Неточные совпадения
С нами, подростками, он держал себя строговато и добродушно вместе, и втянуть его в
разговор было нетрудно.
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и
разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто
был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Никогда не
было кругом
разговоров в злобном или пренебрежительном духе о других религиях.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в
разговор. Я
был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это
было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне
разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я
был ребенком такой же «курносый», как и он.
В литературные кружки мне не
было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали.
Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не
было. Всего больше говорили о «Додо», то
есть о графине Евдокии Ростопчиной.
Одна из них в особенности интересовала меня. Тут не обошлось и без некоторой влюбленности, но уже впоследствии; а сначала она меня привлекала своим умственным изяществом, даровитостью и блестящим
разговором. Мы продолжали с ней дружбу и в Казани. И она
была из институток, даже провинциальных, но из ряду вон.
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить без экзамена,
были полным расцветом молодой души. Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья, все в той же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные
разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет таких же излияний. Больше это уже не повторилось.
В ту зиму уже началась Крымская война. И в Нижнем к весне собрано
было ополчение. Летом я нашел больше толков о войне; общество несколько живее относилось и к местным ополченцам. Дед мой командовал ополчением 1812 года и теперь ездил за город смотреть на ученье и оживлялся в
разговорах. Но раньше, зимой. Нижний продолжал играть в карты, давать обеды, плясать, закармливать и запаивать тех офицеров, которые попадали проездом, отправляясь „под Севастополь“ и „из-под Севастополя“.
Мы его застали за партией шахмат. И он сам — худой старик, странно одетый — и семья его (он уже
был женат на второй жене), их манеры,
разговоры, весь тон дома не располагали к тому, чтобы чувствовать себя свободно и приятно.
Может
быть, и у меня недостало бы настойчивости, если б мы не собрались втроем и не возбуждали друг друга
разговорами все на ту же тему, предаваясь радужным мечтам.
Пылкий и сообщительный Зарин стал
было в антрактах заводить
разговоры с соседями; но на него только косились. К тому же он
был странно одет: в каком-то сак-пальто с капюшоном.
Ведь это
был как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что
был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно,
было немало в тогдашнем Петербурге. В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений,
разговоров в театрах, на улице, в магазинах, в церквах.
Общий уровень
был выше,
разговор бойчее и культурнее и гораздо более светскости, даже и у тех, кто пробивался на стипендию.
За целое полугодие моей выучки в звании фукса я не слыхал на какой-нибудь вечеринке или попойке (что
было одно и то же)
разговора, который хоть немного напомнил бы мне: зачем, собственно, переехал я с берегов речки Казанки на берега чухонского Эмбаха?
Ни одной попойки не помню я с женским полом. Он водился на окраинах города, но в самом ограниченном количестве, из немок и онемеченных чухонок. Все они
были наперечет, и
разговоры о них происходили крайне редко.
Воспоминания о Гоголе
были темой моих первых
разговоров с графиней. Она задолго до его смерти
была близка с ним, состояла с ним в переписке и много нам рассказывала из разных полос жизни автора"Мертвых душ".
Помню, в один из наших
разговоров от него особенно круто досталось Полонскому и Некрасову — одному по части умственных способностей, другому по части личной нравственности, и то и другое по поводу изданий их стихотворений, которые он должен
был корректировать, так как их издала фирма"Солдатенков и Щепкин".
Помню и маленький эпизод, о котором рассказывал С.В.Максимову в год его смерти, когда мы очутились с ним коллегами по академии. Это
было в конце лета, когда я возвращался в Дерпт. У Доминика, в ресторане, меня сильно заинтересовал громкий
разговор двух господ, в которых я сейчас же заподозрил литераторов. Это
были Василий Курочкин и Максимов.
Для меня это
была совершенная неожиданность. Дед, когда я приезжал в Нижний на вакации,
был ко мне благосклонен; но ласков он не бывал ни с кем, и не только в
разговорах со мною, но и с взрослыми своими детьми никогда не намекал даже на то, как он распорядится своим состоянием, сплошь благоприобретенным.
Григорович известен
был за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо
было подвергать"очистительной"критике; но не мог же он все выдумывать?! И от П.И.В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в
разговоре) я знал, что Дружинин
был эротоман и проделывал даже у себя в кабинете разные «опыты» — такие, что я затрудняюсь объяснить здесь, в чем они состояли.
Все они могли иметь честные идеи, изящные вкусы, здравые понятия, симпатичные стремления; но они все
были продукты старого быта, с привычкой мужчин их эпохи-и помещиков, и военных, и сановников, и чиновников, и артистов, и даже профессоров — к «скоромным» речам. У французских писателей до сих пор — как только дойдут до десерта и ликеров — сейчас начнутся
разговоры о женщинах и пойдут эротические и прямо «похабные» словца и анекдоты.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он
был уже человек другого поколения и другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным
разговорам. А ему судьба как раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором
был такой эротоман, как Дружинин, а потом такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Тогда, за отсутствием Тургенева, кроме Достоевского, в Петербурге не
было более крупного романиста и драматурга, И. талант, и своеобразный ум, и юмор сказывались всегда в его
разговорах.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот же сезон, но с цензурой
разговоры были долгие.
И вот, когда мы с ним разговорились в его номере Hotel de France, то это и
был всего больше"филозофический
разговор".
Ей он — по уверению этих приятелей —
был многим обязан по части знания быта и, главное, языка,
разговоров, бесчисленных оттенков юмора и краснобайства обитателей тех московских урочищ.
Родился ли он драматургом — по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х годах, в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он
был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны
разговоров, где много таланта в смысле яркой психики действующих лиц, но мало движения.
О ее игре я имел
разговор тогда с Писемским. Он ходил смотреть Ристори и очень метко оценивал ее игру. Он
был еще строже и находил, что у нее нет настоящего темперамента там, где нужно проявлять страсть, хотя бы и бурную.
Это
был вызов, брошенный впервые казенной академии, не в виде только
разговоров, споров или задорных статеек, а в виде дела, общей работы, проникнутой хотя и односторонним, но искренним и в основе своей здоровым направлением.
Тон у него
был отрывистый, выговор с сильной картавостью на звуке"р". С бойким умом и находчивостью, он и в
разговоре склонен
был к полемике; но никаких грубых резкостей никогда себе не позволял. В нем все-таки чувствовалась известного рода воспитанность. И со мной он всегда держался корректно, не позволял себе никакой фамильярности, даже и тогда — год спустя и больше, — когда фактическое заведование журналом, особенно по хозяйственной части, перешло в его руки.
Он переживал тогда полосу своего первого отказа от работы беллетриста. Подробности этого
разговора я расскажу ниже, когда
буду делать"resume"моей личной жизни (помимо журнала за тот же период времени). А здесь только упоминаю о чисто фактической стороне моих сношений с тогдашними светилами нашей изящной словесности.
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же доме, где и сам жил. Тогда он много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он
был все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие
разговоры, которые
были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
У себя дома он всегда очень радушно принимал, любил
разговор на тогдашние злобы дня, но революционером он себя тогда не выказывал ни в чем. Все это явилось позднее. Даже и в мыслительном смысле он не считался очень радикальным. В нем еще чувствовалась гегельянская закваска. Воинствующей публицистикой он в те годы не занимался и к редакции"Современника"близок не
был.
Вырубов не
был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там несколько раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику —
разговоры, какие происходили за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Сарсе тогда
был здоровенный толстяк, брюнет, ужасно близорукий, веселый, шумный, без всякого внешнего лоска, любящий"la petite parole", то
есть скоромные
разговоры.
Да тогда и вообще скоромные
разговоры были в ходу.
Этот посредственный театральный писатель превратился совсем в"чинушку", давал мне уклончивые ответы и проговорился даже, что если б я имел письмо от какого-нибудь официального лица, тогда
разговор со мною
был бы другой.
Varietes, а после спектакля он ужинал с Шнейдер. Париж много острил тогда на эту тему. А самую артистку цинически прозвали"бульваром государей", как назывался пассаж, до сих пор носящий это имя, на Итальянском бульваре. Позднее от старого писателя Альфонса Руайе (когда-то директора Большой Оперы) слышал пересказ его
разговора с Шнейдер о знакомстве с Александром II и ужине. По ее уверению, ей, должно
быть, забыли доставить тот ценный подарок, который ей назначался за этот ужин.
Постоянным предметом
разговоров был ее сын, молодой, красивый малый, исполнявший должности и кучера, и садовника, и привратника.
Да и весь фон этой вещи — светский и интеллигентный Петербург —
был еще так свеж в моей памяти. Нетрудно
было и составить план, и найти подробности, лица, настроение, колорит и тон. Форма интимных"записей"удачно подходила к такому именно роману. И раз вы овладели тоном вашей героини — процесс диктовки вслух не только не затруднял вас, но, напротив, помогал легкости и естественности формы, всем
разговорам и интимным мыслям и чувствам героини.
Связь моя с театральным миром поддерживалась и у Фр. Сарсе на его завтраках. Я уже говорил о том, как я Сарсе обязан
был знакомством с Гамбеттой и по какому поводу Сарсе пригласил его для
разговора со мною.
Был ли он"другом"великого романиста, в нашем русском (а не французском) смысле, — я не знаю и не проверял, но помню только, что Тургенев в своих рассказах и
разговорах со мною никогда не упоминал имени Ж.Симона.
Он и в
разговоре похож
был на доброго, очень тонкого и глубоко образованного патера.
Ко всему этому я
был приготовлен и, как говорится,"куражу не терял". Сразу я направил наш
разговор на его тогдашние работы. Он уже выпустил в свет и свою"Биологию"и"Психологию"и продолжал доделывать специальные части"Социологии".
Наше предварительное знакомство
было слишком еще незначительно, чтобы сейчас же завязался интимный или, во всяком случае, живой
разговор. От Тургенева вообще веяло всегда холодком, но, как я заметил и в 1864 году, он и с незнакомым ему человеком мог
быть в своем роде откровенным. Он как бы стоял выше известных щепетильностей и умолчаний.
И все-таки, повторяю, у меня, когда я ехал в Баден на
разговор с Тургеневым, не
было на него никакого предвзятого взгляда и несвободного к нему отношения.
Знание немецкого языка облегчало всякие сношения. Я мог сразу всем пользоваться вполне: и заседаниями рейхсрата (не очень, впрочем, занимательными после французской Палаты), и театрами, и
разговорами во всех публичных местах, и знаменитостями в разных сферах, начиная с"братьев славян", с которыми ведь тоже приходилось объясняться на"междуславянском"диалекте, то
есть по-немецки же.
Венец, хоть и немецкой расы, но не такой, как берлинец и даже мюнхенец. Он — австрияк, с другим темпераментом, с девизом «Wein, Weib und Gesang» (вино, женщина и песня). Да в его крови
есть и всякие примеси, а в постоянном населении Вены — огромный процент славян (чехов до ста тысяч), венгерцев и тирольских итальянцев. Все здесь отзывается уже югом — и местный диалект, и
разговор, и удовольствия, и еда, и характер безделья, и вся физиономия не только уличной жизни, но и домашнего побыта.
Разговор Дюма
был чисто литераторский, не столько преисполненный самовлюбленности и славолюбия, сколько соперничества с своим тогдашним главным соперником по сцене — Сарду. Вот остроумное сравнение, какое он сделал постройке всякой пьесы Сарду...