Неточные совпадения
Проснулась Елена Петровна и видит, что это
был сон и что она у себя на постели, а в светлеющее окно машут ветви, нагоняют тьму. В беспокойстве, однако, поднялась и действительно
пошла к Саше, но от двери уже услыхала его тихое дыхание и вернулась. А во все окна, мимо которых она проходила, босая, машут ветви и словно нагоняют тьму! «Нет, в городе лучше», — подумала про свой дом Елена Петровна.
Уже пробило девять, а никто не являлся, хотя обычно гимназисты собирались к восьми, а то и раньше, и Саша сидел в своей комнате, и Линочка… где
была Линочка? — да где-то тут же. Уже и самовар подали во второй раз, и все за тем же пустым столом кипел он, когда Елена Петровна
пошла в комнату к сыну и удивленно спросила...
— Может
быть, впрочем, я вам мешаю? Тогда мне все понятно. Но почему же ты не
идешь к Тимохину?
Иди, еще не поздно.
— Да на что вам время? — все изумлялась Елена Петровна, а те двое говорили свое, а потом
пошли вместе
пить чай, и
был очень веселый вечер втроем, так как Елена Петровна неожиданно для себя уступила красоту, а те ей немного пожертвовали чистотой.
Однажды звал к себе директор гимназии и заявил, что Саша исключен за какие-то беспорядки, а потом оказалось, что Саша не исключен и оставался в гимназии до самого своего добровольного ухода, — когда это
было? Или это не директор звал, а начальница женской гимназии, и речь
шла о Линочке, — во всяком случае, и к начальнице она ездила объясняться, это она помнила наверное.
Молчал и Саша, обдумывая. Поразил его рассказ матери; и то, что мать, всегда так строго и даже чопорно одетая,
была теперь в беленькой, скромной ночной кофточке, придавало рассказу особый смысл и значительность — о самой настоящей жизни
шло дело. Провел рукой по волосам, расправляя мысли, и сказал...
«Можно отречься от отца? Глупо: кто же я тогда
буду, если отрекусь! — ведь я же русский. А в гимназию-то я не
пошел, хоть и русский. Вообще русским свойственно… что свойственно русским? Ах, Боже мой — да что же русским свойственно? Встаньте, Погодин!»
— Да! — сказал он со вздохом, — времена крутые. У меня знакомая одна
была, хорошо из браунинга стреляла, да не в прок ей
пошло. Лучше б никогда и в руки не брала.
— Нет, так. Зарубили. Ну, того-этого,
идем, Погодин. Вы небось по голосу думаете, что я
петь умею? И
петь я не умею, хотя в молодости дурак один меня учил, думал, дурак, что сокровище открыл! В хоре-то, пожалуй, подтягивать могу, да в хоре и лягушка
поет.
— Отец-то? Вопрос не легкий. Род наш, Колесниковых, знаменитый и древний, по одной дороге с Рюриком
идет, и в гербе у нас колесо и лапоть, того-этого. Но, по историческому недоразумению, дедушка с бабушкой наши
были крепостными, а отец в городе лавку и трактир открыл, блеск рода, того-этого, восстановляет. И герб у нас теперь такой: на зеленом бильярдном поле наклоненная бутылка с девизом: «Свидания друзей»…
— Держи меня крепче, Саша: я так
буду идти.
Несколько дней Саша напрасно поджидал Колесникова — сам
идти не хотел, хотя узнал и адрес — и уже решил, что встреча и разговор их
были чистою случайностью, когда на пятый день, вечером, показалась велосипедная шапочка.
— Нет, ты
будь чист, как агнец! Как стеклышко, чтобы насквозь, того-этого, светилось! Не на гульбище
идешь, а на жертву, на подвиг, того-этого, мученический, и должен же ты каждому открыто, без стыда, взглянуть в глаза!
— Ну ладно: остыл, так и
пить, того-этого, не стоит. Прощайте,
пойду в свою одиночку.
— Я сказала: Господи! Ну
иди, я
буду спать…
И странно
было то, и особенно страшно, как во сне: каждый день, видя мать, поцеловавшись с нею перед тем, как
идти в комитет, он нисколько не думал о ней, упускал ее из виду просто, естественно и страшно.
Издалека донесся стук посуды: должно
быть, в кухне перемывали на ночь после гостей тарелки —
шла в доме своя жизнь.
«
Пойти проводить его? Ведь все равно не усну. Да нет, пускай: от судьбы не уйдешь. Но какая страшная
будет ночь!»
— Да как же не стоит? Вы же и
есть самое главное. Дело — вздор. Вы же, того-этого, и
есть дело. Ведь если из бельэтажа посмотреть, то что я вам предлагаю?
Идти в лес, стать, того-этого, разбойником, убивать, жечь, грабить, — от такой, избави Бог, программы за версту сумасшедшим домом несет, ежели не хуже. А разве я сумасшедший или подлец?
Снова молча шагали. Казалось, уж не может
быть темнее, а погас зеленый запад, — и тьма так сгустилась, словно сейчас только пришла. И легче шагалось: видимо,
шли под уклон. Повеяло сыростью.
— Смотри, Саша! Ну не сразу ли видно, что рабий огонь. Воззрился в темноту, а сам, того-этого, дрожит и мигает, как подлец. Нет,
будь ему пусто,
пойду напугаю его. Много, думаешь, ему нужно? Попрошу воды, а он уж и готов…
— Ну что ты! Да нет же, Тимохин. Сегодня утром, то
есть, должно
быть, ночью, повесился Тимохин.
Иди скорее, у нас Добровольский, Штемберг и другие, ждут тебя.
Увидел в синем дыму лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу
шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же
будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
И молодое лицо его с черными усиками — подбородок он брил —
было спокойное, и красивые глаза смотрели спокойно, почти не мигая, и походка у него
была легкая, какая-то незаметная: точно и не
идет, а всех обгоняет; и только всмотревшись пристально, можно
было оценить точность, силу, быстроту и своеобразную ритмичность всех его плавных движений, на вид спокойных и чуть ли не ленивых.
Если и
есть грех, то не мой, и с тем
иду, чтобы его сложить.
От нависших над тротуаром, облиствевших дерев
шел запах, такой ясный, многозначительный, зовущий, как будто он и
есть весенняя жизнь; немой и неподвижный, он владел городом, полем, всею ширью и далью земли и всему давал свое новое весеннее имя.
Но, что бы ни приходило в голову его, одно чувствовалось неизменно: певучая радость и такой великий и благостный покой, какой бывает только на Троицу, после обедни, когда
идешь среди цветущих яблонь, а вдалеке у притвора церковного
поют слепцы.
— У него ярости много, — настаивал Соловьев, — пусть на случай около выхода орет: наши
идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек
было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
— Ну вот!.. Разве это не разговор? «Прости», «за мысли», — чтоб черт нас побрал, мы только и делаем, что друг у друга прощения просим. И этого не надо, Василий, уверяю тебя, никому до этого нет дела. Не обижайся, Вася, я, честное слово, люблю тебя… Постой,
идем ближе,
поют!
«Кость бросил, чтобы отвязаться: любит, да еще „честное слово!“» — горько думал Колесников,
идя за Сашей. И вдруг обозлился на себя: «Да я-то что? Разве не весело? — разве не
поют? Эх, да и хорошо же на свете жить, пречудесно!»
— Стыдно вам! Стыдно вам! Чему удивились, того-этого? Боже ты мой, какое непонимание! Как вдовица с лептой, того-этого, хоть какое-нибудь оправдание, а он в нос тычет:
слава, того-этого! Преподлейший вздор, стыдно! Ну леший и леший, в этом хоть смысл
есть… да ну вас к черту, Андрей Иваныч, говорил: оставьте балалайку. Нет, не может, того-этого, интеллигент!
— Саша! Завтра
идти. Саша, знай одно: грудью перед тобою стану. Ладно, точка, молчи, тебе говорю! Айда к нашим — сейчас плясать
будем! Ходу!
— Да, Саша, — тихо повествовал Колесников, — голос у меня и тогда
был славный, он так его и называл: американский, того-этого. Да и ученье у меня
шло успешно, пустяки, в сущности, ну и авансы он мне предлагал, вообще готовился барышничать мной, как лошадью…
Дернуло спину, потом вдавило живот — и ровно застучали колеса по белому камню: въехали на шоссе. Лошадь
пошла шагом, и сразу стало тихо, светло и просторно. В лесу, когда мчались, все казалось, что
есть ветер, а теперь удивляла тишина, теплое безветрие, и дышалось свободно. Совсем незнакомое
было шоссе, и лес по обеим сторонам чернел незнакомо и глубоко. Еремей молчал и думал и, отвечая Колесникову, сказал...
— И ехать светлее
было бы! Вон от восковой свечки вся Москва, рассказывают, сгорела, а ты: солома! Сами знаем, что не солома. А ты инструмент имей, раз напрямки дело
пошло, на то ты и учен, чтобы инструмент иметь.
Мост
был полукаменный, высокий, и подъем к нему крутой — Колесников и Саша
пошли пешком, с удовольствием расправляясь. Восходила вчерашняя луна и стояла как раз за деревянными перилами, делясь на яркие обрезки; угадывалось, что по ту сторону моста уже серебрится шоссе и светло.
И странно
было то, что среди всей этой сумятицы, от которой кругом
шла голова, крови и огня, спокойно
шла обычная жизнь, брались недоимки, торговал лавочник, и мужики, вчера только гревшиеся у лесного костра, сегодня ехали в город на базар и привозили домой бублики.
Даже неприятности начались
было, и первым заявил себя Митрофан-не-пори-горячку: еще не принюхавшись как следует,
пошел к атаману своей вихляющейся, прирожденно пьяной походкой и заявил, что тут самое подходящее место для литья фальшивых двугривенных.
— Нет. И не смеюсь, и не плачу. Но ты напрасно беспокоишься: мне не так плохо, как ты думаешь, или не так хорошо, не знаю, чего тебе больше надо. Все
идет как следует,
будь спокоен. И, пожалуйста, прошу тебя, к случаю: не заставляй Андрея Иваныча торчать около меня и загораживать, да и сам тоже. Боишься, что убьют? Пустяки, Василий, я проживу долго, тебя, брат, переживу. Не бойся!
Идут люди и играют,
идет дорога и
поет грустно и длительно, кротко нисходит в овражек.
Было молчанье. И в молчанье осторожно, чтобы не шуметь, поднялся Жегулев и тихонько побрел на свое гордо — одинокое атаманское место. А через полчасика к тому же заповедному месту подобрался Еремей,
шел тихо и как будто невнимательно, покачиваясь и пробуя на зуб травинку. Присел возле Саши и, вытянув шею, поверх куста заглянул для какой-то надобности в глухой овраг, где уже густились вечерние тени, потом кивнул Саше головой и сказал просто и мягко...
Довольно рано, часов в десять, только что затемнело по-настоящему, нагрянули мужики с телегами и лесные братья на экономию Уваровых. Много народу пришло, и
шли с уверенностью, издали слышно
было их шествие. Успели попрятаться; сами Уваровы с детьми уехали, опустошив конюшню, но, видимо, совсем недавно: на кухне кипел большой барский, никелированный, с рубчатыми боками самовар, и длинный стол в столовой покрыт
был скатертью, стояли приборы.
Саша, не оставляя маузера,
пошел осматривать комнаты: интересно
было чужое жилище в его не успевшей остынуть жизни.
— Да
пойду на то место, ну, на наше, — он понизил голос, покосившись на игроков. — Землянку копать
будем. Тревожно что-то становится…
И, презрительно подставляя спину, точно ничего не боясь, неторопливо
пошел к своим. Заговорили что-то, но за дальностью не слышно
было, и только раз отчетливо прозвучало: сволочь! А потом смех. Отделился Кузька Жучок, подошел сюда и смущенно, не глядя Жегулеву в глаза, спросил...
Задолго до назначенного времени
послали за извозчиком — поблизости от Погодиных и биржи не
было — и наняли его туда и обратно.
Мелькнул справа пролет на Банную гору и скрытую под горой реку, потом долго ехали по Московской улице, и на тротуарах
было оживление, шаркали ногами, мелькали белые женские платья и летние фуражки:
шли на музыку в городской сад.
— Он
был святой человек! Мы все, его однокашники, чтим его память, как!.. Скажу без преувеличения: доживи он до сегодняшнего дня — да-с! — и он
был бы министром, и, смею думать, дела
шли бы иначе! Но!..
— Вы думаете? Но, когда он
идет к матери, он только сын. Сын не может
быть убийца, опомнитесь, генерал!
Так же отдает деньги бедным, — такая
идет о нем молва, — так же наказывает угнетателей и мстит огнем, а
есть он в то же время истинный разбойник, грабитель, дурной и скверный человек.