Виновата ли она?
1855
III
На другой день, только что я встал, Леонид пришел ко мне и по обыкновению закурил трубку, разлегся на диване и молчал; он не любил скоро начинать говорить.
— Ваши здоровы? — спросил я.
Меня заботило, что такое у них вчера было.
— Не знаю хорошенько; матери не видал, а сестра больна.
— Чем?
— Голова болит.
— Вы вчера поздно воротились?
— Нет, прокатился только.
— А гости еще у вас долго сидели?
— Не знаю; я не входил туда. Кажется, что долго, — отвечал нехотя Леонид.
Он был очень не в духе.
— Скажите, пожалуйста, Леонид Николаич, — начал я после нескольких минут молчания, — что это за человек Иван Кузьмич?
— Что за человек он, я не знаю, и даже сомневаюсь, человек ли он? А что глуп, как бревно, так это верно.
— Однако он принят у вас, как свой?
— Не отвяжешься от него, хотя я и давно об этом стараюсь.
— Почему ж?
— Он главный кредитор наш.
— А разве у вас долги есть?
Леонид усмехнулся.
— Есть немного.
— Сколько же?
— Тысяч триста серебром.
— Триста тысяч!.. А состояние велико ли?
— Около тысячи душ.
— Состояние прекрасное.
— Хорошо, только в итоге ставь нуль.
— Отчего же это?
— Дела расстроены. Отец у меня был очень умный человек, и, когда женился на матери, у него ничего не было, а у нее промотанных двести душ, но в пять лет он составил тысячу, а умер — и пошло все кривым колесом: сначала фабрика сгорела, потом взяты были подряды, не выполнили, залоги лопнули! А потом стряпчие появились и остальное доконали.
— Каким же образом Иван Кузьмич попал в число кредиторов?
— Получил от родного брата по наследству, с которым отец имел дела.
— А велик его вексель?
— Тысяч в тридцать серебром.
— Кто ж теперь управляет всем этим: и делами и имением вашим?
— Судьба.
— А матушка ваша предпринимает же что-нибудь?
— Едва ли. Она то плачет и говорит, что несчастнейшая в мире женщина, а потом, побеседовавши с Пионовою, уверяет всех, что ничего, что все прекрасно устроилось. Я ничего не понимаю.
— Во всяком случае она, мне кажется, женщина умная.
— Умна, только прежде была очень избалована жизнию. При дедушке жила в богатом доме и знала только на балы выезжать, при отце тоже: он ей в глаза глядел и окружал ее всевозможною роскошью. Вы бывали у нас в бельэтаже?
— Нет.
— Жаль. Я вам покажу когда-нибудь. Там есть кабинет, нарочно для нее отделанный; он один стоит десять тысяч серебром, а теперь и нет ничего, да еще хлопоты по делам, и растерялась.
— Поэтому теперь лежит обязанность на вас устроить как-нибудь дела.
— А что я такое? Мальчишка, да и по характеру один из тех пустейших людей, которые ни на что не годны. Я от лени по целым дням хожу, не умывшись и не обедавши; у меня во всю мою жизнь недоставало еще терпения дочитать ни одной книги.
— Однако вы музыкант, и музыкант замечательный.
— Музыка и дела — две вещи разные; музыку я люблю, — отвечал Леонид.
Несмотря на то, что он все это говорил, по-видимому, равнодушно, но видно было, что семейное расстройство его сильно беспокоило. Мне было более всего досадно, что Марасеев был в числе кредиторов.
— Вероятно, Иван Кузьмич по хорошему знакомству не беспокоит вас своим векселем? — сказал я.
— Напротив, несноснее всех, — отвечал Леонид.
— Неужели же он так неделикатен?
— Не очень. Все сватается к сестре и говорит, что если она выйдет за него, так он сейчас же изорвет вексель.
Сердце у меня замерло.
— А Лидии Николаевне он нравится? — спросил я.
— Еще бы ей нравился! Она не совсем еще с ума сошла.
— А Марья Виссарионовна желает этого брака?
— Очень.
— Неужели же Марья Виссарионовна не видит в нем ни разницы лет, ни разницы воспитания с Лидиею Николаевною, неужели, наконец, не понимает личных его недостатков? Я уверен, что ей самой будет неловко иметь такого зятя: у него ничего нет общего с вашим семейством.
Леонид молчал.
— И как вы думаете, брак этот состоится? — прибавил я, желая вызвать его на разговор.
— Я думаю. Матушка желает и говорит, что от этого зависит участь всей семьи.
— Какая же участь? Тридцать тысяч не все ваше состояние.
— Кажется, а Лида верит.
— Но как же это?
— А так же — верит. Вы не знаете этой девушки: она олицетворенная доброта. Матушке стоит только выразить малейшую ласку, и она не знаю на что не решится. Досаднее всего, что я ее ужасно люблю, не оттого, что она мне сестра; это бог бы с ней, а именно потому, что она чудная девушка.
— Мне самому Лидия Николаевна чрезвычайно нравятся, даже в наружности их есть что-то особенно привлекательное.
— Нет, наружность что? Она собою не хороша, но у ней чудный характер, кроткий, ровный.
Эти слова Леонид говорил с большим против обыкновенного своего тона одушевлением.
— Я без ужаса вообразить не могу, — продолжал он, вставая и ходя взад и вперед по комнате, — что такая славная женщина достанется в жены какому-нибудь Марасееву.
— Тем более, Леонид Николаич, вы должны этому противодействовать всеми средствами.
— Ничего не сделаешь. Неужели вы думаете, что я не действовал? Я несколько раз затевал с ним историю и почти в глаза называл дураком, чтобы только рассердить его и заставить перестать к нам ездить; говорил, наконец, матери и самой Лиде — и все ничего.
— Но они возражали же что-нибудь вам?
— Ничего не возражали; мать сердится и говорит, что я еще мальчишка и ничего не понимаю, а Лида плачет.
— Во всяком случае, это слабость характера со стороны Лидии Николаевны.
— Вовсе не слабость, когда она два года борется и в продолжение этих двух лет ей говорят беспрестанно одно и то же, беспрестанно толкуют, что этот человек влюблен в нее, что лучшего жениха ей ожидать нельзя, потому что не хороша собою, что она неблагодарная, капризная и что хочет собою только отягощать мать. Я бы на ее месте давно убежал из дома и нанялся бы где-нибудь в ключницы, чем стал бы жить в таком положении.
— А Иван Кузьмич богат?
— В том все и дело, что хочет уничтожить наш вексель, а кроме того, Пионова уверяет, что у него триста душ и что за невестою он ничего не просит и даже приданое хочет сделать на свой счет и, наконец, по всем делам матери берется хлопотать. Я вам говорю, что тут такие подлые основания, по которым выдают эту несчастную девушку, что вообразить трудно.
— Я, право, все еще не верю, чтобы Марья Виссарионовна могла иметь такие побуждения в таком важном деле, как брак дочери.
— У ней никаких нет побуждений, потому что нет никаких убеждений. В этом случае ее решительно поддувает Пионова; не будь этой советчицы, мать бы задумала… опять передумала… потом, может быть, опять бы задумала, и так бы время шло, покуда не нашелся бы другой жених, за которого Лида сама бы пожелала выйти.
— Неужели же влияние этой пустой женщины так сильно, что вы не можете ее отстранить, и, наконец, на чем основано это влияние?
— На том, что она унижается пред матерью, восхищается ее умом, уверяет ее, что она до сих пор еще красавица; клянется ей в беспредельной дружбе, вот и основания все, а та очень самолюбива. Прежде, когда она была богата и молода, ей льстили многие, а теперь все оставили; Пионова же держит себя по-прежнему и, значит, неизменный друг.
— Но та какую цель имеет?
— Может быть, деньги взяла за сватанье, и вероятно, да и Лиду ей уничтожить хочется: она ее ненавидит.
— За что же?
— За то, за что мерзавцы вообще ненавидят хороших людей, которые для них живое обличение.
— Мне кажется, что Пионова неравнодушна к вам.
— Как же! Влюблена в меня; сама признавалась мне, что она дорожит нашим семейством только для меня.
— Вот бы вы это и сказали матушке.
— Говорил.
— Что ж она?
— Смеется.
Таким образом, Леонид раскрыл предо мною всю семейную драму. Мы долго еще с ним толковали, придумывали различные способы, как бы поправить дело, и ничего не придумали. Он ушел. Я остался в грустном раздумье. Начинавшаяся в сердце моем любовь к Лидии Николаевне была сильно поражена мыслию, что она должна выйти замуж, и выйти скоро. Мне сделалось грустно и досадно на Лиду.
В первые минуты я написал к ней письмо, которое вышло у меня такого содержания:
«Я, может быть, слишком много беру себе права, что осмеливаюсь писать к вам, но разубеждение, которое мне суждено в вас испытать, так болезненно отозвалось в моем сердце, что я не в состоянии совладеть с собою. Я некогда, если вы только это помните, говорил вам об идеале женщины, и нужно ли говорить, что все его прекрасные качества я видел в вас, но — боже мой! — как много вы спустились с высоты того пьедестала, на котором я, ослепленный безумец, до сих пор держал вас в своем воображении. Вы выходите замуж, я это знаю, и знаю также, что ваш ум и ваше сердце и свободу вы приносите двум-тремстам душам мужнина состояния. Не говорите тут о необходимости, о самоотвержении. Подобное пренебрежение, чтоб не сказать неряшество, в собственном счастии, я убежден, выше сил женщины и служит признаком, знаете ли чего? Страшно сказать — бездушия, бесстрастности, что признать в вас мне все-таки не хочется, и я все-таки еще желаю оставить вам настолько нравственных качеств, что наперед вам предсказываю много горя и страданий, если вы только сделаете этот неосторожный шаг».
Написав все это, я предполагал в тот же день снести Лиде сам мое письмо, но, вспомнив, что говорил Леонид, мне стало жаль ее.
«Нет, она не так виновна, — подумал я, — бог с ней: пускай она выходит замуж, я останусь ей предан и по возможности дружен и близок с нею».
Решившись таким образом из пламенного обожателя преобразовать себя в смиренного и нетребовательного друга, я задал себе вопрос: что за человек Марасеев? Может быть, Леонид сильно против него предубежден; может быть, он только не очень умен, но добрый в душе человек; может быть, он точно любит Лидию Николаевну, доказательство этому отчасти есть: он жертвует для нее тысячами. Из него, может быть, выйдет хороший семьянин, и он в состоянии будет если не сделать Лидию Николаевну вполне счастливою, то по крайней мере станет покоить ее.
Мое намерение было: на другой же день съездить к Марасееву и посмотреть на него в домашней жизни; это было мне и кстати сделать, потому что он был у меня недели две тому назад, а я ему еще не заплатил визита.