Смех и горе
1871
Глава семьдесят четвертая
Целую ночь я однако ж продумал, лежа в постели: что это за люди и что за странный позыв у них к самой беспричинной и самой беззаветной откровенности? Думал, решал и ничего не решил; а наутро только что сел было за свою записку, как вдруг является совсем незнакомый господин, среднего роста, белый, белобрысый, с толстыми, бледными, одутловатыми щеками, большими выпуклыми голубыми глазами и розовыми губками сердечком.
Вошел он очень торопливо, размахивая фуражкой, плюхнул прямо на стул у моего письменного стола и, усевшись, отрекомендовался Семеном Ивановичем Дергальским.
Говорит картавя, присюсюкивая и сильно поплевывая в собеседника.
— Плишел, — говорит, — к вам с доблым намелением, вы человек чузой и не видите, что с вами тволят. Кто вас лекомендовал Фольтунатову?
Я отвечал, что мы с Фортунатовым старые знакомые.
— Плесквельно, это плесквельно! — заговорил мой гость. — Фольтунатов пельвый подлец! Извините меня; он вась длуг, но я плезде всего цестный целовек и говолю плявду. Это он вас повел к губельнатолю?
— Он.
— Ах, мельзавец! Извините, я говолю всегда плямо. Он ведь не плявитель канцелялии, а фокусник; он сам и есть «севельный маг и вольсебник». Он хитл как челт. Длугие плячут… Но, позвольте, я это написю.
Я подал ему карандаш, а он написал прячут и продолжал:
— Да-с; плячут от начальства новых людей, а он налосьно всех подводит и члесь то бесплистлястным слывет, а потом всех в дуляцкие кольпаки налязает. Я самое тлюдное влемя в западных губельниях слюзил, и полезен был, и нагляды полючал, потому сто я плямой настояссий лусский целовек… Я не хитлец, как он, сто баляхнинским налечием говолит, а сам и насым и васым, хузе зида Иоськи, что ваксу плодает; а я, видите, я даже на визитных кальточках себя не маскилую… — и с этим он подал мне свою карточку, на которой было напечатано: Семен Иванович Дергалъский — почтовый люстратор. — Видите, как плямо иду, а он ботвинью и бузянину лопает, а люсских людей выдает ляху Фуфаевскому. Он сказал мне: «я тебя с губельнатолом сблизу и всех ляхов здесь с ним выведесь»… как самого способного целовека меня пледставил. Губельнатоль плосил меня: «будьте, говолит, моим глазом и ухом, потому сто я хоть знаю все, сто делается в голоде, а сто из голода…» Но, позвольте, это я написю.
И он написал: в городе, и продолжал снова:
— «Сто из голода выезжает, это только вы одни мозете знать». Я на это для обьсей пользы согласился, а Фольтунатов мне так устлоил, что я с губельнатолом говолить не мог.
— Отчего же?
— Потому сто губельнатолша всегда тут зе вельтится: Фольтунатову, подлецу, это на луку: ему она не месяет; потому сто он пли ней налёсно о лазных вздолях говолит: как детей в летолтах плиготовлять и тому подобное, а сам подсовывает ее музу сто хоцет к подписи, мелзавец, а я долзен был дело лясказать, что я за день плолюстлиловал, кто о цем писет, — а она не выходит. Я как настояссий слузбист плямо посол, плямым путем, и один лаз пли ней плямо сказал ему: «васе плевосходительство, мы о таких вестях не плиучены говолить пли тлетьем лице», а она сейцас: «Это и пликласно! — говолит, — Глегуал, выди, мой длуг, вон, пока он долозит!» Сто я тут мог сделать? Я нацинаю говолить и, наконец, забываю, сто это она, а не он, и говолю, сто Фуфаевский послал своему блату в Польсу, письмо, стоб он выслал ему сюда для губельнатолсы симпатицескую польскую блошку, стобы под платьем носить; а она как вскочит… «Глегуал! — кличит, лясполядись сейцас его уволить! он меня обидел», — и с тех пол меня в дом не плинимают. Тут Фольтунатов как путный и вмесялся. «Позвольте, говолит, вам объяснить: ведь он это не со злым умыслом сказал: он хотел сказать, сто Фуфаевский выписывает для губельнатолсы польскую блошку, а сказал блошку…» Но нет, позвольте каландаш, а то вы тоже этого не поймете.
Дергальский схватил карандаш и написал четко б-р-о-ш-к-у.
— Вот сло о цем дело! — продолжал он, — и это им Фольтунатов объяснил, да кстати и всем лазблаговестил и сделал меня сутом голоховым, а для чего? для того, сто я знал, сто он губельнатолу яму лоет.
— Он… губернатору яму роет?
— А как зе? Я знаю, сто он ему один лаз дал подписать, и куда он это хотел отплавить. Вот посмотлите, — и дает бумагу, на которой написано: «Отца продал, мать заложил и в том руку приложил», а подписано имя губернатора… — Я это знал, — продолжал Дергальский, — и стлемился после ссолы все это сообссить, но мне не довеляют, а почему? потому сто меня Фольтунатов сумаседсим и дулаком поставил, а подлец Фуфаевский на меня козла из конюсни выпустил, а козел мне насквозь бок логами плополол и изувецил меня пли всех поселеди улицы. Я тли месяца в постели лезал и послал самую плавдивую залобу, что козел на меня умысленно пуссен за мой патлиотизм, а они на смех завели дело «о плободании меня козлом с политицескими целями по польской интлиге» и во влемя моей болезни в Петелбулг статью послали «о полякуюссем козле», а тепель, после того как это напецатано, уж я им нимало не опасен, потому сто сситаюсь сумаседсим и интлиганом. Я вазные, очень вазные весси знаю, но не могу сказать, потому сто всё, сто я ни сказю, только на смех поднимают: «его-де и козел с политицескими целями бил». Мне тепель одному делать нецего: я собилаю палтию и плисол вас плосить: составимте палтию.
— Позвольте, — говорю, — против кого же мы будем партию составлять?
— Плотив всех, плотив Фольтунатова, плотив всех пледателей.
— Да я здесь, — отвечаю, — новый человек и ни в какие интриги входить не хочу.
— Не хотите? а если не хотите в интлиги входить, ну так вы плопали.
— Напротив, со мной все очень доверчивы и откровенны!
Дергальский вскочил и захохотал.
— Поздлявляю! — заговорил он, — поздлявляю вас! Откловенны… здесь всегда с того начинается… все откловенны!.. Они как слепни все на нового целовека своих яиц накладут, а потом целвяки-то выведутся да вам скулу всю и плоглызут… Поздлявляю! Теперь вы много от них слысали длуг пло длуга, — ну и попались; тепель все вас и станут подозлевать, что вы их длуг длугу выдаете. Не вельте им! никому не вельте! Не интлиговать здесь тепель никому нельзя — повельте, нельзя. Дазе когда вы интлигуете — меньше глеха; вы тогда на одной столоне… Мой вам совет: составимте палтию.
— Нет-с, — отвечаю, — я ни к какой партии здесь принадлежать не намерен, я сделаю свое дело и уеду.
— Нет-с, вы так не сделаете; сначала все так говолят, а как вам голяцего за козу зальют, так и не уедете. Генелал Пеллов тоже сюда на неделю плиехал, а как пледводитель его нехолосо плинял, так он здесь уж втолой год живет и ходит в клуб спать.
«Это еще, — думаю, — что такое?»
— Пеллов, Пеллов, известный генелал… — Дергальский опять схватил карандаш и написал: П-е-р-л-о-в. — Знаете?
— Знаю.
— Ну вот он самый и есть: и зена и дети узе сюда к нему едут, — он бедный целовек, а больсе тысяци лублей стлафу в клуб пелеплацивает, и вот увидите, будет здесь сидеть, пока совсем лазолится.
— А зачем он платит штраф?
— А потому сто все пледводителю этим мстит: пледводительский зять сталсиной в клубе, а Пеллов всякое его дезулство плиходит и спит в клубе до утла, стоб и пледводительский зять, как сталсина, сидел, — вот за это и платит.
Что такое за чепуха? Неужто все это вправду выделывается в такое серьезное время? Дергальский клянется и божится, что все это именно так; что предводитель терпеть не может губернатора и что потому все думали, что они с генералом Перловым сойдутся, а вышло иначе: предводитель — ученый генерал и свысока принял Перлова — боевого генерала, и вот у них, у двух генералов, ученого и боевого, зашла война, и Перлов, недовольный предводителем, не будучи в силах ничем отметить ему лично, спит в клубе на дежурстве предводительского зятя и разоряет себя на платежи штрафа. Черт знает что такое!
— Вы, — говорю, — не имеете ли каких-нибудь соображений об устройстве врачебной части России? Вот это мне очень интересно!
— Нет, — отвечал Дергальский, — не имею… Я слихал, сто будто нас полицеймейстель своих позальных солдат от всех болезней келосином лечит и очень холосо; но будто бы у них от этого животы насквозь светятся; однако я боюсь это утвельздать, потому сто, мозет быть, мне все это на смех говолили, для того, стоб я это ласпустил, а потом под этот след хотят сделать какую-нибудь действительную гадость, и тогда пло ту уз нельзя будет сказать. Я тепель остолозен.
— Не поздно ли?
— Да, поздно; но если составить палтию…
— Нет, меня, — говорю, — увольте.
— Залею, — говорит, — оцень. Вы по клайней меле хоть цем-нибудь запаситесь.
— Чем же?
— Секлет какой-нибудь имейте в луках, а то…
— Чего же вы опасаетесь?
— Чего? пелвым вледным целовеком вас сделают, да-с!
С этим Дергальский вздохнул, крепко сжал мою руку и вышел.