Неточные совпадения
Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее
сказать, я не понимал, что чувствовал, но мне
было хорошо.
Я
сказал уже, что
был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а может
быть, и от природы я не имел храбрости.
Я собрался прежде всех: уложил свои книжки, то
есть «Детское чтение» и «Зеркало добродетели», в которое, однако, я уже давно не заглядывал; не забыл также и чурочки, чтоб играть ими с сестрицей; две книжки «Детского чтения», которые я перечитывал уже в третий раз, оставил на дорогу и с радостным лицом прибежал
сказать матери, что я готов ехать и что мне жаль только оставить Сурку.
Степь, то
есть безлесная и волнообразная бесконечная равнина, окружала нас со всех сторон; кое-где виднелись деревья и синелось что-то вдали; отец мой
сказал, что там течет Дема и что это синеется ее гористая сторона, покрытая лесом.
Мать не имела расположения к уженью, даже не любила его, и мне
было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в таком волнении,
сказала, что это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и
сказала, что не
будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же
был уверен, что никогда не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Кучер Трофим, наклонясь к переднему окну,
сказал моему отцу, что дорога стала тяжела, что нам не доехать засветло до Парашина, что мы больно запоздаем и лошадей перегоним, и что не прикажет ли он заехать для ночевки в чувашскую деревню, мимо околицы которой мы
будем проезжать.
Отец мой осведомлялся у него обо всем, касающемся до хозяйства, и отпустил,
сказав, что позовет его, когда
будет нужно, и приказав, чтоб некоторых стариков, названных им по именам, он прислал к нему.
Мать
сказала, что этот Мироныч должен
быть разбойник.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки, а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе таких стариков из багровских, которые
скажут ему всю правду, зная, что он их не выдаст, и что Миронычу
было это невкусно.
Я сейчас начал просить отца, чтоб больного старичка положили в постель и
напоили чаем; отец улыбнулся и, обратясь к Миронычу,
сказал: «Засыпка, Василий Терентьев, больно стар и хвор; кашель его забил, и ухвостная пыль ему не годится; его бы надо совсем отставить от старичьих работ и не наряжать в засыпки».
«Ведь ты и сам скоро состаришься, —
сказал мой отец, — тоже
будешь дармоедом и тогда захочешь покою».
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не
поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец
сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Отец мой спросил: сколько людей на десятине? не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же
быть, рожь сильна, прихватим вечера…» —
сказал: «Так жните с богом…» — и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Накануне вечером, когда я уже спал, отец мой виделся с теми стариками, которых он приказал прислать к себе; видно, они ничего особенно дурного об Мироныче не
сказали, потому что отец
был с ним ласковее вчерашнего и даже похвалил его за усердие.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые,
сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Ведь он опять так же взволнуется, как на Деме!» Тут я получил употребление языка и принялся горячо уверять, что
буду совершенно спокоен; мать с большим неудовольствием
сказала: «Ступай, но чтоб до заката солнца ты
был здесь».
Я не смел опустить стекла, которое поднял отец, шепотом
сказав мне, что сырость вредна для матери; но и сквозь стекло я видел, что все деревья и оба моста
были совершенно мокры, как будто от сильного дождя.
Мать успела
сказать нам, чтоб мы
были смирны, никуда по комнатам не ходили и не говорили громко.
Бабушка хотела
напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам хотелось; но мать
сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что мы чай
пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного белого хлеба.
«Ну, так ты нам
скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки
едят и чего не
едят: а то ведь я не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские и ваших городских порядков не знаем».
Нас также хотели
было сводить к нему проститься, но бабушка
сказала, что не надо его беспокоить и что детям пора спать.
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила мои волосы, пристально посмотрела на мои покрасневшие глаза, поцеловала меня в лоб и
сказала на ухо: «
Будь умен и ласков с дедушкой», — и глаза ее наполнились слезами.
Едва мы успели его обойти и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал и, наконец, послал гулять в сад, — как прибежал Евсеич и позвал нас обедать; в это время, то
есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали, а обедали часу в третьем; но Евсеич
сказал, что дедушка всегда обедает в полдень и что он сидит уже за столом.
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не
был у матери, и стал проситься сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я схожу после обеда; он
сказал эти слова таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, — и я замолчал.
После они
сказали нам, чтобы мы не смели говорить, когда старый барин, то
есть дедушка, невесел.
Должно
сказать, что
была особенная причина, почему я не любил и боялся дедушки: я своими глазами видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики.
Вторая приехавшая тетушка
была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это
была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так
есть, чтоб никто не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что
скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Выслушав ее, он
сказал: «Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка
была плохая, да и сам он
был плох; показалось ему, что он не по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег
был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже
сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми
было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались не один раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили, и мне всех
было жаль, особенно дедушку.
Я забыл
сказать, что Агафья уже
была давно отставлена.
Я думал, что мы уж никогда не поедем, как вдруг, о счастливый день! мать
сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть не сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще не вставал, когда я уже
был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка
был с нами.
Он указал мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и
сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет кладут такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне
было только две, а на растущем дубу пять, а как пень
был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба, то и
было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Я выудил уже более двадцати рыб, из которых двух не мог вытащить без помощи Евсеича; правду
сказать, он только и делал что снимал рыбу с моей удочки, сажал ее в ведро с водой или насаживал червяков на мой крючок: своими удочками ему некогда
было заниматься, а потому он и не заметил, что одного удилища уже не
было на мостках и что какая-то рыба утащила его от нас сажен на двадцать.
Сергеевка понравилась мне еще более прежнего, хотя, правду
сказать, кроме озера и старых дубов, ничего в ней хорошего не
было.
Я высказал все свои сомнения и страхи матери; иных она не могла уничтожить, над опасением же, что «мы замерзнем», рассмеялась и
сказала, что нам
будет жарко в возке.
Мне стало еще страшнее; но Параша скоро воротилась и
сказала, что дедушка начал
было томиться, но опять отдохнул.
Я еще ни о чем не догадывался и
был довольно спокоен, как вдруг сестрица
сказала мне: «Пойдем, братец, в залу, там дедушка лежит».
Я читал довольно долго, как вдруг голос Евсеича, который, вошедши за мной, уже давно стоял и слушал, перервал меня: «Не
будет ли, соколик? —
сказал он.
Долго и терпеливо слушал Евсеич; наконец так же
сказал: «Не
будет ли, соколик?
Я слышал, как она, уйдя после обеда в нашу комнату,
сказала Параше, с которой опять начала ласково разговаривать, что она «ничего не могла
есть, потому что обедали на том самом столе, на котором лежало тело покойного батюшки».
В первый раз
была дождливая осень и тяжелая жизнь в разлуке с матерью и отцом при явном недоброжелательстве родных-хозяев, или хозяек, лучше
сказать.
У меня
была надежда, что весной мы опять поедем в Сергеевку; но мать
сказала мне, что этого не
будет.
Милая моя сестрица также
была испугана и также сидела на руках своей няни; вдруг вошла княжна-калмычка и
сказала, что барыня спрашивает к себе детей.
«Послушайте, —
сказал отец, — если мать увидит, что вы плачете, то ей сделается хуже и она от того может умереть; а если вы не
будете плакать, то ей
будет лучше».
Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел; я должен
был показаться странным, не тем, чем я
был всегда, и мать
сказала мне: «Ты, Сережа, совсем не рад, что у тебя мать осталась жива…» Я заплакал и убежал.
Мать нежно приласкала меня и сестрицу (меня особенно) и
сказала: «Не бойтесь, мне не
будет вредна ваша любовь».
Видно, мать почувствовала, что ее слишком волнует свиданье с нами, потому что вдруг и торопливо
сказала: «Подите к братцу: его скоро
будут крестить».
Мне говорили, что этого нельзя, что я маленький, что у меня нет кумы, но последнее препятствие я сейчас преодолел,
сказав, что кумой
будет моя сестрица.
У нее
было множество причин; главные состояли в том, что Багрово сыро и вредно ее здоровью, что она в нем
будет непременно хворать, а помощи получить неоткуда, потому что лекарей близко нет; что все соседи и родные ей не нравятся, что все это люди грубые и необразованные, с которыми ни о чем ни слова
сказать нельзя, что жизнь в деревенской глуши, без общества умных людей, ужасна, что мы сами там поглупеем.