Неточные совпадения
Жабы и паучихи навряд ли, конечно, испытывают при этом какое-нибудь особенное сладострастие. Тут просто тупость жизнеощущения, неспособность выйти за пределы собственного существа. Но если инстинкты этих уродов
животной жизни сидят в человеке, если чудовищные противоречия этой любви освещены сознанием, то получается то едкое, опьяняющее сладострастие, которым
живет любовь Достоевского.
Мне рассказывала одна моя знакомая: до семнадцати лет она безвыездно
жила в городе,
животных, как все горожане, видела мало и знала еще меньше. Когда она в первый раз стала читать Толстого и через него почувствовала
животных, ее охватил непередаваемый, странный, почти мистический ужас. Этот ужас она сравнивает с ощущением человека, который бы увидел, что все неодушевленные предметы вокруг него вдруг зашевелились, зашептались и зажили неожиданною, тайною жизнью.
Всюду вокруг эта близкая, родная душа, единая жизнь, — в людях, в
животных, даже в растениях, — «веселы были растения», — даже в самой земле: «земля
живет несомненною, живою, теплою жизнью, как и все мы, взятые от земли».
В первобытные времена человек был еще вполне беспомощен перед природою, наступление зимы обрекало его, подобно
животным или нынешним дикарям, на холод и голодание; иззябший, с щелкающими зубами и подведенным животом, он
жил одним чувством — страстным ожиданием весны и тепла; и когда приходила весна, неистовая радость охватывала его пьяным безумием. В эти далекие времена почитание страдальца-бога, ежегодно умирающего и воскресающего, естественно вытекало из внешних условий человеческой жизни.
Ницше ясно сознавал то великое значение, какое имеет для жизни это чудесное неведение жизненных ужасов. «Мало того, что ты понимаешь, в каком неведении
живут человек и
животное, — говорит он, — ты должен иметь еще и волю к неведению и научиться ей. Необходимо понимать, что вне такого неведения была бы невозможна сама жизнь, что оно есть условие, при котором все живущее только и может сохраняться и преуспевать: нас должен покрывать большой, прочный колокол неведения».
«Чтоб вынести тот крайний пессимизм, отзвуки которого тут и там слышатся в моем «Рождении трагедии», чтобы
прожить одиноким, «без бога и морали», мне пришлось изобрести себе нечто противоположное. Быть может, я лучше всех знаю, почему смеется только человек: он один страдает так глубоко, что принужден был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое
животное, — по справедливости, и самое веселое».
Сами по себе они — ничто; они
живут животною, почти автоматическою жизнью, покамест не истощены средства, доставшиеся им по милости судьбы; как скоро этих средств нет, они — несчастнейшие, беспомощнейшие существа.
Человеку, пока он
живет животной жизнью, кажется, что если он отделен от других людей, то это так и надо и не может быть иначе. Но как только человек начнет жить духовно, так ему становится странно, непонятно, даже больно, зачем он отделен от других людей, и он старается соединиться с ними. А соединяет людей только любовь.
Многие из них — почти все женщины — доживают до старости, раз или два в жизни увидав восход солнца и утро и никогда не видав полей и лесов иначе, как из коляски или из вагона, и не только не посеяв и не посадив чего-нибудь, не вскормив и не воспитав коровы, лошади, курицы, но не имея даже понятия о том, как родятся, растут и
живут животные.
Неточные совпадения
— Философствовал, писал сочинение «История и судьба», — очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым летом
жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное
животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
—
Жили тесно, — продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. — Я неоднократно видел… так сказать, взрывы страсти двух
животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую жизнь…
Перестал же он верить себе, а стал верить другим потому, что
жить, веря себе, было слишком трудно: веря себе, всякий вопрос надо решать всегда не в пользу своего
животного я, ищущего легких радостей, а почти всегда против него; веря же другим, решать нечего было, всё уже было решено и решено было всегда против духовного и в пользу
животного я.
Тот
животный человек, который
жил в нем, не только поднял теперь голову, но затоптал себе под ноги того духовного человека, которым он был в первый приезд свой и даже сегодня утром в церкви, и этот страшный
животный человек теперь властвовал один в его душе.
Но ведь это он всегда любил в православии и всегда
жил в этой коллективной
животной теплоте, — не любил он и не мог принять лишь Христа.