Золото
1892
IV
Раз вечером баушка Лукерья была до того удивлена, что даже не могла слова сказать, а только отмахивалась обеими руками, точно перед ней явилось привидение. Она только что вывернулась из передней избы в погребушку, пересчитала там утренний удой по кринкам, поднялась на крылечко и остановилась как вкопанная; перед ней стоял Родион Потапыч.
— Да ты давно онемела, что ли? — сердито проговорил старик и, повернувшись, пошел в переднюю избу.
Наташка, завидевшая сердитого деда в окно, спряталась куда-то, как мышь. Да и сама баушка Лукерья трухнула: ничего худого не сделала, а страшно. «Пожалуй, за дочерей пришел отчитывать», — мелькнуло у ней в голове. По дороге она даже подумала, какой ответ дать. Родион Потапыч зашел в избу, помолился в передний угол и присел на лавку.
— Случай вышел к тебе… — заговорил старик, добывая из кармана окровавленный платок. — Вот погляди, старуха.
В платке лежали бережно завернутые четыре передних зуба. Баушка Лукерья «ужахнулась» бабьим делом, но ничего не могла понять.
— Где взял-то? — спросила она, чувствуя, что говорит совсем не то.
— Не украл, а свои собственные…
В подтверждение своих слов старик раскрыл рот и показал окровавленные десны. Теперь баушка ахнула уже от чистого сердца.
— Где это тебя угораздило-то?
— В шахте… Заложил четыре патрона, поджег фитиля: раз ударило, два ударило, три, а четвертого нет. Что такое, думаю, случилось?.. Выждал с минуту и пошел поглядеть. Фитиль-то догорел, почитай, до самого патрона, да и заглох, ну, я добыл спичку, подпалил его, а он опять гаснет. Ну, я наклонился и начал раздувать, а тут ка-ак чебурахнет… Опомнился я уже наверху, куда меня замертво выволокли. Сам цел остался, а зубы повредило, сам их добыл…
— Ах, батюшки… да как это тебя угораздило-то?
— Вот и пришел… Нет ли у тебя какого средствия кровь унять да против опуха: щеку дует. К фершалу стыдно ехать, а вы, бабы, все знаете… Может, и зубы на старое место можно будет вставить?
— Нет, этого нельзя, а кровь уймем… Есть такая травка.
К особенностям Родиона Потапыча принадлежало и то, что он сам никогда не хворал и в других не признавал болезней, считая их притворством, то есть такие болезни, как головная боль, лихоманка, горячка, «сердце схватило», «весь не могу» и т. д. Всякая болезнь в его глазах являлась только предлогом не работать. Из-за этого происходили часто трагикомические случаи. Еще при покойном Карачунском одному рабочему придавило в шахте ногу. Его отправили в больницу. Это до того возмутило старика, что он сейчас же заявился к Карачунскому с формальной жалобой:
— Это он нарочно, Степан Романыч.
— Как нарочно? Фельдшер говорит, что кости повреждены и, может быть, придется даже отнять ногу…
— Нарочно, Степан Романыч, ногу подставил, чтобы в больнице полежать, а потом пенсию будет клянчить… Известно, какой наш народ.
В восемьдесят лет у Родиона Потапыча сохранились все зубы до одного, и он теперь искренне удивлялся, как это могло случиться, что вышибло «диомидом» сразу четыре зуба. На лице не было ни одной царапины. Другого разнесло бы в крохи, а старик поплатился только передними зубами. «Все на счастливого», как говорили рабочие.
Старуха сбегала в заднюю избу, порылась в сундуках и натащила разного старушечьего снадобья: и коренья, и травы, и наговоренной соли, и еще какого-то мудреного зелья, завернутого в тряпочку. Родион Потапыч принимал все с какой-то детской покорностью, точно удивился самому себе, что дошел до такого ничтожества.
— А вот это к ночи прими, — наставительно повторяла старуха, — кровь разбивает… Хорошее пособие от бессонницы, али кто нехорошо задумываться начинает.
Родион Потапыч улыбнулся.
— И то меня за сумасшедшего принимают, — заговорил он, покачав головой. — Еще покойничек Степан Романыч так-то надумал… Для него-то я и был, пожалуй, сумасшедший с этой Рублихой, а для Оникова и за умного сойду. Одним словом, пустой колос кверху голову носит… Тошно смотреть-то.
— Все жалятся на него… — заметила баушка Лукерья. — Затеснил совсем старателей-то… Тоже ведь живые люди: пить-есть хотят…
— И старателей зря теснит, и своего поведения не понимает.
Оглядевшись и понизив тон, старик прибавил:
— А у меня уж скоро Рублиха-то подастся… да. Легкое место сказать, два года около нее бьемся, и больших тысяч это самое дело стоит. Как подумаю, что при Оникове все дело оправдается, так даже жутко сделается. Не для его глупой головы удумана штука… Он-то теперь льнет ко мне, да мне-то его даром не надо.
Еще более понизив голос, старик прошептал на ухо баушке Лукерье:
— Приходил ведь ко мне Степан-то Романыч…
— С нами крестная сила!..
— Верно тебе говорю… Спустился я ночью в шахту, пошел посмотреть штольню и слышу, как он идет за мной. Уж я ли его шаги не знал!..
— А-ах, ба-атюшки… Да я бы на месте померла.
— Ну, раньше смерти не помрешь. Только не надо оборачиваться в таких делах… Ну, иду я, он за мной, повернул я в штрек, и он в штрек. В одном месте надо на четвереньках проползти, чтобы в рассечку выйти, — я прополз и слушаю. И он за мной ползет… Слышно, как по хрящу шуршит и как под ним хрящ-то осыпается. Ну, тут уж, признаться, и я струхнул. Главная причина, что без покаяния кончился Степан-то Романыч, ну и бродит теперь…
— Почему же около шахты ему бродить?
— А почему он порешил себя около шахты?.. Неприкаянная кровь пролилась в землю.
— Ну, так что дальше-то было? — спрашивала баушка Лукерья, сгорая от любопытства. — Слушать-то страсти…
— Дальше-то вот и было… Повернулся я, а он из штрека-то и вылезает на меня.
— Батюшки!.. Угодники!.. Ой, смертынька!
— А я опять знаю, что двигаться нельзя в таких делах. Стою и не шевелюсь. Вылез он и прямо на меня… бледный такой… глаза опущены, будто что по земле ищет. Признаться тебе сказать, у меня по спине мурашки побежали, когда он мимо прошел совсем близко, чуть локтем не задел.
Родион Потапыч перевел дух. Баушка Лукерья вся дрожала со страху и даже перекрестилась несколько раз.
— Ну и бесстрашный ты человек, Родион Потапыч!
— Ты слушай дальше-то: он от меня, а я за ним… Страшновато, а я уж пошел на отчаянность: что будет. Завел он меня в одну рассечку да прямо в стену и ушел в забой. Теперь понимаешь?
— Ничего я не понимаю, голубчик. Обмерла, слушавши-то тебя…
— А я понял: он мне показал, где жила спряталась.
— А ведь и то… Ах, глупая я какая!..
— Ну, я тут на другой день и поставил работы, а мне по первому разу зубы и вышибло, потому как не совсем чистое дело-то…
— А что ты думаешь, ведь правильно!.. Надо бы попа позвать да отчитать хорошенько…
В этот момент под окнами загремел колокольчик и остановилась взмыленная тройка. Баушка Лукерья даже вздрогнула, а потом проговорила:
— Погляди-ка, как наш Кишкин отличается… Прежде Ястребов так-то ездил, голубчик наш.
Родион Потапыч только нахмурился, но не двинулся с места. Старуха всполошилась: как бы еще чего не вышло. Кишкин вошел в избу совсем веселый. Он ехал с обеда от горного секретаря.
— Передохнуть завернул, баушка, — весело говорил он, не снимая картуза. — Да и лошадям надо подобрать мыло. Запозднился малым делом… Дорога лесная, пожалуй, засветло не доберусь до своей Богоданки.
— Здравствуй, Андрон Евстратыч… Разбогател, так и узнавать не хочешь, — заговорил Зыков, поднимаясь с лавки.
— Ах, Родион Потапыч! — обрадовался Кишкин. — А я-то и не узнал тебя. Давненько не видались… Когда в последний-то раз мы с тобой встретились? Ах да, вот здесь же у следователя. Еще ты меня страмил…
— Мало страмил-то, Андрон Евстратыч, потому как по твоему малодушеству не так бы следовало…
— Правильно, Родион Потапыч, кабы знал да ведал, разе бы довел себя до этого, а теперь уже поздно… Голодный-то и архирей украдет.
— Претит, значит, совесть-то? Ах, Андрон Евстратыч, Андрон Евстратыч…
— От бедноты это приключилось, — объяснила баушка Лукерья, чтобы прекратить неприятный разговор. — Все мы так-то: в чужом рту кусок велик…
— Через тебя в землю-то ушел Степан Романыч, — наступал старый штейгер. — Истинно через тебя… Метил ты в других, а попал в него.
— Так уж случилось… — смущенно повторял Кишкин. — Разе я теперь рад этому?.. И то он, Степан-то Романыч, как-то привиделся мне во сне, так я напринялся страху. Панихиду отслужил по нем, так будто полегче стало…
Родион Потапыч и баушка Лукерья переглянулись, а потом старик проговорил:
— Старинные люди, Андрон Евстратыч, так сказывали: покойник у ворот не стоит, а свое возьмет… А между прочим, твое дело — тебе ближе знать.
Наступило неловкое молчание. Кишкин жалел, что не вовремя попал к баушке Лукерье, и тянул время отъезда, — пожалуй, подумают, что он бежит.
— Ты бы переночевал? — предлагала баушка Лукерья. — Куда на ночь глядя поедешь-то?
— А мне пора, в сам деле!.. — поднялся Кишкин. — Только-только успею засветло-то… Баушка, посылай поклончик любезному сынку Петру Васильичу. Он на Сиротке теперь околачивается… Шабаш, брат: и узду забыл, и весы — все ремесло.
— Ох, и не говори, — застонала баушка Лукерья. — Домой-то и глаз не кажет. Не знаю, что уж теперь и будет.
— Ничего, обмякнет, дай время, — успокаивал Кишкин. — До свежих веников не забудет…
— А ты напрасно, баушка, острамила своего Петра Васильича, — вступился Родион Потапыч. — Поучить следовало, это верно, а только опять не на людях… В сам-то деле, мужику теперь ни взад ни вперед ходу нет. За рукомесло за его похвалить тоже нельзя, да ведь все вы тут ополоумели и последнего ума решились… Нет, не ладно. Хоть бы со мной посоветовались: вместе бы и поучили.
Когда Кишкин вышел за ворота, то увидел на завалинке Наташку, которая сидела здесь вместе с братишкой, — она выжидала, когда сердитый дедушка уйдет.
— Ты это что, птаха, по заугольям прячешься? — спрашивал Кишкин, усаживаясь в тарантас.
— Дедушки боюсь… — откровенно призналась Наташка, краснея детским румянцем.
— Ну, страшен сон, да милостив Бог… Поедем ко мне в гости!..
Когда лошади тронулись и дрогнули колокольчики под дугой, торопливо выскочила за ворота баушка Лукерья.
— Постой-ка, Андрон Евстратыч!.. — кричала она задыхавшимся голосом. — Возьми ужо деньги-то от меня…
— Ага… а где ты раньше-то была? Нет, теперь ты походи за мной, а мне твоих денег не надо…
Тарантас укатил, заливаясь колокольчиками, а баушка Лукерья осталась со своими деньгами, завязанными в старенький платок. Она постояла на месте, что-то пробормотала и, пошатываясь, побрела назад. Заметив Наташку, она ее обругала и дала тычка.
— Вот дармоеды навязались!.. — ворчала раздосадованная старуха. — Богадельня у меня, что ли?..
Родион Потапыч, против обыкновения, засиделся у баушки Лукерьи. Это даже удивило старуху: не таковский человек, чтобы задарма время проводить.
— И впрямь, надо полагать, с ума схожу, — печально проговорил старик, разглаживая бороду. — Никак даже не пойму, что к чему… Прежнее-то все понимаю, а нынешнее в ум не возьму. Измотыжился народ вконец…
— Ох, и не говори!..
— Что мужики, что бабы — все точно очумелые ходят. Недалеко ходить, хоть тебя взять, баушка. Обжаднела и ты на старости лет… От жадности и с сыном вздорила, а теперь оба плакать будете. И все так-то… Раздумаешься этак-то, и сделается тошно… Ушел бы куда глаза глядят, только бы не видать и не слыхать про ваши-то художества.
Баушка Лукерья угнетенно молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый старый мир, где все было так строго, ясно и просто и где баба чувствовала себя только бабой. Сказалась старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
Старики разговорились про старину и на время забыли про настоящее, чреватое непонятными для них интересами, заботами и пакостями. Теперь только поняла баушка Лукерья, зачем приходил Родион Потапыч: тошно ему, а отвести душу не с кем.
Родион Потапыч ушел уже в сумерках. Ему не хотелось идти через Фотьянку при дневном свете, чтобы не встречаться с галдевшим у кабака народом. Фотьянка вечером заживала лихорадочной жизнью. С ближайших промыслов съезжались все рабочие, и около кабака была настоящая давка. Родион Потапыч обошел подальше проклятое место, гудевшее пьяными голосами, звуками гармоний, песнями и ораньем, спустился к Балчуговке и только ступил на мост, как Ульянов кряж весь заалелся от зарева. Оглянувшись, он подумал, что горит кабак… Вечер был тихий, и пламя поднималось столбом.
— Да ведь это баушка Лукерья горит! — вскрикнул старик, бегом бросаясь назад.
Действительно, горел дом Петра Васильича, занявшийся с задней избы. Громадное пламя так и пожирало старую стройку из кондового леса, только треск стоял, точно кто зубами отдирал бревна. Вся Фотьянка была уже на месте действия. Крик, гвалт, суматоха — и никакой помощи. У волостного правления стояли четыре бочки и пожарная машина, но бочки рассохлись, а у машины не могли найти кишки. Да и бесполезно было: слишком уж сильно занялся пожар, и все равно сгорит дотла весь дом.
— Сам поджег свой-то дом!.. — галдел народ, запрудивший улицу и мешавший работавшим на пожарище. — Недаром тогда грозился в волости выжечь всю Фотьянку. В огонь бы его, кривого пса!..
— Сказывают, девчонка его видела!.. Он с огородов подкрался и карасином облил заднюю-то избу.
Родион Потапыч никак не мог найти в толпе баушку Лукерью.
— Да она, надо полагать, того… — объяснил неизвестный мужик. — В самое пальмо попала. Бросилась, слышь, за деньгами да и задохлась.
Старик в ужасе перекрестился.