Неточные совпадения
В каюте стоял двойственный полусвет. Круглые оконца пропускали его с одной стороны, другая
была теневая, от
высоких холмов. Пароход шел близко к берегу.
И ничего-то в ее жизни с Севером Львовичем не
было душевного, такого, что ее делало бы чище, строже к себе, добрее к людям, что закрепляло бы в сердце связь с человеком, если не страстно любимым, то хотя с таким, которого считаешь
выше себя.
«Неужли
выше этого счастья и не
будет?»
«А кто его знает, каков он
был, этот Самос? — думал он дальше, и струя веселого, чисто волжского задора разливалась по нем. — Ведь это только у поэтов выходит все великолепно и блистательно, а на самом-то деле, на наш аршин, оказывается мизерно. И храмы-то их знаменитые меньше хорошей часовни. Пожалуй, и Самос — тот же Кладенец, когда он
был стольным городом. И Поликрат не
выше старшины Степана Малмыжского?»
«А ведь она мучится! — подумал он тотчас после того. — И то сказать, мне не пристало нервничать, как барышне. Я должен
быть выше этого!»
Ничего!.. Она должна
быть выше всего этого. Сколько она видела уже всяких больных, мужчин обнаженных… К ней ничего не пристанет.
Шли они медленно. Калерия нет-нет да и нагнется, сорвет травку. Говорит она слабым
высоким голосом, похожим на голос монашек. Расспрашивать зря она не любит, не считает уместным. Ей, девушке, неловко, должно
быть, касаться их связи с Серафимой… И никакой горечи в ней нет насчет прежней ее жизни у родных… Не могла она не чувствовать, что ни тетка, ни двоюродная сестра не терпели ее никогда.
Знаете что, Василий Иваныч, она перевела дух и подняла голову, глядя на круглую шапку
высокой молодой сосны, — меня,
быть может, ханжой считают, святошей, а иные и до сих пор — стриженой, ни во что не верующей…
— Дайте срок! Придет время, и она поймет, сколь это в вас
было выше всякого другого поведения. С вами она должна дойти до того, что и у нее Бог
будет!..
Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он не господин своих поступков? Он не ее выдавал, а себя самого… Не может он умиляться тем, что она умоляла его не «срамить себя» перед Калерией… Это — женская высшая суетность… Он — ее возлюбленный и
будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она
выше ее.
— Калерия Порфирьевна! Н/ешто мне не страшно
было каяться вот сейчас? Ведь я себя показал вам без всякой прикрасы. Вы можете отшатнуться от меня… Это
выше сил моих: любви нет, веры нет в душу той, с кем судьба свела… Как же
быть?.. И меня пожалейте! Родная…
Зачем он здесь? Не из простого любопытства? Не зря? Видно, горе стряслось и погнало сюда, вопреки тому, что он,
быть может, воображал себя
выше всего этого? Значит, находит тут хоть какое-нибудь врачевание своему душевному недугу. Не юродивый же он… да и не мальчик: сюртук носит, наверно, года два, бородкой оброс и лицо человека пожившего.
В одном шкапу, пониже, за стеклом выставлено
было современное вышивание какой-то
высокой особы.
За чаем, в одной из парадных комнат, сидели они впятером. Хозяин, на вид лавочник, черноватый моложавый человек лет за пятьдесят, одетый «по — немецки», с рябинами на смуглом лице, собранном в комочек, очень юркий и ласковый в разговоре. Остальные больше смотрели разжившимися крестьянами, в чуйках и
высоких сапогах. Один из них, по фамилии Меньшуткин,
был еще молодой малый. Двое других прозывались Шараев и Дубышкин.
Девушка изредка щурилась, когда повертывала голову в сторону дома, где
был юг. Ее
высокая грудь вдыхала в себя струи воздуха, с милым движением рта. Розовые губы ее заметно раскрывались, и рот оставался полуоткрытым несколько секунд — из него выглядывали тесно сидящие зубы, блестевшие на солнце.
Довольно и того, что по обоим имениям оценка
была сделана очень
высокая.
— Позвольте вам заметить, Иван Захарыч, — заговорил он, меняя тон, — что у каждого человека
есть своя присяга. Я — по совести — считаю вашу лесную дачу хоть и вдесятеро меньше, чем у Низовьева, моего главного патрона в настоящую минуту, но по качеству
выше. И оценка ей сделана
была очень низкая при проекте залога в банк.
— Прошу великодушно извинения… Я чудаковат, — это точно; но не заношусь, не считаю себя
выше того, что я собою представляю. С вами, Василий Иваныч, если разрешите, я
буду всегда нараспашку; вы поймете и не осудите… Разве я не прав, что передо мною… как бы это выразиться… некоторая эмблема явилась?
— Антон Пантелеич! — выговорил он после тирады Хрящева и приласкал его взглядом. — Нужды нет, что вы у меня ровно восхитили… если не всю идею, то начало ее… Но ваш план
выше моего. Я,
быть может, и пришел бы к тому же, но первый толчок
был скорее личный.
Никогда еще в жизни не
было Теркину так глубоко спокойно и радостно на душе, как в это утро. Пеночка своими переливами разбудила в нем не страстную, а теплую мечту о его Сане. Так
напевала бы здесь и Саня своим
высоким вздрагивающим голоском. Стыдливо почувствовал он себя с Хрящевым. Этот милый ему чудак стоит доверия. Наверное, нянька Федосеевна — они подружились — шепнула ему вчера, под вечер, что барышня обручена. Хрящев ни одним звуком не обмолвился насчет этого.
Послушно присел он к столу и доел похлебку, потом присел к Теркину на койку, где они и остались. В камере
было всего два стула и столик, под
высоким решетчатым окном, в одном месте заклеенным синей бумагой.
Неточные совпадения
Григорий шел задумчиво // Сперва большой дорогою // (Старинная: с
высокими // Курчавыми березами, // Прямая, как стрела). // Ему то
было весело, // То грустно. Возбужденная // Вахлацкою пирушкою, // В нем сильно мысль работала // И в песне излилась:
Не ветры веют буйные, // Не мать-земля колышется — // Шумит,
поет, ругается, // Качается, валяется, // Дерется и целуется // У праздника народ! // Крестьянам показалося, // Как вышли на пригорочек, // Что все село шатается, // Что даже церковь старую // С
высокой колокольнею // Шатнуло раз-другой! — // Тут трезвому, что голому, // Неловко… Наши странники // Прошлись еще по площади // И к вечеру покинули // Бурливое село…
Скотинин. Люблю свиней, сестрица, а у нас в околотке такие крупные свиньи, что нет из них ни одной, котора, став на задни ноги, не
была бы
выше каждого из нас целой головою.
Софья. Так поэтому надобно, чтоб всякий порочный человек
был действительно презрения достоин, когда делает он дурно, знав, что делает. Надобно, чтоб душа его очень
была низка, когда она не
выше дурного дела.
Стало
быть, если допустить глуповцев рассуждать, то, пожалуй, они дойдут и до таких вопросов, как, например, действительно ли существует такое предопределение, которое делает для них обязательным претерпение даже такого бедствия, как, например, краткое, но совершенно бессмысленное градоправительство Брудастого (см.
выше рассказ"Органчик")?