Неточные совпадения
«Тогда я еще надеялся на воскресение, — говорит писатель, от
лица которого ведется рассказ в «Униженных и оскорбленных». — Хотя бы в сумасшедший дом поступить, что ли, — решил я наконец, — чтобы повернулся как-нибудь мозг в голове и расположился по-новому, а потом опять вылечиться. Была же жажда
жизни и вера в нее!»
Борьба и связанные с нею опасности высоко поднимают для Толстого темп
жизни, делают
жизнь еще более яркой, глубокой и радостной. Начинается бой. «Началось! Вот оно! Страшно и весело! — говорило
лицо каждого солдата и офицера».
Вот в «Анне Карениной» зловещий, мертвый призрак — «министерская машина» Каренин. Самое для него чуждое, самое непереносимое и непонятное — это живая
жизнь. «Он стоял теперь
лицом к
лицу перед
жизнью, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама
жизнь. Всю
жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражением
жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою
жизнью, он отстранялся от нее».
Прежде и после всего любовь для Толстого есть таинство
жизни, служащее «обновлению и созиданию
лица земли».
«С странным для него выражением холодного отчаяния на
лице она рассталась с ним. Она чувствовала, что в эту минуту не могла выразить словами того чувства стыда, радости и ужаса перед этим вступлением в новую
жизнь».
Но вдруг Анна остановилась. Выражение ее
лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой
жизни».
Смерть, в глазах Толстого, хранит в себе какую-то глубокую тайну. Смерть серьезна и величава. Все, чего она коснется, становится тихо-строгим, прекрасным и значительным — странно-значительным в сравнении с
жизнью. В одной из своих статей Толстой пишет: «все покойники хороши». И в «Смерти Ивана Ильича» он рассказывает: «Как у всех мертвецов,
лицо Ивана Ильича было красивее, главное, — значительнее, чем оно было у живого».
Как же у людей хватает совести жить и думать о
жизни перед
лицом совершающейся величайшей мировой катастрофы?
Но пред нами не ужас, не опровержение
жизни, а светлое таинство «созидания и обновления
лица земли».
«
Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла, как отдельная
жизнь. Она имела смысл только, как частица целого, которое он постоянно чувствовал». Больной и слабый, Каратаев сидит в своей шинельке, прислонившись к березе. Идти он не может. И он знает, что французы сейчас его пристрелят. «В
лице Каратаева, кроме выражения вчерашнего радостного умиления, светилось еще выражение тихой торжественности».
На
лице сияет «радость
жизни», и он старается сдерживать ее, чтобы не оскорбить ею умирающего.
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую
жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: «Ох, не люблю я тот свет! Не люблю». На
лице его — «строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к живому». Умирать с таким чувством — ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
Его возвратили к
жизни. Он приезжает домой к отцу, — «бледный и худой, с измененным, странно-смягченным, но тревожным выражением
лица». Как раз в это время родит его жена, маленькая княгиня Lise. От родов она умирает, и на
лице ее застывает жалкое, испуганное выражение: «ах, что и за что вы это со мной сделали?»
Для князя Андрея началось «пробуждение от
жизни». Приезжает княжна Марья с его сыном. Она поспешно подходит к брату, давя рыдания, — и вдруг замедляет шаг, и рыдания замирают. «Уловив выражение его
лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватою.
Перед
лицом ужаса и смерти только ярче и торжественнее горит в них
жизнь, только теснее все сливаются в одно.
Это-то ощущение единства с целым и делает Каратаева способным любить
жизнь в самой «безвинности ее страданий», смотреть в
лицо смерти с «радостным умилением и тихою торжественностью».
Поэтому наличность в
жизни зла и несправедливости властно ставит перед нами задачу теодицеи, задачу оправдания божества перед
лицом мирового зла.
Перед
лицом этого крепкого и здорово-ясного жизнеотношения странно и чуждо звучит утверждение Ницше, что мир и бытие оправдывались для древнего эллина лишь в качестве эстетического феномена, что он «заслонял» от себя ужасы
жизни светлым миром красоты, умел объектировать эти ужасы и художественно наслаждаться ими, как мы наслаждаемся статуями «умирающего галла» или Ниобы, глядящей на избиение своих детей.
В пиршественных палатах князей и богачей, на рынке, в корчме или на деревенской улице в толпе мужиков и ремесленников, он пел о священной, прекрасной
жизни, о «легко живущих» богах, о людях «с непреоборимым духом», гордо и твердо смотревших в
лицо судьбе, о великой борьбе и великом преодолении страданий.
Перед
лицом этой безнадежно-пессимистической литературы, потерявшей всякий вкус к
жизни, трудно понять, как можно было когда-либо говорить об эллинстве вообще как о явлении в высокой степени гармоническом и жизнелюбивом. Ни в одной литературе в мире не находим мы такого черного, боязливо-недоверчивого отношения к
жизни, как в эллинской литературе VII–IV веков.
Но все ярче в этом мраке начинало светиться лучезарное
лицо бога
жизни и счастья. Каждую минуту имя его, казалось бы, могло быть названо. Ницше уже говорит о себе: «Мы, гиперборейцы»… Профессор классической филологии, он, конечно, хорошо знал, что над счастливыми гиперборейцами безраздельно царит Аполлон, что Дионису делать у них нечего.
Человека ждет неизбежная смерть, несчастные случайности грозят ему отовсюду, радости непрочны, удачи скоропреходящи, самые возвышенные стремления мелки и ничтожны перед грозным
лицом вечности, — а человек ничего этого как будто не видит, не знает и кипуче, ярко, радостно осуществляет
жизнь.
Пойманный лесной бог Силен хохочет в
лицо смущенному царю Мидасу и открывает ему сокровеннейшую истину
жизни: высшее счастье для человека было бы не родиться, не быть вовсе, быть ничем; второе же, что ему остается, — как можно скорее умереть.
Но в Ницше хмеля
жизни нет. Отрезвевший взгляд его не может не видеть открывающихся кругом «истин». И вот он старается уверить себя: да, я не боюсь их вызывать, эти темные ужасы! Я хочу их видеть, хочу смотреть им в
лицо, потому что хочу испытать на себе, что такое страх. Это у меня — только интеллектуальное пристрастие ко всему ужасному и загадочному… Вот оно, высшее мужество, — мужество трагического философа! Заглянуть ужасу в самые глаза и не сморгнуть.
Аполлон мог на минуту обмануться, слыша мужественные призывы Ницше к верности земле и к светлой радости
жизни. Но достаточно было ему взглянуть на это искаженное мукою
лицо, на эти экстатические глаза, полные радости, «которую знает только самый страдающий», чтобы сказать: «Нет, этот — не из моих сынов, не из моих учеников и сопричастников». И с суровым равнодушием Аполлон отвернулся от него.
Никогда в
жизни я не видал такого бледного
лица; как будто его ни разу не касался ни единый солнечный луч.
Неточные совпадения
Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей многоизбиенной его
жизни, когда в
лице его мелькнуло что-то человеческое.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного
лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами
жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
Алексей Александрович стоял
лицом к
лицу пред
жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама
жизнь.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней
жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном
лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих
лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.