Неточные совпадения
Даже Линочка в такие
ночи не сразу засыпала и, громко жалуясь на бессонницу, вздыхала, а Саша, приходилось, слушал до
тех пор, пока вместо сна не являлось к нему другое, чудеснейшее: будто его тело совсем исчезло, растаяло, а душа растет вместе с гулом, ширится, плывет над темными вершинами и покрывает всю землю, и эта земля есть Россия.
Да в
ту же, кажется,
ночь, когда мать плакала в его комнате и рассказывала о генерале — чуть ли не в
ту же самую минуту, как услыхал слово: «отец»…
И стало так: по утрам, проснувшись, Саша радостно думал об университете;
ночью, засыпая — уже всем сердцем не верил в него и стыдился утрешней радости и мучительно доискивался разгадки: что такое его отец-генерал? Что такое он сам, чувствующий в себе отца
то как злейшего врага,
то любимого, как только может быть любим отец, источник жизни и сердечного познания? Что такое Россия?
И эту острую боль, такую немудрую и солнечно-простую, он с радостью несколько дней носил в груди, пока
ночью не придушила ее грубая и тяжелая мысль: а кому дело до
того, что какой-то Саша Погодин отказывается любить какую-то Евгению Эгмонт?
А главное, почему было так хорошо, и
ночь, даже не чувствуемая спящими людьми, была единственной и во всем мире, во все года его прекраснейшей — это главное было в Сашиной душе: исчез холодный стыд бесталанности и бесцельного житья, и закрыла свой беззубый зев пустота — Саша уже целых двадцать четыре часа был
тем, каким он рожден быть.
— Завтра я, пожалуй, раскаюсь в
том, что говорил сегодня, но… иногда устаешь молчать и сдерживаться. И
ночь, правда, такая чудесная, да и весь день, и вообще я очень рад, что мы не в городе. Прибавим ходу?
— Зверь я, Саша. Пока с людьми, так, того-этого, соблюдаю манеры, а попаду в лес, ну и ассимилируюсь, вернусь в первобытное состояние. На меня и темнота действует
того — этого, очень подозрительно. Да как же и не действовать? У нас только в городах по
ночам огонь, а по всей России темнота, либо спят люди, либо если уж выходят,
то не за добром. Когда будет моя воля, все деревни, того-этого, велю осветить электричеством!
Молчали; и уже чувствовали, как немеют ноги от дальнего пути. Справа от шоссе
то ли сгустилась,
то ли посерела
тьма, обрисовав кучу домишек; и в одном окне блестел яркий и острый, как гвоздь, огонь — один на всю необъятную темноту
ночи. Колесников остановился и схватил Сашу за руку...
И на мгновенье все это показалось страшным сном: и
ночь, и Колесников, и
те чувства, что только что до краев наполняли его и теперь взметнулись дико, как стая потревоженного воронья.
Дома Сашу встретило нечто неожиданное: со двора он поразился
тем, что окна в столовой, несмотря на позднюю
ночь, ярко освещены, и уже с предчувствием чего-то недоброго ускорил шаг. А на пороге с ним почти столкнулась, видимо, поджидавшая его Линочка и торопливо сказала...
— Ну что ты! Да нет же, Тимохин. Сегодня утром,
то есть, должно быть,
ночью, повесился Тимохин. Иди скорее, у нас Добровольский, Штемберг и другие, ждут тебя.
И теперь, кружась по уличкам, Саша странным образом думал не о
той, которою дышала
ночь и весна, а о сестре: представлял, как сестра сидит там, догадывался о ее словах, обращенных к
той, переживал ее взгляд, обращенный на
ту, видел их руки на одной тетради; и мгновениями с волнующей остротой, задерживая дыхание, чувствовал всю
ту непостижимую близость незаметных, деловых, рабочих прикосновений, которых не замечали, и не ценили, и не понимали обе девушки.
— Мне и
то странно было, что я тебе «ты» говорю. Я всю
ночь не засну, я очень счастлив, Вася. «Ты, рябинушка, ты, зеленая…» И что удивительно: ведь я мальчишка, и такой и есть, и вдруг я почувствовал в себе такую силу и покой, точно я всего достиг или завтра непременно достигну. Отчего это, Василий?
Молча кружились
то по лесу,
то среди беззащитного поля и снова торопливо вваливались в темень, хряскали по сучьям, на одном крутейшем косогоре чуть не вывалились, хотя Еремей и
ночью, казалось, видел, как днем. И чем больше завязывали узлов и петель,
тем дальше отодвигалась погоня и самая мысль о ней. Что-то засветлело, и Еремей сказал...
Сказал это Колесников и подумал, что не только он, а и вся
ночь не верит в
то, что произошло на станции, и никогда не поверит. И никогда, даже в
ту минуту, как под его рукой упал убитый энский губернатор, ни в другие, казалось, более тяжелые минуты не испытал Колесников такого ясного и простого чувства сердечной боли, как теперь, над сонною рекой, когда кричали лягушки. Позади чиркнула спичка, закуривал Еремей.
И если искал его друг,
то находил так быстро и легко, словно не прятался Жегулев, а жил в лучшей городской гостинице на главной улице, и адрес его всюду пропечатан; а недруг ходил вокруг и возле, случалось, спал под одной крышей и никого не видел, как околдованный: однажды в Каменке становой целую
ночь проспал в одном доме с Жегулевым, только на разных половинах; и Жегулев, смеясь, смотрел на него в окно, но ничего, на свое счастье, не разглядел в стекле: быть бы ему убиту и блюдечка бы не допить.
Целую
ночь горели огни в помещичьих усадьбах, и звонко долдонила колотушка, и собаки выли от страха, прячась даже от своих; но еще больше стояло покинутых усадеб, темных, как гробы, и равнодушно коптил своей лампою сторож, равнодушно поджидая мужиков, — и
те приходили, даже без Сашки Жегулева, даже днем, и хозяйственно, не торопясь, растаскивали по бревну весь дом.
Тяжелое и глупое молчание. Лицо Саши неподвижно, черты резки и как-то слишком пластичны; не мягкою была рука
того неведомого творца, что из белого камня по
ночам высекал это мертвое лицо.
Но не успел кончить — озарилась светом вся
ночь, и все яблони в саду наперечет, и все цветы на клумбах, и все мужики, и телеги во дворе, и лошади. Взглянули: с
той стороны, за ребром крыши и трубою, дохнулся к почерневшему небу красный клуб дыма, пал на землю, колыхнулся выше — уже искорки побежали.
О
том, что он произнес эту фразу, он никогда не узнал. Но где же недавняя гордая и холодная каменность и сила? — ушла навсегда. Руки дрожат и ходят, как у больного; в черные круги завалились глаза и бегают тревожно, и губы улыбаются виновато и жалко. Хотелось бы спрятаться так, чтобы не нашли, — где тут можно спрятаться? Везде сквозь листья проникает свет, и как
ночью нет светлого, так днем нет темного нигде. Все светится и лезет в глаза — и ужасно зелены листья. Если побежать,
то и день побежит вместе…
В
те долгие
ночи, когда все дрожали в мучительном ознобе, он подробно и строго обдумывал план: конечно, ни в дом он не войдет, ни на глаза он не покажется, но, подкравшись к самым окнам, в темноте осеннего вечера, увидит мать и Линочку и будет смотреть на них до
тех пор, пока не лягут спать и не потушат огонь.
Но что-то досадное шевелилось в мыслях и не давалось сознанию — иное, чем жалость, иное, чем собственная смерть, иное, чем
та страшная
ночь в лесу, когда умер Колесников…
С пригорка, обернувшись, видит Жегулев
то вечное зарево, которое по
ночам уже стоит над всеми городами земли. Он останавливается и долго смотрит: внимательно и строго. И с
тою серьезностью и простотою в обряде, которой научился у простых людей, Жегулев становится на колена и земно кланяется далекому.
К
тому же как раз в одну из этих
ночей разлилось зарево за лесом, и сразу распространился неведомо откуда слух, что это жжет новые усадьбы Сашка Жегулев.
И весь день в тоске, не доверяя предчувствиям матери, провела Линочка, а следующий номер газеты принес чудесное подтверждение: убит действительно не Сашка Жегулев, а кто-то другой. И снова без отмет и счета потянулись похожие дни и все
те же страшные
ночи, вспоминать которые отказывались и слух, и память, и утром, при дневном свете, признавали за сон.
Весь день Елена Петровна посылала смотреть на градусник, ужасаясь растущему холоду, а
ночью, в свисте ветра, в ударах по стеклу
то ли сухих снежинок,
то ли поднятого ветром песку, зашептала раньше обыкновенного, потом стала кричать и с криком молиться.