Сошлись мы вместе, сидели и молчали. Читали его предсмертное письмо. В нем Порфиров просил товарищей простить ему его страшное преступление против общества: но он потерял
веру в себя, в свои силы, в окружающих людей. Почувствовал нравственный упадок и в доказательство сообщал, что прежде ограничивался черным хлебом, а в последнее время ему стало хотеться булок и кренделей.
Неточные совпадения
Горе на улице и
в школе маменькиным сынкам, для которых единственною защитою служит их благонравие и
вера в то, что все обязаны вести
себя прилично!
Падала
вера в умственные свои силы и способности, рядом с этим падала
вера в жизнь,
в счастье.
В душе было темно. Настойчиво приходила мысль о самоубийстве. Я засиживался до поздней ночи, читал и перечитывал «Фауста», Гейне, Байрона. Росло
в душе напыщенное кокетливо любующееся
собою разочарование. Я смотрелся
в зеркало и с удовольствием видел
в нем похудевшее, бледное лицо с угрюмою складкою у края губ. И писал
в дневнике, наслаждаясь поэтичностью и силою высказываемых чувств...
Часто молодые писатели говорят: «Мне бы хоть раз напечататься, чтобы
вера появилась
в себя».
А
в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того?
В дело нет больше
веры? Это не важно. Не тревожь
себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без
веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою
верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
А Михайловский и его «Русское богатство» все продолжали твердить о том, что марксизм ведет к примирению с действительностью и к полнейшей пассивности.
В весело-грозовой атмосфере захватывающей душу работы, борьбы и опасности как смешны казались эти упреки! А у самого Михайловского,
в сущности, давно уже не было никаких путей. Он открещивался от народничества, решительно отклонял от
себя название народника. И, по-видимому, совершенно уже утратил всякую
веру в революцию.
В убогой своей избушке она писала и переводила. Способ работы у нее был ужасный. Когда
Вера Ивановна писала, она по целым дням ничего не ела и только непрерывно пила крепчайший черный кофе. И так иногда по пять-шесть дней. На нервную ее организацию и на больное сердце такой способ работы действовал самым разрушительным образом.
В жизни она была удивительно неприхотлива. Сварит
себе в горшочке гречневой каши и ест ее несколько дней. Одевалась она очень небрежно, причесывалась кое-как.
Понравится ей цветок где-нибудь на меже около ржи, на луговом откосе или
в лесной лощинке под кустом орешника, —
Вера Ивановна бережно выкапывает его и пересаживает к
себе в садик.
Я с нею познакомился, помнится,
в 1915 или 1916 году. На каком-то исполнительном собрании
в московском Литературно-художественном кружке меня к ней подвел и познакомил журналист Ю. А. Бунин, брат писателя. Сидел с нею рядом. Она сообщила, что привезла с
собою из Нижнего свои воспоминания и хотела бы прочесть их
в кругу беллетристов. Пригласила меня на это чтение — на Пречистенку,
в квартире ее друга
В. Д. Лебедевой, у которой
Вера Николаевна остановилась.
«Глубокие симпатии его к
Вере Николаевне сказались даже
в его бредовых идеях.
В зависимости от его несколько мистического настроения образ
Веры Николаевны стал воплощаться
в „монахиню Маргариту, приносившую с
собою утешение и ободрение“».
В нужде, в работе, лишенные теплой одежды, а иногда насущного хлеба, они умели выходить, вскормить целую семью львенков; отец передал им неукротимый и гордый дух свой,
веру в себя, тайну великих несчастий, он воспитал их примером, мать — самоотвержением и горькими слезами.
Наконец Лобачевский встал, молча зажег свою свечку и, молча протянув Розанову свою руку, отправился в свою комнату. А Розанов проходил почти целую зимнюю ночь и только перед рассветом забылся неприятным, тревожным сном, нисходящим к человеку после сильного потрясения его оскорблениями и мучительным сознанием собственных промахов, отнимающих у очень нервных и нетерпеливых людей
веру в себя и в собственный свой ум.
Павел видел улыбку на губах матери, внимание на лице, любовь в ее глазах; ему казалось, что он заставил ее понять свою правду, и юная гордость силою слова возвышала его
веру в себя. Охваченный возбуждением, он говорил, то усмехаясь, то хмуря брови, порою в его словах звучала ненависть, и когда мать слышала ее звенящие, жесткие слова, она, пугаясь, качала головой и тихо спрашивала сына:
Вечер. Легкий туман. Небо задернуто золотисто-молочной тканью, и не видно: что там — дальше, выше. Древние знали, что там их величайший, скучающий скептик — Бог. Мы знаем, что там хрустально-синее, голое, непристойное ничто. Я теперь не знаю, что там я слишком много узнал. Знание, абсолютно уверенное в том, что оно безошибочно, — это вера. У меня была твердая
вера в себя, я верил, что знаю в себе все. И вот —
Неточные совпадения
О великий христианин Гриша! Твоя
вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами
собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов,
в слезах повалился на землю!..
Теперь уже все хотели
в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье
веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и хлебам, пустить далеко по степи о
себе славу.
Придя к
себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел
в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить
Вере Петровне, сидевшей у самовара:
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал
себя между матерью и Варавкой
в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
— Екатерина Великая скончалась
в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит
в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это —
вера многих тысяч людей. Он тоже чувствовал
себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется
в силе сказать духовно растрепанным, распущенным людям: