Неточные совпадения
— Говорит мне: то-то дура я была! Замужем жила, ни о
чем не думала. Ничего я
не умею, ничему
не учена… Как жить теперь? Хорошо бы кройке научиться, —
на Вознесенском пятнадцать рублей берут за обучение, в три месяца обучают. С кройкой всегда деньги заработаешь. А где теперь учиться? О том только и думаешь, чтоб с голоду
не помереть.
— Тебе же бы от этого помощь была, — снова заговорила Александра Михайловна. — Ты вот все меньше зарабатываешь: раньше семьдесят — восемьдесят рублей получал, а нынче хорошо, как сорок придется в месяц, да и то когда
не хвораешь; а теперь и совсем пустяки приносишь; хозяин вон вперед уж и давать перестал, а мы и в лавочку
на книжку задолжали, и за квартиру второй месяц
не платим; погребщик сегодня сказал,
что больше в долг
не будет отпускать. А тогда бы все-таки помощь была тебе.
— Тогда бы ты уж должен больше о нас заботиться…
На черный день у нас ничего нету. Вон, когда ты у Гебгарда разбил хозяйской кошке голову, сколько ты? — всего два месяца пробыл без работы, и то чуть мы с голоду
не перемерли. Заболеешь ты, помрешь —
что мы станем делать? Мне
что, мне-то все равно, а за
что Зине пропадать? Ты только о своем удовольствии думаешь, а до нас тебе дела нет. Товарищу ты последний двугривенный отдашь, а мы хоть по миру иди; тебе все равно!
Андрей Иванович сидел у стола, положив кудлатую голову
на руку и устремив блестящие глаза в окно. Он был поражен настойчивостью Александры Михайловны: раньше она никогда
не посмела бы спорить с ним так упорно; она пытается уйти из-под его власти, и он знает, чье тут влияние; но это ей
не удастся, и он сумеет удержать Александру Михайловну в повиновении. Однако, чтоб
не давать ей вперед почвы для попреков, Андрей Иванович решил,
что с этого дня постарается как можно меньше тратить
на самого себя.
Небольшая лампа с надтреснутым колпаком слабо освещала коричневую ситцевую занавеску с выцветшими разводами;
на полу валялись шагреневые и сафьянные обрезки. В квартире все спали, только в комнате Елизаветы Алексеевны горел свет и слышался шелест бумаги. Андрей Иванович разделся и лег, но заснуть долго
не мог. Он кашлял долгим, надрывающим кашлем, и ему казалось,
что с этим кашлем вывернутся всего его внутренности.
Андрей Иванович лежал
на кровати злой и молчаливый: Александра Михайловна подала к обеду только три ломтика вчерашней солонины; когда Андрей Иванович спросил еще чего-нибудь, она вызывающе ответила,
что больше ничего нет, так как нигде
не верят в долг; эта была чистейшая выдумка, — при желании всегда можно было достать. Андрей Иванович ничего
не сказал, но запомнил себе дерзость Александры Михайловны.
—
Что тебе надо? — Авдотья Ивановна ждала, чтобы Ляхов взял ее пиво за свой счет. — Болван! Никакого
не понимает обращения.
На!..
— Вот еще выпьем с тобой по стаканчику и пойдем! К тебе,
что ль, пойдем! Одна живешь? — спрашивал он, нисколько
не понижая голоса. — Пойдем мы с тобою, дверь
на клю-уч…
После того как Андрей Иванович и Ляхов ушли в «Сербию», Александра Михайловна перемыла посуду, убрала стол и села к окну решать задачу
на именованные числа. По воскресеньям Елизавета Алексеевна, воротившись из школы, по просьбе Александры Михайловны занималась с нею. Правду говоря, большого желания учиться у Александры Михайловны
не было; но она училась, потому
что училась Елизавета Алексеевна и потому,
что учение было для Александры Михайловны запретным плодом.
—
Что ты орешь? — строго заметила Александра Михайловна. — Главное — «ай»! Как будто в самом деле есть
чего!..
Не бегала бы по двору до ночи, так и
не было бы холодно.
На дворе грязь, слякоть, а она бегает.
— Он мне
не сказал,
на что. Просто просит вас прислать ему два рубля. «Пусть, говорит, пришлет». Н-ну… Желает, чтобы вы прислали ему два рубля. Вот вам мой короткий ответ.
— Как же
не знаете? Ведь вы вместе сидите, вместе пьете!
На что они ему? Пропить ли, вам ли подарить?…
На что?
— Они сегодня с мужем вместе пьянствовали в «Сербии».
Не хватало им денег
на коньяк, — пришел муж, меня избил до полусмерти и все, все деньги отобрал, ни гроша в доме
не оставил. А вы ведь знаете, какой он теперь больной, много ли и всего-то выработает!..
Чем же жить? Сколько раз я ему говорила, просила, — пусть позволит хоть что-нибудь делать, хоть где-нибудь работать, все-таки же лучше, нет!
— «Здоровье доставать»… Как вы будете здоровье доставать? — возразил Андрей Иванович. — Тогда нужно отказаться от знания, от развития; только
на фабрике двенадцать часов поработать, — и то уж здоровья
не достанешь… Нет, я о таких девушках очень высоко понимаю. В
чем душа держится, кажется, щелчком убьешь, — а какая сила различных стремлений, какой дух!
— Дело
не в деньгах, а в равноправенстве. Женщина должна быть равна мужчине, свободна. Она такой же человек, как и мужчина. А для этого она должна быть умна, иначе мужчина никогда
не захочет смотреть
на нее, как
на товарища. Вот у нас девушки работают в мастерской, — разве я могу признать в них товарищей, раз
что у них нет ни гордости, ни ума, ни стыда? Как они могут постоять за свои права? А Елизавету Алексеевну я всегда буду уважать, все равно,
что моего товарища.
Поужинали и напились чаю. Андрей Иванович сидел у стола и угрюмо смотрел
на огонь лампы. Всегда, когда он переставал пить, его в свободное от работы время охватывала тупая, гнетущая тоска. Что-то вздымалось в душе, куда-то тянуло, но он
не знал, куда, и жизнь казалась глупой и скучной. Александра Михайловна и Зина боялись такого настроения Андрея Ивановича: в эти минуты он сатанел и от него
не было житья.
Этого они
не поймут, — ну, а между прочим, сами замечают,
что в нынешнее время везде
на заводах больше ценят молодого рабочего,
чем который двадцать лет работает, — особенно в нашем машиностроительном деле; старик, тот только «по навыку» может:
на двухтысячную дюйма больше или меньше понадобилось, он уж и стоп!
На первой неделе великого поста, в четверг, были именины Андрея Ивановича. Он собрался праздновать их, как всегда, очень широко. Александра Михайловна плакала и убеждала его быть
на этот раз поэкономнее; Андрей Иванович начал доказывать,
что и без того покупается лишь самое необходимое, но потерял терпение, обругал Александру Михайловну и велел ей,
не рассуждая, идти и купить,
что нужно.
— Где помирились, господи!
Не знаю, куда спрятаться от него!.. Вчера подстерег меня у Мытнинского моста,
не дает пройти; скажи, говорит,
что простишь меня!..
Что ж мне было делать?… Когда
на меня кричат, я могу противиться, а когда просят, — как ответить? Обещался вечером прийти ко мне прощенья просить. Я
на весь вечер ушла к подруге и ночевать осталась у нее… Уж и подумать боюсь,
что будет, когда опять встречу его. Право, он меня убьет!
— Он прослышал,
что вы вчера именинник были, — вмешался Новиков. — Нет, говорит, поостерегусь, ни гроша
не возьму с собою: вдруг кто
на похмелье двугривенный попросит! Дашь, а он до субботы помрет… Всего капиталу решишься, придется по миру идти!
— Вот
что, Колосов, поезжайте лучше домой, успокойтесь. Стоит обижаться
на этого пьяного зверя! Даю вам слово, завтра же его
не будет у меня в мастерской.
Андрей Иванович пролежал больной с неделю. Ему заложило грудь, в левом боку появились боли; при кашле стала выделяться кровь. День шел за днем, а Андрей Иванович все
не мог освоиться с тем,
что произошло: его, Андрея Ивановича, при всей мастерской отхлестали по щекам, как мальчишку, — и кто совершил это? Его давнишний друг, товарищ! И этот друг знал,
что он болен и
не в силах защититься! Андрей Иванович был готов биться головою об стену от ярости и негодования
на Ляхова.
Для Андрея Ивановича начались ужасные дни. «Ты — нищий, тебя держат из милости, и ты должен все терпеть», — эта мысль грызла его днем и ночью. Его могут бить, могут обижать, — Семидалов за него
не заступится; спасибо уж и
на том,
что позволяет оставаться в мастерской; Семидалов понимает так же хорошо, как и он сам,
что уйти ему некуда.
— Вы, кажется,
на вид как будто благородный человек, черный сюртук носите, — сказал он. — К
чему же эта серая мужицкая повадка — «ты» людям говорить? Вы
не в деревне, а в Петербурге.
На этот раз Тагер встретил ее очень холодно и объявил,
что, к сожалению, «соответственного» места
не имеет для ее мужа.
Андрей Иванович спал около часу. Проснувшись, он вдруг почувствовал,
что у него
на душе стало хорошо и весело; и все кругом выглядело почему-то веселее и привлекательнее; Андрей Иванович
не сразу сообразил, отчего это.
— Ах, оставь, пожалуйста! — раздраженно ответил Андрей Иванович. — Я превосходно могу управиться! Дай подлечусь либо подходящее место получу, тогда твоя помощь будет совершенно излишняя. А
что действительно сейчас я мало зарабатываю… Вон у Зины башмаков нету, даже
на двор выйти
не может, — ты бы вот
на башмаки ей и заработала. Нужно и тебе немножко потрудиться,
не все же
на готовый счет жить.
Они долго обсуждали,
чем заняться Александре Михайловне. Выбор был небогатый, — Александра Михайловна толком ничего
не умела делать;
на языке ее несколько раз вертелся упрек,
что вот теперь бы и пригодилось, если бы Андрей Иванович вовремя позволил ей учиться; но высказать упрек она
не осмелилась. Решили,
что Александра Михайловна поступит пачечницей
на ту же фабрику, где работала Елизавета Алексеевна.
Андрей Иванович
не мог без раздражения смотреть
на ее работу; эта суетливая, лихорадочная работа за такие гроши возмущала его; он требовал, чтоб Александра Михайловна бросила фабрику и искала другой работы, прямо даже запрещал ей работать. Происходили ссоры. Андрей Иванович бил Александру Михайловну, она плакала. Все поиски более выгодной работы
не вели ни к
чему.
Каждое движение, каждый жест Александры Михайловны возбуждали в Андрее Ивановиче неистовую ненависть. Он сдерживался, чтоб
не заорать
на нее, — ему было противно,
что у Александры Михайловны толстый живот,
что она сморкается громко и
что у нее
на правом локте заплата.
— Это ты мне намекаешь,
что я
на твой счет пью? — спросил он, стиснув зубы. — Дрянь ты паршивая! — закричал он и яростно затопал ногами. — Никогда мне водка
не вредит, она мокроту разбивает! Ты мне хочешь сказать,
что я от тебя завишу…
Не надо мне твоей водки, убирайся к черту!
Но в теперешнем состоянии Андрей Иванович чувствовал себя ни
на что не годным; при малейшем движении начинала кружиться голова, руки и ноги были словно набиты ватой, сердце билось в груди так резко,
что тяжело было дышать.
Не следует спешить; нужно сначала получше взяться за лечение и подправить себя, чтоб идти наверняка.
— Нет, так, из жалости привезла его, — быстро ответила женщина, видимо
не любившая молчать. — Иду по пришпехту, вижу — мальчонка
на тумбе сидит и плачет. «
Чего ты?» Тряпичник он, третий день болеет; стал хозяину говорить, тот его за волосья оттаскал и выгнал
на работу. А где ему работать! Идти сил нету! Сидит и плачет; а
на воле-то сиверко, снег идет, совсем закоченел…
Что ж ему, пропадать,
что ли?
— Пока
на фабрике, — устало ответила Александра Михайловна. — Уж
не знаю, нужно будет
чего другого поискать. Работаешь, а все без толку… Семидалов к себе зовет, в фальцовщицы. Говорит, всегда даст мне место за то,
что ты у него в работе потерял здоровье. Научиться можно в два месяца фальцевать; все-таки больше заработаешь,
чем на пачках.
— Куда лицом вклеила, видишь? Я тебе говорил,
что ты этого еще
не можешь. «От Пушкина до Некрасова» —
на эту сторону нужно было, к заглавию.
— Ты думала, помер отец, так
на тебя и управы
не будет? Мама, дескать, добрая, она пожалеет… Нет, милая, я тебя тоже сумею укротить, ты у меня будешь знать! Ты бегаешь, балуешься, а мама твоя с утра до вечера работает; придет домой, хочется отдохнуть, а нет: сиди, платье тебе чини. Вот порви еще раз, ей-богу,
не стану зашивать! Ходи голая, пускай все смотрят.
Что это, скажут, какая бесстыдница идет!..
На душе было мрачно. Она шила и думала, и от всего, о
чем думала,
на душе становилось еще мрачнее. Шить ей было трудно: руки одеревенели от работы, глаза болели от постоянного вглядывания в номера страниц при фальцовке; по черному она ничего
не видела, нитку ей вдела Зина. Это в двадцать-то шесть лет!
Что же будет дальше?… И голова постоянно кружится, и в сердце болит, по утрам тяжелая, мутная тошнота…
Александра Михайловна стала раздеваться. Еще сильнее пахло удушливою вонью, от нее мутилось в голове. Александра Михайловна отвернула одеяло, осторожно сдвинула к стене вытянувшуюся ногу папиросницы и легла. Она лежала и с тоскою чувствовала,
что долго
не заснет. От папиросницы пахло селедкою и застарелым, грязным потом; по зудящему телу ползали клопы, и в смутной полудремоте Александре Михайловне казалось — кто-то тяжелый, липкий наваливается
на нее, и давит грудь, и дышит в рот спертою вонью.
— Василий Васильевич,
что же это будет? Раньше в мастерской и
на улице
не давали мне проходу, а теперь уж
на квартиру ко мне приходите? Сами подумайте, разве же так можно!
— Это я себе руку зарезал
на работе… Фельдшер посыпал каким-то пульвером, и еще больше заболела. Только я понял,
что фельдшер неправильно сделает. «Нет, — я думаю, — надо
не так». Взял спермацетной мази, снапса и вазелина, сделал мазь, положил
на тряпку, и все сделалось сторовое. Теперь уже можно работать, а раньше эту целую неделю и
не работал.
Александра Михайловна свернула в боковую улицу. Здесь было тише. Еще сильнее,
чем всегда, она ощущала в теле что-то тоскливо сосущее; чего-то хотелось, что-то было нужно, а
что, — Александра Михайловна
не могла определить. И она думала, от
чего это постоянное чувство, — от голода ли, от
не дававших покоя дум, или оттого,
что жить так скучно и скверно?
На углу тускло светил фонарь над вывескою трактира.
С этих пор, завидев входящую в контору Александру Михайловну, Семидалов стал уходить. Первое время после ее поступления в мастерскую он покровительствовал ей «в память мужа», перед которым чувствовал себя в душе несколько виноватым. И его раздражало,
что на этом основании она предъявляет требования, каких ни одна девушка
не предъявляла, и
что к ней нужно относиться как-то особенно, —
не так, как к другим.
И Александра Михайловна
не могла понять, потому ли так покорны девушки,
что им нет управы
на контору, или потому и нет управы,
что они так покорны.
Больше всего Александру Михайловну поражало,
что среди девушек
не было решительно никаких товарищеских чувств. Все знали,
что Грунька Полякова, любовница Василия Матвеева, передает ему обо всем,
что делается и говорится в мастерской, — и все-таки все разговаривали с нею, даже заискивали. И Александра Михайловна вспомнила, как покойный Андрей Иванович с товарищами жестоко, до полусмерти, избил однажды,
на празднике иконы, подмастерья Гусева, наушничавшего
на товарищей хозяину.
И Александра Михайловна пробовала говорить им это, убеждать, но, как только доходило до дела, она чувствовала,
что и самой ей приходится плюнуть
на все, если
не хочет остаться ни при
чем.
— А вы раньше спросите девушку, которая цензурные экземпляры фальцевала. Или вот, как мы сейчас сделали: надорвали
на уголке картузную бумагу и подсмотрели. Развернуть нельзя, тогда уже
не позволят отказаться, а так никто
не заметит,
что надорван угол, а заметят, — скажут: мужик вносил, углом зацепил за косяк. Тут, знаете, если смирной быть, только одни объедки будут доставаться.
— Тут иначе нельзя. От косоглазого справедливости разве дождешься? Всякую пакость сделает, особенно нам с вами,
что мы его презираем,
не уступаем ему. Вы знаете, как к нему в комнату ни зайдешь, — сейчас начинает: пойди с ним
на любовь… С боровом этим жирным! Такой дурак! Думает,
не обернемся без него. Как же!
— Да, недаром покойник Андрей Иванович презирал женщин, — задумчиво сказала Александра Михайловна. — Смотрю я вот
на наших девушек и думаю: верно ведь он говорил. Пойдет девушка
на работу — бесстыдная станет, водку пьет. Андрей Иванович всегда говорил: дело женщины — хозяйство, дети… И умирал, говорил мне: «Один завет тебе, Шурочка:
не иди к нам в мастерскую!» Он знал,
что говорил, он очень был умный человек…
Александра Михайловна забыла оставить дома поужинать Зине;
на душе у нее кипело: девочка ляжет спать,
не евши, а она тут, неизвестно для
чего, сидит сложа руки. В комнатах стоял громкий говор. За верстаком хихикала Манька, которую прижал к углу забредший снизу подмастерье Новиков. Гавриловна переругивалась с двумя молодыми брошюрантами; они хохотали
на ее бесстыдные фразы и подзадоривали ее, Гавриловна делала свирепое лицо, а в морщинистых углах черных губ дрожала самодовольная улыбка.
— Пойди, поговори с ним! Может,
что можно сделать, хозяин
не узнает… А скажет, — готово дело, придется тебе
на свой счет печатать.