Пучина
1865
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Боровцов, Боровцова, Глафира и Кисельников.
Глафира (тихо Боровцовой). Вчера мои серьги заложил.
Боровцов. Здравствуй, Кирюша! С именинницей! Рад ли гостям-то?
Кисельников. Здравствуйте, папенька! Здравствуйте, маменька! Как же, помилуйте! И вас также с именинницей.
Боровцов (ероша ему волосы). Эх ты, простота, простота! Любишь жену-то?
Кисельников. Как, папенька, не любить!
Боровцов. Люби, Кирюша, люби. Поцелуй ее, сейчас поцелуй, чтоб я видел.
Кисельников целует.
Вот так. Вот теперь вижу, что любишь.
Боровцова. Да, как же! Любит он ее! Поцеловать-то всякий сумеет; а ты спроси, куда он ее серьги дел.
Боровцов. Какие серьги?
Боровцова. Да наши серьги, что мы за ней дали. Заложил ведь.
Боровцов. Уж ты до жениного приданого добрался. Выкупи. С себя хоть все заложи, а приданого не смей трогать.
Кисельников. При первых деньгах, папенька, выкуплю.
Боровцов. У кого заложены?
Глафира. У Турунтаева.
Кисельников. Десять процентов в месяц берет.
Боровцов. А что ж не брать, коли дают. По его век дураков хватит. Эх, зятек! Я думал, что из тебя барин выдет, ан вышла-то грязь.
Кисельников. За что же, папенька…
Боровцов. За то же, что ты для семейства ничего не стараешься. Ты в каком суде служишь? Кто у вас просители?
Кисельников. Купцы.
Боровцов. То-то «купцы»! Ну, стало быть, их грабить надо. Потому, не попадайся, не заводи делов. А завел дела, так платись. Я тебе говорю, — я сам купец. Я попадусь, и с меня тяни. «Мол, тятенька, родство родством, а дело делом; надо же, мол, и нам жить чем-нибудь». Боишься, что ль, что ругать стану? Так ты этого не бойся. Кому надо в суд идти, тот деньги готовит; ты не возьмешь, так другой с него возьмет. Опять же и физиономию надо иметь совсем другую. Ты вот глядишь, словно мокрая курица, а ты гляди строже. Вот как гляди. Так всякий тебя опасаться будет. Потому кто в суд пришел, он хоть и не виноват, а ему все кажется, что его засудить могут; а взглянул ты на него строго, у него и душа в пятки; ну и пошел всем совать по карманам — перво-наперво, чтоб на него только ласково глядели, не пужали его; а потом, как до дела разговор дойдет, так опять за мошну, в другой раз.
Глафира. Охота вам, тятенька, с ним слова терять.
Боровцова. Молчи, Глаша. Может, он, Бог даст, и в разум придет. Откроется в нем такое понятие, что отец его добру учит. Слушай, Кирюша, это тебе на пользу.
Боровцов. Да и жить-то надо не так. Ты сразу поставь себя барином, тогда тебе и честь другая, и доход другой. Заломил ты много с купца, он упирается — ты его к себе позови да угости хорошенько; выдет жена твоя в шелку да в бархате, так он сейчас и догадается, что тебе мало взять нельзя. И не жаль ему дать-то будет, потому он видит, что на дело. Всякий поймет, что ты барин обстоятельный, солидный, что тебе на прожитие много нужно.
Кисельников. Я, тятенька, не так был воспитан; оно, знаете ли, как-то совестно. Думаешь: «Что хорошего!» Грабителем будут звать.
Боровцов. Грабителем! А тебе что за дело! Пущай зовут! Ты живи для семьи, — вот здесь ты будешь хорош и честен, а с другими прочими воюй, как на войне. Что удалось схватить, и тащи домой, наполняй да укрывай свою хижину. По крайности, ты душой покоен; у тебя семья сыта, ты бедному можешь помочь от своих доходов; он за тебя Бога умолит. А теперь ты что? Мотаешься ты на белом свете без толку да женино приданое закладываешь. То тебе совестно, а это не совестно? Там ты чужие бы деньги проживал, а теперь женины да детские. Какая же это совесть такая, я уж не понимаю.
Глафира. «Женины да детские», слышишь. Как же вот мне не плакать-то?
Боровцова. Молчи, молчи! Ты вот запомни, что отец-то говорит, да и тверди ему почаще, а то он засуется в делах, из головы-то у него и выходит, он и не помнит.
Кисельников. Маменька, я помню, да только…
Боровцов. Ну, где помнить! Ты и по лицу-то такой растерянный. А вот, как ты в суд-то пойдешь, она тебе и напомнит, да, дорогой-то идя, все тверди.
Кисельников. Что мне твердить! Это смешно даже. Понятия у меня, маменька, другие.
Боровцова. Какие же это могут быть понятия, что женины деньги закладывать?
Боровцов. Дурак ты, братец. Никаких у тебя понятий нет. Кабы у тебя были такие понятия, так ты бы не женился да не развел семьи. Я не глупей тебя, я, может быть, не один раз видал таких-то людей, что не берут взяток, и разговаривать как-то раз привел Бог, так уж они и живут, как монахи. Далеко тебе до них! Что ты нас обманываешь! Те люди почитай что святые! А то вот еще масоны есть. Ты уж живи хоть так, как все мы, грешные. Ты разве бы не брал, — да не умеешь — вот что надо сказать.
Кисельников. Я уж теперь и сам понимаю, что я ничем не лучше других, а ведь мне хотелось-то быть лучше.
Боровцов. Ну мало ль что хотелось.
Кисельников. Как вспомню я свои старые-то понятия, меня вдруг словно кто варом обдаст. Нет, стыдно мне взятки брать.
Боровцов. Конечно, стыдно брать по мелочи да с кислой рожей, точно ты милостыню выпрашиваешь; а ты бери с гордым видом да помногу, так ничего не стыдно будет.
Боровцова. И что это за стыд такой? Нешто у вас другие-то в суде не берут?
Кисельников. Все берут, маменька.
Боровцова. Так кого ж тебе стыдно? Нас, что ли, или соседей? Так у нас по всему околотку, хоть на версту возьми, никто об этом и понимать-то не может. Берут взятки, ну, значит, такое заведение, так исстари пошло, ни у кого об этом и сумления нет. Это ты только один, по своей глупости, сумлеваешься.
Боровцов. Что ты толкуешь: «Стыдно!» Ведь я тебе не говорю: «Возьми дубину да на большую дорогу иди». А ты подумай-ка хорошенько да брось свой стыд-то.
Кисельников. И то, папенька, надо бросить.
Аксинья входит.
Аксинья. Гости идут, офицер да барин.
Глафира. Это Луп Лупыч с Ионом Ионычем. Скажи маменьке, чтоб чай наливала, да не очень там с ней копайтесь, а то вас не дождешься.
Аксинья уходит. Входят Переярков и Турунтаев. Турунтаев расшаркивается и целует руку.