову одеяло.
— Студент спрашивает номер, — суфлерским шепотом говорит за дверью Арсений.
— Какой студент? Скажи ему, что остался только один номер и то в два рубля. Он один или с женщиной?
— Один.
— Так и скажи. И паспорт и деньги вперед. Знаю я этих студентов.
Поручик поспешно одевается. Благодаря привычке он делает свой туалет в десять секунд. Анна Фридриховна в это время ловко и быстро оправляет постель. Возвращается Арсений.
— Заплатил вперед, — говорит он мрачно. — И паспорт вот.
Хозяйка выходит в коридор. Волосы у нее разбились и прилипли ко лбу, на пунцовых щеках оттиснулись складки подушки, глаза необычайно блестят. За ее спиной поручик бесшумной тенью пробирается в хозяйский номер.
У окна на лестнице дожидается студент. Он светловолосый, худощавый, уже немолодой человек с длинным, бледным, болезненно-нежным лицом. Голубоватые глаза смотрят точно сквозь туман, добродушны, близоруки и чуть-чуть косят. Он вежливо кланяется хозяйке, отчего та смущенно улыбается и защелкивает верхнюю кнопку на блузке.
— Мне бы номер, — говорит он мягко, точно робея. — Мне надо ехать. И еще бы я попросил свечку, перо и чернила.
Ему показывают кегельбан. Он говорит:
— Прекрасно, лучше нельзя требовать. Здесь чудесно. Только вот, пожалуйста, перо и чернила.
От чаю и от белья он отказывается. Ему все равно.