Война и мир. Том третий
1873
IV.
Лысые Горы, именье князя Николая Андреича Болконского, находились в 60-ти верстах от Смоленска, позади его, и в трех верстах от Московской дороги.
В тот же вечер, как князь отдавал приказания Алпатычу, Десаль, потребовав у княжны Марьи свидания, сообщил ей, что так как князь не совсем здоров и не принимает никаких мер для своей безопасности, а по письму князя Андрея видно, что пребывание в Лысых Горах не безопасно, то он почтительно советует ей самой написать с Алпатычем письмо к начальнику губернии в Смоленск с просьбой уведомить ее о положении дел и о мере опасности, которой подвергаются Лысые Горы. Десаль написал для княжны Марьи письмо к губернатору, которое она подписала, и письмо это было отдано Алпатычу с приказанием подать его губернатору и, в случае опасности, возвратиться как можно скорее.
Получив все приказания, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой, пуховой шляпе (княжеский подарок) с палкой так же как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасых.
Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге. Придворные Алпатыча, земский, конторщик, кухарка — черная, белая, две старухи, мальчик-казачек, кучера и разные дворовые, провожали его.
Дочь укладывала за спину и под него ситцевые пуховые подушки. Свояченица-старушка тайком сунула узелок. Один из кучеров подсадил его под руку.
— Ну, ну, бабьи сборы! Бабы, бабы! — пыхтя проговорил скороговоркой Алпатыч точно так, как говорил князь, и сел в кибитку. Отдав последние приказания о работах земскому и в этом уж не подражая князю, Алпатыч снял с лысой головы шляпу и перекрестился троекратно.
— Вы, ежели что… вы вернитесь. Яков Алпатыч; ради Христа, нас пожалей, — прокричала ему жена, намекавшая на слухи о войне и неприятеле.
— Бабы, бабы, бабьи сборы! — проговорил Алпатыч про себя и поехал, оглядывая вокруг себя поля, где с пожелтевшею рожью, где с густым еще зеленым овсом, где еще черные, которые только начинали, двоить. Алпатыч ехал, любуясь на редкостный урожай ярового в нынешнем году, приглядываясь к полоскам ржаных полей, на которых кое-где начинали зажинать, и делал свои хозяйственные соображения о посеве и уборке, и о том, не забыто ли какое княжеское приказание.
Два раза покормив дорогой, к вечеру, 4-го августа, Алпатыч приехал в город.
По дороге Алпатыч встречал и обгонял обозы и войска. Подъезжая к Смоленску, он слышал дальние выстрелы, но звуки не поразили его. Сильнее всего поразило его то, что, приближаясь к Смоленску, он видел прекрасное поле овса, которое какие-то солдаты косили очевидно на корм и по которому стояли лагерем: это обстоятельство поразило Алпатыча, но он скоро забыл его, думая о своем деле.
Все интересы жизни Алпатыча уже более тридцати лет были ограничены одною волей князя, и он никогда не выходил из этого круга. Все, что не касалось до исполнения приказаний князя, не только не интересовало его, но не существовало для Алпатыча.
Алпатыч, приехав вечером 4-го августа в Смоленск, остановился за Днепром в Гаченском предместьи на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов двенадцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать, и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный, сорокалетний мужик, с толстыми губами, с толстою шишкой-носом, такими же шишками над черными, нахмуренными бровями и толстым брюхом.
Ферапонтов, в жилете, в ситцевой рубахе, стоял у лавки, выходившей на улицу. Увидав Алпатыча, он подошел к нему.
— Добро пожаловать, Яков Алпатыч. Народ из города, а ты в город, — сказал хозяин.
— Чтó ж так, из города? — сказал Алпатыч.
— И я говорю, — народ глуп. Всё француза, боятся.
— Бабьи толки, бабьи толки! — проговорил Алпатыч.
— Так-то и я сужу, Яков Алпатыч. Я говорю, приказ есть, что не пустят его, значит верно. Да и мужики по три рубля с подводы просят — креста на них нет! — Яков Алпатыч невнимательно слушал. Он потребовал самовар и сена лошадям и, напившись чаю, лег спать.
Всю ночь мимо постоялого двора двигались на улице войска. На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Утро было солнечное и с восьми часов было уже жарко. Дорогой день для уборки хлеба, как думал Алпатыч. За городом с раннего утра слышались выстрелы.
С восьми часов к ружейным выстрелам присоединилась пушечная пальба. На улицах было много народу, куда-то спешащего, много солдат, но так же как и всегда ездили извозчики, купцы стояли у лавок, и в церквах шла служба. Алпатыч прошел в лавки, в присутственные места, на почту и к губернатору. В присутственных местах, в лавках, на почте, все говорили о войске, о неприятеле, который уже напал на город; все спрашивали друг друга, что делать, и все старались успокоивать друг друга.
У дома губернатора, Алпатыч нашел большое количество народа, казаков и дорожный экипаж, принадлежавший губернатору. На крыльце Яков Алпатыч встретил двух господ-дворян, из которых одного он знал. Знакомый ему дворянин, бывший исправник, говорил с жаром:
— Ведь это не шутки шутить, — говорил он. Хорошо кто один. Одна голова и бедна — так одна, а то ведь 13 человек семьи, да всё имущество… Довели, что пропадать всем, что ж это за начальство после этого?… Эх, перевешал бы разбойников…
— Да ну, будет, — говорил другой.
— А мне чтó за дело, пускай слышит! Что ж, мы не собаки, — сказал бывший исправник и, оглянувшись, увидал Алпатыча.
— А, Яков Алпатыч, ты зачем?
— По приказанию его сиятельства, к господину губернатору, — отвечал Алпатыч, гордо поднимая голову и закладывая руку за пазуху, что он делал всегда, когда упоминал о князе… — Изволили приказать осведомиться с положении дел, — сказал он.
— Да вот и узнавай, — прокричал помещик, — довели, что ни подвод, ничего!… Вот она, слышишь? — сказал он, указывая на ту сторону, откуда слышались выстрелы.
— Довели, что погибать всем… разбойники! — опять проговорил он и сошел с крыльца.
Алпатыч покачал головой и пошел на лестницу. В приемной были купцы, женщины, чиновники, молча переглядывавшиеся между собой. Дверь кабинета отворилась, все встали с мест и подвинулись вперед. Из двери выбежал чиновник, поговорил что-то с купцом, кликнул за собой толстого чиновника с крестом на шее и скрылся опять в дверь, видимо избегая всех обращенных к нему взглядов и вопросов. Алпатыч продвинулся вперед и при следующем выходе чиновника, заложив руку за застегнутый сюртук, обратился к чиновнику, подавая ему два письма.
— Господину барону Ашу от генерала аншефа князя Болконского, — провозгласил он так торжественно и значительно, что чиновник обратился к нему и взял его письмо. Через несколько минут губернатор принял Алпатыча и поспешно сказал ему:
— Доложи князю и княжне, что мне ничего неизвестно было: я поступал по высшим приказаниям — вот…
Он дал бумагу Алпатычу.
— А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… — Но губернатор не договорил; в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер, и начал что-то говорить по-французски. На лице губернатора изобразился ужас.
— Иди, — сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что-то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и всё усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. — Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтоб оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны, идем на соединение пред Смоленском, которое совершится 22-го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества, или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая-де-Толли Смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812-го года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашнею посудой, стульями, шкапчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В доме соседнем с домом Ферапонтова стояли повозки и прощаясь выли и приговаривали бабы. Дворняшка-собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
— До смерти убил — хозяйку убил!… Так бил, так волочил!…
— За чтó? — спросил Алпатыч.
— Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, чтó, говорит, мы-то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова, и не желая более ничего знать, подошел к противоположной — хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
— Злодей ты, губитель, — прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней, и увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
— Аль уж ехать хочешь? — спросил он.
Не отвечая на вопрос, не оглядываясь на хозяина и перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
— Сочтем! Чтò ж у губернатора был? — спросил Ферапонтов. — Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
— По нашему делу разве увеземся? — сказал Ферапонтов. — Дай до Дорогобужа по 7 рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! — сказал он.
— Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Чтò же, чай пить будете? — прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
— Однако затихать стала, — сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, — должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать что ли в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг — послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в 5-м часу приказал открыть Наполеон по городу, из 130-ти орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из-за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
— То-то сила! — говорил один, и крышку и потолок так в щепки и разбило. — Как свинья и землю-то взрыло, — сказал другой.
— Вот так важно, вот так подбодрил! — смеясь сказал он.
— Спасибо отскочил, а то бы она тебя смазала. — Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядро попало в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом — ядра, то с приятным посвистыванием — гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
— Чего не видала! — крикнул он на кухарку, которая с засученными рукавами в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, чтò рассказывали.
— Вот чуда-то, — приговаривала она — но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что-то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь по середине улицы, выстрелило что-то и застлало дымом улицу.
— Злодей, чтò ж ты это делаешь? — прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок, и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки.
— Ой-о-ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!…
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник, сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным топотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали Смоленскую чудотворную икону.
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечернее небо всё было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий, над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой-то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
— Сдают город; уезжайте, уезжайте, — сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
— Я вам дам по дворам бегать! — крикнул он.
Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат, с громким говором, насыпали мешки и ранцы пшеничною мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что-то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
— Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам, — закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты испугавшись выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
— Решилась! Россея! — крикнул он. — Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… — Ферапонтов побежал на двор.
По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру, повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и, из-за неумолкаемого треска огня, слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой-то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна, другие несли охапки сена.
Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
— Алпатыч! — вдруг окликнул старика чей-то знакомый голос.
— Батюшка, ваше сиятельство, — отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
— Ты как здесь? — спросил он.
— Ваше… ваше сиятельство, — проговорил Алпатыч, и зарыдал… — Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
— Как ты здесь! — повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
— Чтò же, ваше сиятельство, или мы пропали? — спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку, и, приподняв колено, стал писать карандашом, на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают», писал он, «Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного, в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем, и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
— Вы полковник? — кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. — В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, — кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, — место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и не отвечая продолжал, обращаясь к Алпатычу:
— Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду всё бросить и ехать в Лысые Горы.
— Я, князь, только потому говорю, — сказал Берг, узнав князя Андрея, — что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня пожалуста извините, — в чем-то оправдывался Берг.
Что-то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из-под крыши. Еще страшно затрещало что-то в огне, и завалилось что-то огромное.
— Урруру! — вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно-радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
— Важно! пошла драть! Ребята, важно!…
— Это сам хозяин, — послышались голоса.
— Так так, — сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, — всё передай, как я тебе говорил. И ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, он тронул лошадь и поехал в переулок.