Неточные совпадения
Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался
их от матери или няньки и подумал, что это я
сам видел.
Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда
они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безыменными образами.
«Матушка Софья Николавна, — не один раз говорила, как я
сам слышал, преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, — перестань ты мучить свое дитя; ведь уж и доктора и священник сказали тебе, что
он не жилец.
Но
самое главное мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на одну, то на другую мою игрушку и приказывая подавать
их сестрице.
Впрочем, одно происшествие я помню довольно ясно:
оно случилось, по уверению меня окружающих, в
самой средине моего выздоровления…
Игрушки у нас были
самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые мы называли чурочками; я строил из
них какие-то клетки, а моя подруга любила разрушать
их, махнув своей ручонкой.
Я принялся было за Домашний лечебник Бухана, но и это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая
их закладками, позволяла мне
их читать; и это было в
самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике.
На другой день вдруг присылает
он человека за мною; меня повел
сам отец.
Ежеминутная опасность потерять страстно любимое дитя и усилия сохранить
его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновалась — общая энергия упала, и мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела грудь, бок, и, наконец, появилось лихорадочное состояние; те же
самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить ее.
У меня сохранилось неясное, но
самое приятное воспоминание о дороге, которую мой отец очень любил;
его рассказы о ней и еще более о Багрове, обещавшие множество новых, еще неизвестных мне удовольствий, воспламенили мое ребячье воображение.
Выдернули волос из лошадиных хвостов и принялись сучить лесы; я
сам держал связанные волоса, а отец вил из
них тоненькую ниточку, называемую лесою.
Евсеич приготовил мне
самое легонькое удилище и навязал тонкую лесу с маленьким крючком;
он насадил крошечный кусочек мятого хлеба, закинул удочку и дал мне удилище в правую руку, а за левую крепко держал меня отец: ту же минуту наплавок привстал и погрузился в воду, Евсеич закричал: «Тащи, тащи…» — и я с большим трудом вытащил порядочную плотичку.
Отец мой и
сам уже говорил об этом; мы поутру проехали сорок верст да после обеда надо было проехать сорок пять — это было уже слишком много, а потому
он согласился на предложение Трофима.
Тут опять явились для меня новые, невиданные предметы: прежде всего кинулся мне в глаза наряд чувашских женщин:
они ходят в белых рубашках, вышитых красной шерстью, носят какие-то черные хвосты, а головы
их и грудь увешаны серебряными, и крупными и
самыми мелкими, деньгами: все это звенит и брякает на
них при каждом движении.
Отец доказывал матери моей, что она напрасно не любит чувашских деревень, что ни у кого нет таких просторных изб и таких широких нар, как у
них, и что даже в
их избах опрятнее, чем в мордовских и особенно русских; но мать возражала, что чуваши
сами очень неопрятны и гадки; против этого отец не спорил, но говорил, что
они предобрые и пречестные люди.
Ковляга
сам выводил
их с помощью другого конюха.
Мне жаль было вдруг расстаться с
ними, и я долго держал
их в своей руке, но наконец принужден был бросить,
сам не знаю, как и когда.
Староста начал было распространяться о том, что у
них соседи дальние и к помочам непривычные; но в
самое это время подъехали мы к горохам и макам, которые привлекли мое вниманье.
Впрочем, наедине с Миронычем, я
сам слышал, как
он говорил, что для одного крестьянина можно бы сделать то-то, а для другого то-то.
Отрывая вдруг человека от окружающей
его среды, все равно, любезной
ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей
его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредоточивает
его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет
его внимание сначала на
самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды — в будущем; и все это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости.
Наконец я обратился к
самому свежему предмету моих недоумений: отчего сначала говорили об Мироныче, как о человеке злом, а простились с
ним, как с человеком добрым?
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня,
сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень
их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал
его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Говорили много в этом роде; но дедушка как будто не слушал
их, а
сам так пристально и добродушно смотрел на меня, что робость моя стала проходить.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в
самом деле больна моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью,
он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Дедушка пошел в свою горницу, и я слышал, как бабушка, идя за
ним, говорила: «Вот, батюшка,
сам видишь.
Она, например, не понимала, что нас мало любят, а я понимал это совершенно; оттого она была смелее и веселее меня и часто
сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и теткой; ее и любили за то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка;
он даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице.
Она привезла с собою двух дочерей, которые были постарше меня; она оставила
их погостить у дедушки с бабушкой и
сама дня через три уехала.
С тех пор
его зовут не Арефий, а Арева» [Замечательно, что этот несчастный Арефий, не замерзший в продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз лет через двадцать пять в сентябре месяце, при
самом легком морозе, последовавшем после сильного дождя!
Разумеется,
он измок, иззяб и до того, как видно, выбился из сил, что наконец найдя дорогу, у
самой околицы, упал в маленький овражек и не имел сил вылезть из
него.
Арефья все называли дурачком, и в
самом деле
он ничего не умел рассказать мне, как
его занесло снегом и что с
ним потом было.
Мне показалось даже, а может быть,
оно и в
самом деле было так, что все стали к нам ласковее, внимательнее и больше заботились о нас.
Теперь же, когда
он приласкал меня, когда прошел мой страх и тоска по матери, когда на сердце у меня повеселело и я
сам стал к
нему ласкаться, весьма естественно, что
он полюбил меня.
Я внимательно наблюдал, как она обдавала миндаль кипятком, как счищала с
него разбухшую кожицу, как выбирала миндалины только
самые чистые и белые, как заставляла толочь
их, если пирожное приготовлялось из миндального теста, или как
сама резала
их ножницами и, замесив эти обрезки на яичных белках, сбитых с сахаром, делала из
них чудные фигурки: то венки, то короны, то какие-то цветочные шапки или звезды; все это сажалось на железный лист, усыпанный мукою, и посылалось в кухонную печь, откуда приносилось уже перед
самым обедом, совершенно готовым и поджарившимся.
За несколько времени до назначенного часа я уже не отходил от дяди и все смотрел
ему в глаза; а если и это не помогало, то дергал
его за рукав, говоря
самым просительным голосом: «Дяденька, пойдемте рисовать».
Дядя, как скоро садился
сам за свою картину, усаживал и меня рисовать на другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует дядя; а когда
он запретил мне сходить с места, то я таращил свои глаза на
него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
С этим господином в
самое это время случилось смешное и неприятное происшествие, как будто в наказание за
его охоту дразнить людей, которому я, по глупости моей, очень радовался и говорил: «Вот бог
его наказал за то, что
он хочет увезти мою сестрицу».
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать
самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с
ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было не поссорила ее с Парашей.
Дело происходило поутру; до
самого обеда я рвался и плакал; напрасно Евсеич убеждал меня, что нехорошо так гневаться, так бранить дяденьку и драться с Петром Николаичем, что
они со мной только пошутили, что маленькие девочки замуж не выходят и что как же можно отнять насильно у нас Сергеевку?
Он предложил мне съесть тарелку супу — я отказался, говоря, что «если маменька прикажет, то я буду есть, а
сам я кушать не хочу».
Это средство несколько помогло: мне стыдно стало, что Андрюша пишет лучше меня, а как успехи
его были весьма незначительны, то я постарался догнать
его и в
самом деле догнал довольно скоро.
При этом счете многие сбивались, и мне
самому казался
он непонятным и мудреным, хотя я давно уже выучился самоучкой писать цифры.
Некоторые ученики оказались знающими; учитель хвалил
их; но и
самые похвалы сопровождались бранными словами, по большей части неизвестными мне.
Трудно было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки не только дозволяются, но требуются от
него как исполнение
его должности; что
самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в то же время честным, добрым и тихим человеком.
Учителя другого в городе не было, а потому мать и отец
сами исправляли
его должность; всего больше
они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Здоровье матери было лучше прежнего, но не совсем хорошо, а потому, чтоб нам можно было воспользоваться летним временем, в Сергеевке делались приготовления к нашему переезду: купили несколько изб и амбаров; в продолжение Великого поста перевезли и поставили
их на новом месте, которое выбирать ездил отец мой
сам; сколько я ни просился, чтоб
он взял меня с собою, мать не отпустила.
Вот
оно наконец мое давно желанное и жданное великолепное озеро, в
самом деле великолепное!
Отец взял
самую большую, с крепкою лесою, насадил какого-то необыкновенно толстого червяка и закинул как можно дальше:
ему хотелось поймать крупную рыбу; мы же с Евсеичем удили на средние удочки и на маленьких навозных червячков.
Покуда я удил, вытаскивая рыбу, или наблюдая за движением наплавка, или беспрестанно ожидая, что вот сейчас начнется клев, — я чувствовал только волнение страха, надежды и какой-то охотничьей жадности; настоящее удовольствие, полную радость я почувствовал только теперь, с восторгом вспоминая все подробности и пересказывая
их Евсеичу, который
сам был участник моей ловли, следовательно, знал все так же хорошо, как и я, но который, будучи истинным охотником, также находил наслаждение в повторении и воспоминании всех случайностей охоты.
Оставшись наедине с матерью,
он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что
сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Мансуров и мой отец горячились больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами:
он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил
их, притискивая
их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад;
он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена
его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена
самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.