Неточные совпадения
И у всего свой путь, и все знает свои путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не
понимает, ни
людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш.
«По-моему, — говорит Версилов, —
человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. «Любовь к человечеству» надо
понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей».
«А что, когда бога нет? — говорит Дмитрий Карамазов. — Тогда, если его нет, то
человек — шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это… Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без бога. Ну, это сморчок сопливый может только так утверждать, а я
понять не могу».
Раскаяния никакого Раскольников не испытывает, и вовсе не мучения совести заставляют его сознаться в преступлении, — это великолепно показал Мережковский. Перечитываешь «Преступление и наказание» — и недоумеваешь: как могли раньше, читая одно,
понимать совсем другое, как могли видеть в романе истасканную «идею», что преступление будит в
человеке совесть и в муках совести несет преступнику высшее наказание.
— Нет, князь, не
поймет, — возражает Евгений Павлович, — Аглая Ивановна любила, как женщина, как
человек, а не как… отвлеченный дух».
Неужели ты не
понимаешь, что
человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?»
Чем сильнее в
человеке трепет жизни, чем больше у него счастья, тем выше и прекраснее становится
человек, тем глубже и полнее
понимает он «все, что стоит
понимать в жизни».
Умный Каренин или Кознышев со снисходительною улыбкою спросят Наташу и Кити: «Что же это знает и
понимает ваш ребенок, чего никто не знает? Что он такого разумного говорит?» Конечно, ни Наташа, ни Кити не сумеют ответить, и умные
люди пожмут плечами.
Обе несомненно знали, что такое была жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не
поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе они не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собою, но разделяя этот взгляд с миллионами
людей, смотрели на это».
Неужели ты не
понимаешь, что
человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?» Тут безысходный ужас самой подлинной трагедии.
Неужели ты не
понимаешь, что
человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?» Но ни тени трагизма у Толстого нет.
У нас же как раз обратное. В смерть мы верим твердо, мы
понимаем ее и вечно чувствуем. Жизни же не
понимаем, не чувствуем и даже представить себе неспособны, как можно в нее верить. А что верят в нее дети, мы объясняем тем, что они неразумны. И труднее всего нам
понять, что слепота наша к жизни обусловлена не разумом самим по себе, а тем, что силы жизни в
человеке хватает обычно лишь на первый-второй десяток лет; дальше же эта сила замирает.
Вот истинная бентамовская «моральная арифметика»!.. И всюду она в статьях Толстого: всюду призыв к уму, к логике. Это удручающее «стоит только
понять», эти бесконечные доказательства счастья в любви, бесконечные рассуждения о любви. И хочется напомнить Толстому то, что сказал еще Николенька Иртеньев: «жалкая, ничтожная пружина моральной деятельности — ум
человека!» И хочется спросить: неужели евангелие выиграло бы в силе, если бы было написано не в четырех «брошюрах», а в сотне?
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя
людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и
поняли, что они оба дети человечества, что они братья».
Так вот во что превратилась полная огня и жизни Наташа! Вот к чему ведет хваленая «живая жизнь»! Вместо живого
человека — сильная, плодовитая самка, родящее и кормящее тело с тупою головою, подруга мужу только по постели и по обеденному столу. Самое ценное — духовная жизнь мужа ей чужда, она не
понимает ее и только, как попугай, повторяет за мужем его слова…
«Это не
человек, это министерская машина. Он не
понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний…»
Людям с подобным жизнеощущением никогда не
понять Толстого.
Рядом и как будто в противоречие с этим Андрей радуется тому, что над ним остановились
люди. «Он желал только, чтобы эти
люди помогли ему и возвратили его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною, потому что он так иначе
понимал ее теперь».
В словах, в тоне его, во взгляде чувствовалась страшная для живого
человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом
понимал все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не
понимал живого не потому, что он был лишен сил понимания, но потому, что он
понимал что-то другое, такое, чего не
понимали и не могли
понимать живые, и что поглощало его всего».
Теперь только Пьер
понял всю силу жизненности
человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в
человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
В 1871 году Толстой писал жене из самарских степей, где он лечился кумысом: «Больнее мне всего за себя то, что я от нездоровья своего чувствую себя одной десятой того, что есть… На все смотрю, как мертвый, — то самое, за что я не любил многих
людей. А теперь сам только вижу, что есть,
понимаю, соображаю, но не вижу насквозь с любовью, как прежде».
Гнедко мотает головой и фыркает, точно он и в самом деле
понимает. И кто-нибудь непременно тут же вынесет ему хлеба с солью. Гнедко ест и опять закивает головою, точно приговаривает: «Знаю я тебя, знаю! И я милая лошадка, и ты хороший
человек!»
Может быть, наибольшая упадочность человеческого рода сказывается именно в этой поразительной неспособности его даже представить себе какое-нибудь счастье. «Лучше быть несчастным
человеком, чем счастливой свиньей». Мы так усвоили этот миллевский афоризм, что не можем мыслить счастье иначе, как в качестве предиката к свинье, и, выговаривая слова афоризма,
понимаем под ними другое: «Лучше быть несчастным
человеком, чем счастливым…
человеком».
Дионисово вино мы можем здесь
понимать в более широком смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в жизни
человека, — это необходимо иметь в виду, — оно было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному
человеку нести жизнь.
«Теперь только Пьер
понял всю силу жизненности
человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в
человека, подобно тому спасательному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму».
Ницше ясно сознавал то великое значение, какое имеет для жизни это чудесное неведение жизненных ужасов. «Мало того, что ты
понимаешь, в каком неведении живут
человек и животное, — говорит он, — ты должен иметь еще и волю к неведению и научиться ей. Необходимо
понимать, что вне такого неведения была бы невозможна сама жизнь, что оно есть условие, при котором все живущее только и может сохраняться и преуспевать: нас должен покрывать большой, прочный колокол неведения».
Это мы непрерывно слышали и от самого художника-Толстого: чтобы любить
людей, чтобы
понимать «все, что стоит
понимать в жизни», надо быть преисполненным силы жизни, надо быть счастливым.
Неужели ты не
понимаешь, что
человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?» Так стоит вопрос о боге и для самого Достоевского.
«Новой гордости научило меня мое «Я», — говорит Заратустра, — ей учу я
людей: больше не прятать головы в песок небесных вещей, но свободно нести ее, земную голову, которая творит для земли смысл!» Ницше
понимал, что неисчерпаемо глубокая ценность жизни и религиозный ее смысл не исчезают непременно вместе со «смертью бога».
Человек не ищет удовольствия и не избегает неудовольствия: читатель
поймет, с каким глубоко укоренившимся предрассудком я беру на себя смелость бороться в данном случае.
Неточные совпадения
Эх! эх! придет ли времечко, // Когда (приди, желанное!..) // Дадут
понять крестьянину, // Что розь портрет портретику, // Что книга книге розь? // Когда мужик не Блюхера // И не милорда глупого — // Белинского и Гоголя // С базара понесет? // Ой
люди,
люди русские! // Крестьяне православные! // Слыхали ли когда-нибудь // Вы эти имена? // То имена великие, // Носили их, прославили // Заступники народные! // Вот вам бы их портретики // Повесить в ваших горенках, // Их книги прочитать…
Стародум. Как
понимать должно тому, у кого она в душе. Обойми меня, друг мой! Извини мое простосердечие. Я друг честных
людей. Это чувство вкоренено в мое воспитание. В твоем вижу и почитаю добродетель, украшенную рассудком просвещенным.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко
понял, что ежели
человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Очевидно, фельетонист
понял всю книгу так, как невозможно было
понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов, да еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки), и что автор книги был
человек совершенно невежественный. И всё это было так остроумно, что Сергей Иванович и сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то и было ужасно.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо было улыбнуться, чтобы показать, что она
поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и ни разу не взглянула на него, пока он не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво не смотреть на
человека, когда он кланяется.