Неточные совпадения
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но
не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая
не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я
не мог удовольствоваться
нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего
не понимаю».
Няньку мою она прогнала и несколько дней
не позволяла ей входить в
нашу детскую.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще
не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Наконец, кончив повесть об умершей с голоду канарейке и
не разжалобясь, как бывало прежде, я попросил позволения закрыть книжку и стал смотреть в окно, пристально следя за синеющею в стороне далью, которая как будто сближалась с нами и шла пересечь
нашу дорогу; дорога начала неприметно склоняться под изволок, и кучер Трофим, тряхнув вожжами, весело крикнул: «Эх вы, милые, пошевеливайтесь!
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам, мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять
наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за то, что он им ничего худого
не делал, и что по нем любят мою мать и меня, а потому и знают, как нас зовут.
Я сейчас заметил, что они вообще как-то совсем
не то, что моя мать или
наши уфимские гостьи.
Мать отвечала очень почтительно, что напрасно матушка и сестрица беспокоятся о
нашем кушанье и что одного куриного супа будет всегда для нас достаточно; что она потому
не дает мне молока, что была напугана моей долговременной болезнью, а что возле меня и сестра привыкла пить постный чай.
Вот как текла эта однообразная и невеселая жизнь: как скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к дедушке и бабушке; с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда почти и
не говорили, потом отсылали нас в
нашу комнату; около двенадцати часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но она была заперта на ключ и даже завешана ковром, и мы проходили через коридор, из которого тогда еще была дверь в гостиную.
Нянька Агафья от утреннего чая до обеда и от обеда до вечернего чая также куда-то уходила, но зато Евсеич целый день
не отлучался от нас и даже спал всегда в коридоре у
наших дверей.
Всякий день я принимался учить читать маленькую сестрицу, и совершенно без пользы, потому что во все время пребывания
нашего в Багрове она
не выучила даже азбуки.
Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так есть, чтоб никто
не видал; она пожурила няньку
нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
По-видимому, пребывание двух двоюродных сестриц могло бы развеселить нас и сделать
нашу жизнь более приятною, но вышло совсем
не так, и положение
наше стало еще грустнее, по крайней мере, мое.
Двоюродные
наши сестрицы, которые прежде были в большой милости, сидели теперь у печки на стульях, а мы у дедушки на кровати; видя, что он
не обращает на них никакого вниманья, а занимается нами, генеральские дочки (как их называли), соскучась молчать и
не принимая участия в
наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в девичью, где было им гораздо веселее.
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже
не бывали во все остальное время
нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что все у нас в доме было беднее и хуже, чем у других.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех
наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было
не поссорила ее с Парашей.
Учитель
наш имел обыкновение по окончании урока, продолжавшегося два часа, подписывать на
наших тетрадках какое-нибудь из следующих слов: «посредственно,
не худо, изрядно, хорошо, похвально».
Но в подписях Матвея Васильича вскоре произошла перемена: на тетрадках
наших с Андрюшей появились одни и те же слова, у обоих или «
не худо», или «изрядно», или «хорошо», и я понял, что отец мой, верно, что-нибудь говорил
нашему учителю; но обращался Матвей Васильич всегда лучше со мной, чем с Андрюшей.
Евсеич отдал нас с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при
нашем появлении, — комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда
не видывал; перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обвостренным мелом в одной руке и с грязной тряпицей в другой.
Здоровье матери было лучше прежнего, но
не совсем хорошо, а потому, чтоб нам можно было воспользоваться летним временем, в Сергеевке делались приготовления к
нашему переезду: купили несколько изб и амбаров; в продолжение Великого поста перевезли и поставили их на новом месте, которое выбирать ездил отец мой сам; сколько я ни просился, чтоб он взял меня с собою, мать
не отпустила.
Великим моим удовольствием было смотреть, как бегут по косогору мутные и шумные потоки весенней воды мимо
нашего высокого крыльца, а еще большим наслаждением, которое мне
не часто дозволялось, — прочищать палочкой весенние ручейки.
Скоро, и
не один раз, подтвердилась справедливость его опасений; даже и теперь во многих местах дорога была размыта, испорчена вешней водою, а в некоторых долочках было так вязко от мокрой тины, что сильные
наши лошади с трудом вытаскивали карету.
Усадьба состояла из двух изб: новой и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще
не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к
нашим сеням положены были два камня, один на другой; в новой избе
не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
Мать была
не совсем довольна и выговаривала отцу, но мне все нравилось гораздо более, чем
наш городской дом в Уфе.
Противоположный берег представлял лесистую возвышенность, спускавшуюся к воде пологим скатом; налево озеро оканчивалось очень близко узким рукавом, посредством которого весною, в полую воду, заливалась в него река Белая; направо за изгибом
не видно было конца озера, по которому, в полуверсте от
нашей усадьбы, была поселена очень большая мещеряцкая деревня, о которой я уже говорил, называвшаяся по озеру также Киишки.
Особенно был красив и живописен
наш берег, покрытый молодой травой и луговыми цветами, то есть часть берега,
не заселенная и потому ничем
не загаженная; по берегу росло десятка два дубов необыкновенной вышины и толщины.
В подтверждение
наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра то ту, то другую рыбу, а как это было затруднительно, то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления
не произвела
наша рыба на мою мать.
После этого начался разговор у моего отца с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую другие башкирцы, а
не те, у которых мы ее купили, называли своею, что с этой земли надобно было согнать две деревни, что когда будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить на нее несколько
наших крестьян.
Ровно заслон!» Но, видно, я был настоящий рыбак по природе, потому что и тогда говорил Евсеичу: «Вот если б на удочку вытащить такого леща!» Мне даже как-то стало невесело, что поймали такое множество крупной рыбы, которая могла бы клевать у нас; мне было жалко, что так опустошили озеро, и я печально говорил Евсеичу, что теперь уж
не будет такого клеву, как прежде; но он успокоил меня, уверив, что в озере такая тьма-тьмущая рыбы, что озеро так велико, и тянули неводом так далеко от
наших мостков, что клев будет
не хуже прежнего.
Шумно и живо рассказывали ей все о
наших подвигах, она дивилась общему увлечению,
не понимала его, смеялась над нами, а всего более над довольно толстым и мокрым генералом, который ни за что
не хотел переодеться.
Все люди
наши были так недовольны, так
не хотелось им уступить, что даже
не вдруг послушались приказания моего отца.
Сад
наш сделался мне противен, и я
не заглядывал в него даже тогда, когда милая моя сестрица весело гуляла в нем; напрасно звала она меня побегать, поиграть или полюбоваться цветами, которыми по-прежнему были полны
наши цветники.
Все было тихо и спокойно в городе и в
нашем доме, как вдруг последовало событие, которое
не само по себе, а по впечатлению, произведенному им на всех без исключения, заставило и меня принять участие в общем волнении.
Применяясь к моему ребячьему возрасту, мать объяснила мне, что государыня Екатерина Алексеевна была умная и добрая, царствовала долго, старалась, чтоб всем было хорошо жить, чтоб все учились, что она умела выбирать хороших людей, храбрых генералов, и что в ее царствование соседи нас
не обижали, и что
наши солдаты при ней побеждали всех и прославились.
Все были в негодовании на В.**,
нашего, кажется, военного губернатора или корпусного командира — хорошенько
не знаю, — который публично показывал свою радость, что скончалась государыня, целый день велел звонить в колокола и вечером пригласил всех к себе на бал и ужин.
Я
не забыл
нашего печального в нем житья без отца и матери, и мне
не хотелось туда ехать, особенно зимой.
Возок
наш так настыл от непритворенной по неосторожности двери, что мы
не скоро его согрели своим присутствием и дыханием.
Поутру, когда мы опять остановились пить чай, я узнал, что мои страхи были
не совсем неосновательны: у нас точно замерз было чувашенин, ехавший форейтором в
нашем возке.
Дорога
наша была совсем
не та, по которой мы ездили в первый раз в Багрово, о чем я узнал после.
Наконец послышался лай собак, замелькали бледные дрожащие огоньки из крестьянских изб; слабый свет их пробивался в
наши окошечки, менее прежнего запушенные снегом, — и мы догадались, что приехали в Багрово, ибо
не было другой деревни на последнем двенадцативерстном переезде.
Дедушка открыл глаза,
не говоря ни слова, дрожащею рукой перекрестил нас и прикоснулся пальцами к
нашим головам; мы поцеловали его исхудалую руку и заплакали; все бывшие в комнате принялись плакать, даже рыдать, и тут только я заметил, что около нас стояли все тетушки, дядюшки, старые женщины и служившие при дедушке люди.
Вероятно, долго продолжались
наши крики, никем
не услышанные, потому что в это время в самом деле скончался дедушка; весь дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что никому
не было возможности услышать
наши детские крики.
Не только тетушки, но все старухи, дворовые и крестьянские, перебывали в зале, плакали и голосили, приговаривая: «Отец ты
наш родимый, на кого ты нас оставил, сирот горемычных», и проч. и проч.
Помню слова: «Ты теперь
наш отец,
не оставь нас, сирот».
Много лет спустя я слыхал, что соседняя мордва иначе
не называла его, как «отца
наша».
Мать несколько дней
не могла оправиться; она по большей части сидела с нами в
нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем, была холоднее других; но мать захотела остаться в ней до
нашего отъезда в Уфу, который был назначен через девять дней.
Мать простила, но со всем тем выгнала вон из
нашей комнаты свою любимую приданую женщину и
не позволила ей показываться на глаза, пока ее
не позовут, а мне она строго подтвердила, чтоб я никогда
не слушал рассказов слуг и
не верил им и что это все выдумки багровской дворни: разумеется, что тогда никакое сомнение в справедливости слов матери
не входило мне в голову.
Я слышал, как она, уйдя после обеда в
нашу комнату, сказала Параше, с которой опять начала ласково разговаривать, что она «ничего
не могла есть, потому что обедали на том самом столе, на котором лежало тело покойного батюшки».
Обратный путь
наш в Уфу совершился скорее и спокойнее: морозы стояли умеренные, окошечки в
нашем возке
не совсем запушались снегом, и возок
не опрокидывался.
В Уфе все знакомые
наши друзья очень нам обрадовались. Круг знакомых
наших, особенно знакомых с нами детей, значительно уменьшился. Крестный отец мой, Д. Б. Мертваго, который хотя никогда
не бывал со мной ласков, но зато никогда и
не дразнил меня — давно уже уехал в Петербург. Княжевичи с своими детьми переехали в Казань; Мансуровы также со всеми детьми куда-то уехали.
Гроза началась вечером, часу в десятом; мы ложились спать; прямо перед
нашими окнами был закат летнего солнца, и светлая заря, еще
не закрытая черною приближающеюся тучею, из которой гремел по временам глухой гром, озаряла розовым светом
нашу обширную спальню, то есть столовую; я стоял возле моей кроватки и молился богу.