Затишье
1856
V
Гаврила Степаныч Акилин, у которого назначен был бал, принадлежал к числу помещиков, возбуждающих удивление соседей искусством жить хорошо и открыто при незначительных средствах. Имея не более четырехсот душ крестьян, он принимал всю губернию в огромных, им самим воздвигнутых каменных палатах с колоннами, башней и флагом на башне. Имение это досталось ему от отца и никогда не отличалось благоустройством; Гаврила Степаныч долго находился в отсутствии, служил в Петербурге; наконец, лет пятнадцать тому назад, вернулся он на родину в чине коллежского асессора, с женою и тремя дочерьми, в одно и то же время принялся за преобразования и за постройки, немедленно завел оркестр и начал давать обеды. Сначала все пророчили ему скорое и неминуемое разорение; не раз носились слухи о продаже имения Гаврилы Степаныча с молотка; но годы шли, обеды, балы, пирушки, концерты следовали друг за другом обычной чередой, новые строения, как грибы, вырастали из земли, а имение Гаврилы Степаныча с молотка все-таки не продавалось, и сам он поживал по-прежнему, даже потолстел в последнее время. Тогда толки соседей приняли другое направление; стали намекать на какие-то важные, будто бы утаенные суммы, заговорили о кладе… «И хотя бы хозяин он был хороший, — так рассуждали дворяне между собою, — а то ведь нет! нисколько» Вот ведь что удивления достойно и непонятно». Как бы то ни было, но к Гавриле Степанычу все ездили очень охотно: он принимал гостей радушно и в карты играл по какой угодно цене. Это был маленький, седенький человечек с вострой головкой, желтым лицом и желтыми глазами, всегда тщательно выбритый и надушенный одеколоном; он и в будни и в праздники носил просторный синий фрак, застегнутый доверху, большой галстух, в который имел привычку прятать подбородок, и щеголял бельем; он жмурил глаза и вытягивал губы, когда нюхал табак, и говорил весьма приветливо и мягко, с беспрестанными слово-ериками. С виду Гаврила Степаныч не отличался бойкостью и вообще наружностью не брал и не глядел умницей, хотя по временам в его глазах светилось лукавство. Старших двух дочерей он выгодно пристроил, младшая оставалась еще в доме невестой. Была у Гаврилы Степаныча и жена, существо незначительное и бессловесное.
Владимир Сергеич в семь часов вечера явился к Ипатовым во фраке и белых перчатках. Он застал уже всех совершенно одетыми; девочки чинно сидели, боясь измять свои беленькие накрахмаленные платьица; старик Ипатов, увидя Владимира Сергеича во фраке, ласково попенял ему и указал на свой сюртук; на Марье Павловне было темно-розовое кисейное платье, которое очень шло к ней. Владимир Сергеич сказал ей несколько любезностей. Красота Марьи Павловны его привлекала, хотя она видимо его дичилась; Надежда Алексеевна ему тоже нравилась, но непринужденность ее обращения его несколько смущала. Притом в ее речах, взглядах, самых улыбках часто высказывалась насмешливость, и это беспокоило его столичную и благовоспитанную душу. Он бы не прочь был подтрунить с нею над другими, но ему неприятно было думать, что она в состоянии, пожалуй, посмеяться над ним самим.
Бал уже начался; гостей собралось довольно много, и доморощенный оркестр трещал, гудел и взвизгивал на хорах, когда семейство Ипатовых вместе с Владимиром Сергеичем вступило в залу акилинского дома. Хозяин встретил их у самых дверей, поблагодарил Владимира Сергеича за чувствительное доставление приятного сюрприза — так он выразился — и, взяв Ипатова под руку, повел его в гостиную, к карточным столам. Гаврила Степаныч воспитание получил плохое, и всё у него в доме, и музыка, и мебель, и кушанья, и вина, не только не могло назваться первостепенным, но даже и во вторую степень не годилось. Зато всего было вволю, и сам он не ломался, не кичился… Дворяне больше ничего от него и не требовали и оставались совершенно довольны его угощением. За ужином, например, подавали икру, нарезанную в кусочки и сильно посоленную; но никто не мешал брать ее пальцами, и запить ее было чем, правда, дешевеньким, но всё же виноградным вином, а не другим каким-либо напитком. Пружины в мебели Гаврилы Степаныча были действительно несколько беспокойны по причине их неподатливости и тугости; но, не говоря уже о том, что во многих диванах и креслах пружин не было вовсе, всяк мог подложить под себя гарусную подушку, а подобных подушек, вышитых собственными руками супруги Гаврилы Степаныча, лежало везде многое множество — и тогда уже ничего не оставалось желать.
Словом, дом Гаврилы Степаныча пришелся как нельзя более под лад общежительному и бесцеремонному образу мыслей обитателей — го уезда, и единственно скромность г. Акилина была причиною тому, что на дворянских съездах в предводители избирался не он, а отставной майор Подпекин, человек тоже весьма почтенный и достойный, хотя он и зачесывал себе волосы на правый висок из-за левого уха, красил усы в лиловую краску и, страдая одышкой, в послеобеденное время впадал в меланхолию.
Итак, бал уже начался. Танцевали кадриль в десять пар. Кавалерами были офицеры близстоявшего полка, юные, а иные и не совсем юные помещики, два-три чиновника из города. Всё было как следует, всё шло своим порядком. Предводитель играл в карты с отставным действительным статским советником и богатым барином, владельцем трех тысяч душ. Действительный статский советник носил на указательном пальце перстень с алмазом, говорил очень тихо, не раздвигал соединенных каблуков ног своих, поставленных в положение, употребляемое танцорами прежних времен, и не поворачивал головы, до половины закрытой отличнейшим бархатным воротником; богатый барин, напротив, всё чему-то смеялся, поднимал брови и сверкал белками глаз. Поэт Бодряков, человек вида неуклюжего и дикого, разговаривал в углу с ученым историком Евсюковым; они оба держали друг друга за пуговицы. Возле них один дворянин, с необыкновенно длинной талией, излагал какие-то смелые мнения перед другим дворянином, с робостью смотревшим ему в лоб. Вдоль стен сидели маменьки в пестрых чепцах, у дверей жались господа простого покроя, молодые с смущенными, пожилые с смирными лицами; но всего не опишешь. Повторяем: всё было как следует.
Надежда Алексеевна приехала еще раньше Ипатовых: Владимир Сергеич увидал ее танцующею с молодым человеком красивой наружности, в щегольском фраке, с выразительными глазами, тонкими черными усиками и блестящими зубами; золотая цепочка висела полукругом у него на желудке. На Надежде Алексеевне было голубое платье с белыми цветами; небольшой венок из тех же цветов обвивал ее кудрявую головку; она улыбалась, играла веером, весело посматривала кругом; она чувствовала себя царицей бала. Владимир Сергеич подошел к ней, поклонился и, любезно заглянув ей в лицо, спросил ее, помнит ли она вчерашнее обещание?
— Какое обещание?
— Ведь вы со мною танцуете мазурку?
— Да, конечно, с вами.
Молодой человек, стоявший рядом с Надеждой Алексеевной, внезапно покраснел.
— Вы, mademoiselle, вероятно, забыли, — начал он, — что вы уже прежде дали мне слово на сегодняшнюю мазурку.
Надежда Алексеевна смешалась.
— Ах, боже мой, как же быть? — заговорила она, — извините меня, пожалуйста, мосьё Стельчинский, я такая рассеянная; мне, право, так совестно…
Мосьё Стельчинский ничего не отвечал и только глаза опустил; Владимир Сергеич слегка приосанился.
— Будьте так добры, мосьё Стельчинский, — продолжала Надежда Алексеевна, — мы ведь с вами старинные знакомые, а мосьё Астахов у нас чужой: не ставьте меня в затруднительное положение, позвольте мне танцевать с ним.
— Как вам угодно, — возразил молодой человек. — Однако вам начинать.
— Благодарствуйте, — промолвила Надежда Алексеевна и порхнула навстречу своему визави.
Стельчинский глянул ей вслед, потом посмотрел на Владимира Сергеича. Владимир Сергеич в свою очередь посмотрел на него и отошел в сторону.
Кадриль скоро кончилась. Владимир Сергеич походил немного по зале, потом направился в гостиную и остановился у одного из карточных столов. Вдруг он почувствовал, что кто-то сзади прикоснулся к его руке; он обернулся — перед ним стоял Стельчинский.
— Мне нужно с вами в соседнюю комнату на пару слов, если вы позволите, — промолвил он по-французски очень вежливо и с нерусским выговором.
Владимир Сергеич последовал за ним.
Стельчинский остановился у окна.
— В присутствии дамы, — начал он на том же языке, — я не мог сказать ничего другого, как то, что я сказал; но вы, я надеюсь, не думаете, что я действительно намерен уступить вам мое право на мазурку с mademoiselle Veretieff.
Владимир Сергеич изумился.
— Как так? — спросил он.
— Да так же-с, — спокойно отвечал Стельчинский, положил руку за пазуху и раздул ноздри. — Не намерен, да и только.
Владимир Сергеич тоже положил руку за пазуху, но ноздрей не раздул.
— Позвольте вам заметить, милостивый государь, — начал он, — вы чрез это можете вовлечь mademoiselle Veretieff в неприятность, и я полагаю…
— Мне самому это было бы крайне неприятно, но никто не мешает вам отказаться, объявить себя больным или уехать…
— Я этого не сделаю. За кого вы меня принимаете?
— В таком случае я вынужден буду требовать от вас удовлетворения.
— То есть в каком это смысле… удовлетворения?
— Известно в каком смысле.
— Вы меня вызовете на дуэль?
— Точно так-с, если вы не откажетесь от мазурки.
Стельчинский постарался выговорить эти слова как можно равнодушнее. У Владимира Сергеича сердце екнуло. Он посмотрел своему недуманному-негаданному противнику в лицо. «Фу ты, господи, какая глупость!» — подумал он.
— Вы не шутите? — произнес он громко.
— Я вообще не имею привычки шутить, — ответил с важностью Стельчинский, — и в особенности с людьми, мне незнакомыми. Вы не отказываетесь от мазурки? — прибавил он, помолчав немного.
— Не отказываюсь, — возразил Владимир Сергеич, как бы размышляя.
— Прекрасно! Мы завтра деремся.
— Очень хорошо.
— Завтра поутру мой секундант будет у вас.
И, учтиво поклонившись, Стельчинский удалился, видимо довольный собою.
Владимир Сергеич остался еще несколько мгновений у окна.
«Вот тебе на! — думал он, — вот тебе и новые знакомства! Нужно было приезжать! Хорошо! Славно!»
Однако он, наконец, оправился и вышел в залу.
В зале уже танцевали польку. Перед глазами Владимира Сергеича промелькнула Марья Павловна с Петром Алексеичем, которого он до того мгновения не заметил; она казалась бледной и даже печальной; потом пронеслась Надежда Алексеевна, вся светлая и радостная, с каким-то маленьким, кривоногим, но пламенным артиллеристом; на второй тур она пошла со Стельчинским. Стельчинский, танцуя, сильно встряхивал волосами.
— Что батюшка, — раздался вдруг за спиной Владимира Сергеича голос Ипатова, — только глядите, а сами не танцуете? А признайтесь-ка, даром «что у нас, так сказать, затишье, ведь недурно и у нас, ась?
«Хорошо, к чёрту, затишье», — подумал Владимир Сергеич и, пробормотав что-то в ответ Ипатову, отошел в другой угол залы.
«Надо будет секунданта сыскать, — продолжал он свои размышления, — а где его, к чёрту, найти? Веретьева нельзя, других я никого не знаю; чёрт знает что за нелепость такая!»
Владимир Сергеич, когда сердился, любил поминать чёрта.
В это мгновение глаза Владимира Сергеича упали на Складную Душу, Ивана Ильича, стоявшего в бездействии у окна.
«Уж не его ли? — подумал он и, пожав плечами, прибавил почти вслух: — Придется его».
Владимир Сергеич подошел к нему.
— Со мной очень странное происшествие сейчас случилось, — начал наш герой с натянутой улыбкой, — вообразите, меня какой-то незнакомый молодой человек на дуэль вызвал, отказаться нет никакой возможности, мне необходимо нужен секундант, не хотите ли вы?
Хотя Иван Ильич отличался, как известно, невозмутимым равнодушием, но такое необыкновенное предложение поразило и его. Полный недоумения, уставился он на Владимира Сергеича.
— Да, — повторил Владимир Сергеич, — я бы очень вам был обязан, я здесь ни с кем не знаком. Вы одни…
— Не могу, — промолвил Иван Ильич, словно просыпаясь, — совершенно не могу.
— Отчего же? Вы боитесь неприятностей, но, я надеюсь, всё это останется в тайне…
Говоря эти слова, Владимир Сергеич чувствовал сам, что краснел и смущался.
«Как глупо! как всё это ужасно глупо!» — мысленно твердил он в то же время.
— Извините меня, никак не могу, — повторил Иван Ильич, замотал головой и попятился, причем опять повалил стул.
В первый раз в жизни ему приходилось отвечать на просьбу отказом, да ведь и просьба же была какова!
— По крайней мере, — продолжал встревоженным голосом Владимир Сергеич, поймав его за руку, — вы уж сделайте одолжение, никому не говорите о том, что я вам сказал, я вас покорнейше прошу об этом.
— Это я могу, это я могу, — поспешно возразил Иван Ильич, — а то не могу, воля ваша, решительно не в состоянии.
— Ну хорошо, хорошо, — промолвил Владимир Сергеич, — но не забудьте, я надеюсь на вашу скромность… Я объявлю завтра этому господину, — пробормотал он про себя с досадой, — что я не мог найти секунданта, пусть он сам распорядится, как знает, я здесь человек чужой. И чёрт меня дернул обратиться к этому господину! Да что же было делать?
Владимиру Сергеичу было очень и очень не по себе.
Между тем бал продолжался. Владимир Сергеич весьма бы желал уехать тотчас, но до конца мазурки нечего было думать об отъезде. Как дать восторжествовать противнику? К несчастью Владимира Сергеича, танцами распоряжался один молодой развязный господин, с длинными волосами и впалой грудью, по которой, в виде маленького водопада, извивался черный атласный галстух, проколотый огромной золотой булавкой. Молодой этот господин слыл по всей губернии за человека, до тонкости изучившего все обычаи и уставы высшего света, хотя он в Петербурге прожил всего шесть месяцев и выше домов коллежского советника Сандараки и зятя его статского советника Костандараки проникнуть не успел. На всех балах танцами распоряжался он, подавал музыкантам знак хлопаньем в ладоши, посреди воя труб и визга скрипок кричал: «En avant deux!»[2], или: «Grande chaine!»[3], или «A vous, mademoiselle!»[4], и то и дело летал, стремительно скользя и шаркая, по зале, весь бледный и в поту. Мазурку он никогда раньше полуночи не начинал. «И это милость, — говорил он, — я бы вас в Петербурге до двух часов проморил». Длинен показался этот бал Владимиру Сергеичу. Он бродил, как тень, из залы в гостиную, изредка обмениваясь холодными взглядами с своим соперником, не пропускавшим ни одного танца, попросил было Марью Павловну на кадриль, но она уже была приглашена, — и раза два перекинулся словами с заботливым хозяином, которого, казалось, беспокоила скука, написанная на лице нового гостя. Наконец, загремела желанная мазурка. Владимир Сергеич отыскал свою даму, принес два стула и сел с ней в последних парах, почти напротив Стельчинского.
В первую пару сел, как оно и следовало ожидать, молодой человек, распорядитель. С каким лицом он начал мазурку, как поволок за собой свою даму, как ударял притом ножкой в пол и вздергивал головой — описать всё это едва ли не выше пера человеческого.
— А вы, мосьё Астахов, мне кажется, скучаете? — начала Надежда Алексеевна, внезапно обратись к Владимиру Сергеичу.
— Я? Нисколько. Почему вам это кажется?
— Да так, по выражению вашего лица… Вы, с тех пор как приехали, ни разу не усмехнулись. Я этого от вас не ожидала. Вам, господам положительным людям, нейдет дичиться и хмуриться à la Byron[5]. Предоставьте это сочинителям.
— Я замечаю, Надежда Алексеевна, что вы часто называете меня положительным человеком, как бы в насмешку. Вы, должно быть, считаете меня холоднейшим и благоразумнейшим существом, не способным ни на что такое… А знаете ли, что я вам доложу: положительному человеку часто бывает очень нелегко на сердце, но он не считает нужным выказывать перед другими, что у него там, внутри, происходит; он предпочитает молчать.
— Что вы хотите сказать этим? — спросила Надежда Алексеевна, окинув его взором.
— Ничего-с, — возразил с притворным равнодушием Владимир Сергеич и принял таинственный вид.
— Однако?
— Право, ничего… Когда-нибудь узнаете, после.
Надежда Алексеевна хотела было продолжать свои расспросы, но в это мгновенье девица, хозяйская дочь, подвела к ней Стельчинского и другого кавалера в синих очках.
— Жизнь или смерть? — спросила она ее по-французски.
— Жизнь! — воскликнула Надежда Алексеевна, — я не хочу еще смерти.
Стельчинский наклонился; она пошла с ним.
Кавалер в синих очках, назвавшийся смертью, пошел с хозяйской дочерью. Оба имени были придуманы Стельчинским.
— Скажите, пожалуйста, кто этот господин Стельчинский? — спросил Владимир Сергеич Надежду Алексеевну, как только та возвратилась на свое место.
— Он у губернатора служит, очень любезный молодой человек. Он не здешний. Немножко фат, но это у них всех в крови. Я надеюсь, вы никаких с ним не имели объяснений по поводу мазурки?
— Никаких, помилуйте, — возразил с маленькой запинкой Владимир Сергеич.
— Я такая забывчивая! Вы не можете себе представить!
— Я должен радоваться вашей забывчивости: она доставила мне удовольствие танцевать сегодня с вами.
Надежда Алексеевна посмотрела на него, слегка прищурясь.
— В самом деле? Вам приятно танцевать со мною?
Владимир Сергеич отвечал ей комплиментом. Понемногу он разговорился. Надежда Алексеевна была очень мила всегда и особенно в тот вечер; Владимиру Сергеичу она показалась прелестной. Мысль о завтрашнем поединке, раздражая его нервы, придавала блеск и оживление его речам; под влиянием ее он позволил себе небольшие преувеличения в выражении чувств своих… «Куда ни шло!» — думал он. Во всех словах его, в подавленных вздохах, в омрачавшихся внезапно взорах проступало что-то таинственное, невольно грустное, что-то изящно-безнадежное. Он, наконец, доболтался до того, что уже начал рассуждать о любви, о женщинах, о своем будущем, о том, как он понимает счастье и чего требует от судьбы… Он изъяснялся иносказательно, намеками. Накануне возможной смерти Владимир Сергеич кокетничал с Надеждой Алексеевной.
Она слушала его внимательно, посмеивалась, качала головой, то соглашалась, то спорила с ним, притворялась недоверчивой… Разговор, часто прерываемый подходившими кавалерами и дамами, принял под конец направление несколько странное… Владимир Сергеич стал уже расспрашивать Надежду Алексеевну о ней самой, об ее характере, об ее симпатиях… Она сперва отшучивалась, потом вдруг, совершенно неожиданно для Владимира Сергеича, спросила его, когда он едет.
— Куда? — проговорил он с изумлением.
— К себе домой.
— В Сасово?
— Нет, домой, в вашу деревню, за сто верст отсюда.
Владимир Сергеич опустил глаза.
— Хотелось бы поскорей, — промолвил он с озабоченным лицом. — Думаю, завтра… если только жив буду. Ведь у меня дела! Но почему вам вдруг вздумалось спросить меня об этом?
— Так! — возразила Надежда Алексеевна.
— Однако какая причина?
— Так! — повторила она. — Меня удивляет любопытство человека, который едет завтра, а сегодня желает узнать мой характер…
— Но позвольте… — начал было Владимир Сергеич…
— Ах, вот кстати… прочтите, — со смехом перебила его Надежда Алексеевна, протягивая ему билет с конфетки, которую она только что взяла с соседнего столика, а сама поднялась навстречу Марье Павловне, остановившейся перед ней вместе с другой дамой.
Марья Павловна танцевала с Петром Алексеичем. Лицо ее покрылось румянцем, разгорелось, но не повеселело.
Владимир Сергеич взглянул на билет — на нем плохими французскими буквами было напечатано:
Qui me néglige, me perd[6].
Он поднял глаза и встретил взор Стельчинского, устремленный прямо на него. Владимир Сергеич усмехнулся принужденно, облокотился на спинку стула и положил ногу на ногу. «Вот, мол, тебе!»
Пламенный артиллерист примчал Надежду Алексеевну к ее стулу, лихо повертелся с ней пред ним, поклонился, звякнул шпорами и ушел. Она села.
— Позвольте узнать, — начал с расстановкой Владимир Сергеич, — как мне понять этот билет…
— А что бишь на нем стояло, — проговорила Надежда Алексеевна. — Ах, да! Qui me néglige, me perd. Что ж! это прекрасное житейское правило, которое на каждом шагу может пригодиться. Для того, чтоб успеть в чем бы то ни было, не нужно ничем пренебрегать… Должно добиваться всего: может быть, хоть что-нибудь достанется. Но мне смешно, я… я вам, практическому человеку, толкую о житейских правилах…
Надежда Алексеевна засмеялась, и уже напрасно, до самого конца мазурки, старался Владимир Сергеич возобновить прежний разговор. Надежда Алексеевна уклонялась от него с своенравием прихотливого ребенка. Владимир Сергеич толковал ей о своих чувствах, а она либо не отвечала ему вовсе, либо обращала его внимание на платья дам, на смешные лица иных мужчин, на ловкость, с которой танцевал ее брат, на красоту Марьи Павловны, заговаривала о музыке, о вчерашнем дне, о Егоре Капитоныче и супруге его Матрене Марковне… и только при самом конце мазурки, когда Владимир Сергеич начал с ней раскланиваться, с иронической улыбкой на губах и во взоре проговорила:
— Итак, вы решительно завтра едете?
— Да; и, может быть, очень далеко, — значительно промолвил Владимир Сергеич.
— Желаю вам счастливого пути.
И Надежда Алексеевна быстро приблизилась к своему брату, весело шепнула ему что-то на ухо, потом спросила громко:
— Благодарен мне? Да? не правда ли? а то бы он ее пригласил на мазурку.
Он пожал плечами и промолвил:
— Все-таки ничего из этого не выйдет…
Она увела его в гостиную.
«Кокетка!» — подумал Владимир Сергеич и, взяв шляпу в руку, выскользнул незаметно из залы, сыскал своего лакея, которому он заранее приказал быть наготове, и уже надевал пальто, как вдруг, к крайнему его изумлению, лакей доложил ему, что ехать нельзя, что кучер неизвестно каким образом напился пьян и что разбудить его нет никакой возможности. Выбранив кучера необыкновенно кратко, но чрезвычайно сильно (дело происходило в передней, посторонние свидетели присутствовали) и объявив лакею, что если завтра чуть свет кучер не будет в исправности, то никто в мире не в состоянии себе представить, что из этого может выйти, Владимир Сергеич вернулся в залу и попросил дворецкого отвести ему комнатку, не дожидаясь ужина, уже приготовляемого в гостиной. Хозяин дома вдруг словно вырос из-под полу возле самого локтя Владимира Сергеича (Гаврила Степаныч носил сапоги без каблуков и потому двигался безо всякого шума) и начал его удерживать, уверяя, что за ужином будет икра первый сорт; но Владимир Сергеич отговорился головною болью. Полчаса спустя он уже лежал на небольшой кроватке, под коротким одеялом, и силился заснуть.
Но ему не спалось. Как ни ворочался он с боку на бок, как ни старался он думать о чем-нибудь другом, фигура Стельчинского неотвязно торчала пред ним… Вот он целится… вот он выстрелил… «Убит Астахов», — говорит кто-то. Владимир Сергеич не мог назваться храбрецом, да и трусом он не был; но даже мысль о поединке с кем бы то ни было никогда ему в голову не приходила… Драться! с его благоразумием, мирными наклонностями, уважением приличий, мечтами о будущем благосостоянии и о выгодной партии! Если бы дело шло не о собственной особе, он бы расхохотался, до того нелепа и смешна казалась ему вся эта история. Драться! с кем и за что?!
— Тьфу ты, чёрт! что за вздор! — восклицал он невольно вслух. — Ну, а если он точно убьет меня, — продолжал он свои размышления, — надо, однако, принять свои меры, распорядиться… Кто-то пожалеет обо мне?
И он с досадой закрывал свои широко раскрытые глаза, натягивал одеяло на шею… но все-таки заснуть не мог…
Заря уже брезжила на небе, и, утомленный лихорадкой бессонницы, Владимир Сергеич начинал впадать в дремоту, как вдруг почувствовал какую-то тяжесть на ногах. Он открыл глаза… На его постели сидел Веретьев.
Владимир Сергеич изумился чрезвычайно, особенно когда заметил, что на Веретьеве не было сюртука, что у него из-под расстегнутой рубашки выказывалась обнаженная грудь, волосы падали на лоб и само лицо казалось измененным. Владимир Сергеич приподнялся в постели…
— Позвольте спросить… — начал он, расставив руки.
— Я к вам пришел, — заговорил Веретьев сиплым голосом, — извините меня, в таком виде… Мы там немного выпили… Я желал вас успокоить. Я сказал себе: там лежит джентльмен, которому, вероятно, не спится. Поможем ему. Внемлите: вы не деретесь завтра и можете спать…
Владимир Сергеич изумился еще более.
— Что вы такое сказали? — пробормотал он.
— Да; всё это улажено, — продолжал Веретьев, — этот господин с берегов Вислы… Стельчинский… извиняется перед вами… завтра вы получите письмо… Повторяю вам: всё кончено… Храпите!
И, сказавши эти слова, Веретьев встал и направился неверными шагами к двери.
— Но позвольте, позвольте, — начал Владимир Сергеич. — Как вы могли узнать и почему я могу поверить…
Веретьев посмотрел на него.
— Ах! вы думаете, что я… того… (и он слегка качнулся вперед)… Говорят вам… он к вам завтра письмо пришлет… Вы не возбуждаете во мне особенной симпатии, но великодушие моя слабая сторона. Да и что тут толковать… Ведь это всё такие пустяки… А признайтесь, — прибавил он, подмигнув глазом, — вы-таки струхнули, а?
Владимир Сергеич рассердился.
— Позвольте, наконец, милостивый государь… — промолвил он.
— Ну хорошо, хорошо, — перебил его Веретьев с добродушной улыбкой. — Не горячитесь. Ведь вы не знаете, у нас без этого ни одного бала не бывает… Это уж так заведено. Последствий это никогда никаких не имеет. Кому охота подставлять свой лоб? Ну, а почему же не покуражиться, а? над приезжим, например? In vino veritas[7]. А впрочем, ни вы, ни я, мы не знаем по-латыни. Однако я вижу по вашей фигуре, что вы хотите спать. Спокойной ночи желаю вам, господин положительный человек, благонамеренный смертный. Примите это пожелание от другого смертного, который сам гроша медного не стоит. Addio, mio caro![8]
И Веретьев вышел вон.
— Это чёрт знает что такое! — воскликнул немного погодя Владимир Сергеич и ударил кулаком в подушку, — это просто ни на что не похоже!.. Это надо будет объяснить! Я этого не потерплю!
Со всем тем пять минут спустя он уже спал кротким и крепким сном. Ему на сердце стало легче… Минувшая опасность наполняет сладостью и смягчает дух человека.
Вот что происходило перед неожиданным ночным свиданием Веретьева и Владимира Сергеича.
У Гаврилы Степаныча жил в доме троюродный его племянник и занимал в нижнем этаже дома холостую квартиру. Когда случались балы, молодые люди, в промежутках танцев, забегали к нему покурить наскоро Жукова,{20} а после ужина собирались у него же для дружеской попойки. В ту ночь к нему нашло довольно много гостей. Стельчинский и Веретьев были в числе их; Иван Ильич Складная Душа тоже приплелся туда вслед за другими. Сделали жженку. Хотя Иван Ильич обещал Астахову не говорить никому о предстоявшем поединке, однако, когда Веретьев случайно спросил его, о чем он рассуждал с этим кисляем (Веретьев иначе не называл Астахова), Складная Душа не вытерпел и повторил весь свой разговор с Владимиром Сергеичем от слова до слова,
Веретьев засмеялся, потом задумался.
— Да с кем он дерется? — спросил он.
— А этого я сказать не могу, — возразил Иван Ильич.
— По крайней мере с кем он разговаривал?
— С разными лицами… С Егором Капитонычем. Уж не с ним ли он дерется?
Веретьев отошел от Ивана Ильича.
Итак, сделали жженку, начали пить. Веретьев сидел на самом видном месте; веселый и разгульный, он первенствовал в собраньях молодежи. Он сбросил сюртук и галстух. Его попросили петь, он взял гитару и спел несколько песен. Головы понемногу разгорячились; молодежь принялась провозглашать тосты. Стельчинский вскочил вдруг, весь красный, на стол и, высоко подняв над головою стакан, воскликнул громко:
— За здоровье… уж я знаю кого, — подхватил он торопливо, выпил вино, разбил стакан о пол и прибавил: — Пускай же завтра точно так же разлетится вдребезги мой враг!
Веретьев, который уже давно наблюдал за ним, быстро поднял голову…
— Стельчинский, — промолвил он, — во-первых, сойди со стола: это неприлично, да у тебя же и сапоги прескверные, а во-вторых, поди-ка сюда, я тебе что-то сообщу.
Он отвел его в сторону.
— Послушай, брат, ты, я знаю, дерешься завтра с этим джентльменом из Петербурга.
Стельчинский дрогнул.
— Как… кто тебе сказал?
— Я тебе говорю. И мне также известно, за кого ты дерешься.
— А именно? Это любопытно знать.
— Ах ты, Талейран{21} этакой! Да, разумеется, за мою сестру. Ну, ну, не притворяйся удивленным. Это придает тебе гусиное выражение. Не могу представить, как это у вас там вышло, но только это верно. Полно, брат, — продолжал Веретьев, — к чему тут прикидываться? Ведь я знаю, ты за ней давно ухаживаешь.
— Да все-таки это не доказывает…
— Перестань, пожалуйста. Но послушай-ка, что я теперь тебе скажу. Я этого поединка ни под каким видом не допущу. Понимаешь? Вся эта глупость обрушится на сестру. Извини: пока я жив… этому не бывать. Мы с тобой пропадем — туда и дорога, а ей еще долго надо жить и жить счастливо. Да, клянусь, — прибавил он с внезапным жаром, — всех других выдам, даже тех, которые были бы готовы всем пожертвовать для меня, а у ней волоска никому тронуть не позволю.
Стельчинский принужденно захохотал.
— Ты пьян, любезный, и бредишь… вот и всё.
— А ты небось нет? Но пьян ли я, нет ли, это совершенно всё равно. А говорю я дело. Не будешь ты драться с этим барином, за это я ручаюсь. И охота была тебе с ним связываться! Приревновал, что ли? Вот правду говорят, что влюбленные люди глупы! Да она и танцевала-то с ним для того только, чтоб он не вздумал пригласить… Ну, да не об этом дело. А дуэли этой не бывать.
— Гм! желал бы я посмотреть, как ты мне помешаешь?
— А так же вот, что если ты сейчас не дашь мне слова отказаться от этой дуэли, я сам с тобой драться буду.
— Будто?
— Милый мой, не сомневайся в этом. Оскорблю тебя, дружище, сейчас же, при всех, самым фантастическим образом, и потом хоть через платок.{22} А я думаю, это тебе будет неприятно по многим причинам, ась?
Стельчинский вспыхнул, начал говорить, что это интимидация[9], что он никому не позволит вмешиваться в его дела, что он не посмотрит ни на что… и кончил тем, что покорился и отказался от всяких покушений на жизнь Владимира Сергеича. Веретьев его обнял, и не прошло еще полчаса, как уж оба они в десятый раз пили Brüderschaft, то есть пили, запустив рука за руку…
Юноша-распорядятель также выпил Brüderschaft с ними и сперва не отставал от них, но заснул наконец самым невинным образом и долго лежал на спине в состоянии совершенного бесчувствия… Выражение его маленького побледневшего личика было и забавно и жалко… Боже! что сказали бы светские дамы, его знакомые, если б увидели его в таком уничижении! Но, к его счастью, он не знал ни одной светской дамы.
Иван Ильич также отличился в ту ночь. Сперва он удивил гостей, внезапно затянув: «В деревне некогда барон».
— Щур! щур запел! — закричали все, — когда это бывает, чтобы щур пел по ночам!
— Да будто я одну только песню знаю, — возразил разгоряченный вином Иван Ильич, — я умею и другие.
— Ну, ну, ну, покажи нам свое искусство.
Иван Ильич помолчал и вдруг начал басом: «Крамбамбули, отцов наследье»,{23} но так нескладно и странно, что общий взрыв хохота тотчас заглушил его голос, и он умолк.
Когда все разошлись, Веретьев отправился к Владимиру Сергеичу, и между ними произошел непродолжительный, уже упомянутый разговор.
На другой день Владимир Сергеич уехал очень рано к себе в Сасово. Целое утро провел он в волнении, чуть было не принял приезжего купца за секунданта и отдохнул только тогда, когда лакей принес ему письмо от Стельчинского. Владимир Сергеич несколько раз прочел это письмо — оно очень было ловко написано… Стельчинский начинал со слов: La nuit porte conseil, monsieur[10], — ни в чем не извинялся, потому что, по его мнению, он своего противника ничем не оскорбил: впрочем, сознавался, что накануне излишне погорячился, и кончил объявлением, что состоит в полном распоряжении господина Астахова (de m-r Astakhof), но сам уже удовлетворения более не желает. Сочинив и отправив ответ, исполненный в одно и то же время вежливости, доходившей до игривости, и чувства достоинства, в котором, однако, не замечалось ничего хвастливого, Владимир Сергеич сел за обед, потирая руки, с великим удовольствием покушал и тотчас же после стола отправился восвояси, не выслав даже подставы вперед. Дорога, по которой он ехал, проходила верстах в четырех от усадьбы Ипатова… Владимир Сергеич посмотрел на нее…
— Прощай, затишье! — молвил он с усмешкой.
Образы Надежды Алексеевны и Марьи Павловны предстали на мгновение его воображенью; он махнул рукой, отворотился и задремал.