Неточные совпадения
У осужденного на
смерть своя психология. В душе его судорожно горит жадная, все принимающая любовь к жизни. Обычные оценки чужды его настроению. Муха, бьющаяся о пыльное стекло тюремной камеры, заплесневелые стены, клочок дождливого неба — все вдруг начинает светиться не замечавшеюся раньше красотою и значительностью. Замена
смерти вечною, самою ужасною каторгою представляется неоценимым блаженством.
«Он вошел к себе, как приговоренный к
смерти. Ни о чем он не мог рассуждать, но всем существом
своим вдруг почувствовал, что нет у него ни свободы рассудка, ни воли, и что все вдруг решено окончательно».
Солнечно-светлый сверхчеловек горит волею к жизни, полон великой творческой жажды; самую
смерть он побеждает силою неодолимой
своей жизненности.
Инстинкт — это мы уже делаем выводы из Бергсона, — инстинкт немо вбуравливается всеми
своими корнями в глубь жизни, целостно сливается с нею, охраняет нас, заставляет нас жить, не помнить о
смерти, бороться за жизнь и ее продолжение, но при этом молчит и невыявленным хранит в себе смысл того, что делает.
Зверь не таков. При виде крови глаза его загораются зеленоватым огнем, он радостно разрывает прекрасное тело
своей жертвы, превращает его в кровавое мясо и, грозно мурлыча, пачкает морду кровью. Мы знаем художников, в душе которых живет этот стихийно-жестокий зверь, радующийся на кровь и
смерть. Характернейший среди таких художников — Редиард Киплинг. Но бесконечно чужд им Лев Толстой.
Мерин никого не любил и любил тех, кто никого не любил, — и, однако, до последних
своих дней и даже после
смерти остается среди жизни.
Не правда ли, как ужасно? Не правда ли, как глубоко запустила
смерть свои когти в душу Левина? Ему приходится прятать от себя шнурок, чтобы не повеситься! Но как же возможно спрятать что-нибудь самому от себя? Возможно это только тогда, когда спрятавший не хочет найти; а тогда незачем и прятать. Курильщик, когда ему захочется курить, без малейшего труда найдет табак, который он от себя спрятал. А если не найдет, то это не курильщик.
Графиня С. А. Толстая рассказывает в
своих записках: «Тургенев наивно сознается, что боится страшно холеры. Потом нас было тринадцать за столом, мы шутили о том, на кого падет жребий
смерти, и кто ее боится. Тургенев, смеясь, поднял руку и говорит...
Загадка
смерти, несомненно, остро интересует Толстого. «Какой в жизни смысл, если существует
смерть?» В процессе
своих исканий почти все герои Толстого проходят через этот этапный пункт. Но никогда сам художник не застревает на этом пункте, как застряли Тургенев или Достоевский.
Смерть, в глазах Толстого, хранит в себе какую-то глубокую тайну.
Смерть серьезна и величава. Все, чего она коснется, становится тихо-строгим, прекрасным и значительным — странно-значительным в сравнении с жизнью. В одной из
своих статей Толстой пишет: «все покойники хороши». И в «
Смерти Ивана Ильича» он рассказывает: «Как у всех мертвецов, лицо Ивана Ильича было красивее, главное, — значительнее, чем оно было у живого».
Стоит
смерть в
своей величавой, таинственной серьезности; а перед нею в мелком испуге мечется цепляющийся за жизнь человек.
Вся она полна ужаса перед надвигающейся
смертью, вся полна одною собою и
своею тяжбою со
смертью.
Даже детей
своих она не хочет видеть перед
смертью: «это расстроит ее».
И с высоты ощущаемого единства далеко внизу кажется собственная
смерть, она теряет
свои огромные заслоняющие жизнь очертания, перестает быть мировой катастрофой.
И вдруг перед ним встает
смерть. «Нельзя было обманывать себя: что-то страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичем, совершалось в нем». Что бы он теперь ни делал — «вдруг боль в боку начинала
свое сосущее дело. Иван Ильич прислушивался, отгонял мысль о ней, но она продолжала
свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, огонь тух в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: неужели только она правда?»
А
смерть наваливается все плотнее. Ивану Ильичу кажется, что его с болью суют куда-то в узкий и глубокий черный мешок, и все дальше просовывают и не могут просунуть. Он плачет детскими слезами о беспомощности
своей, о
своем ужасном одиночестве, о жестокости людей, о жестокости бога, об отсутствии бога.
Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю
свою жизнь, все то, чем он жил, и ясно увидел, что все это было не то, все это был ужасный, огромный обман, закрывающий и жизнь и
смерть. Это сознание увеличило, удесятерило его физические страдания».
Перед нами раскрывается загадка
смерти. «Неужели только она правда?» — спрашивает Иван Ильич. Да, перед его жизнью правда — одна
смерть, всегда величавая, глубокая и серьезная. Но в обманный призрак превращается
смерть, когда перед нею встанет подлинная жизнь, достойная померяться с нею в глубине и величавой
своей серьезности.
И так огромна, так всепобеждающа для Толстого сила этой подлинной жизни, что стоит только почувствовать ее хоть на миг, только прикоснуться к ней просветленным
своим сознанием, — и
смерть исчезает.
Он искал
своего прежнего привычного страха
смерти и не находил его. Где она? Какая
смерть? Страха никакого не было, потому что и
смерти не было.
Он услыхал эти слова и повторил их в
своей душе. «Кончена
смерть, — сказал он себе. — Ее нет больше».
Светлое, неуловимое и неопределимое «что-то», чем пронизана живая жизнь, мягким
своим светом озаряет темную
смерть,
смерть светлеет, и исчезает ее извечная противоположность жизни. «Здоровье, сила, бодрость жизни во всех других людях оскорбляли Ивана Ильича; сила и бодрость жизни Герасима не огорчали, а успокаивали его».
В предисловии к отрывкам из дневника Амиеля Толстой, горячо восхваляя этот дневник, пишет: «В продолжении всех тридцати лет
своего дневника Амиель чувствует то, что мы все так старательно забываем, — то, что мы все приговорены к
смерти, и казнь наша только отсрочена».
«Страдания, равномерно увеличиваясь, делали
свое дело и приготовляли его к
смерти… Вся жизнь его сливалась в одно чувство страдания и желания избавиться от него. В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на
смерть, как на удовлетворение его желаний, как на счастие».
«Высокое, вечное небо» научило его только одному: что в мире все ничтожно, что нужно доживать
свою жизнь, «не тревожась и ничего не желая». Чего не могло сделать высокое небо, сделала тоненькая девушка с черными глазами: отравленного
смертью князя Андрея она снова вдвинула в жизнь и чарами кипучей
своей жизненности открыла ему, что жизнь эта значительна, прекрасна и светла.
«Да, да, вот они, те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы», — говорил он себе, перебирая в
своем воображении главные картины
своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном, белом свете дня, — ясной мысли о
смерти.
На свете не должно быть ничего страшного, нужно возносить
свой дух выше страданий и нужно жить, жить и радоваться жизни. Радоваться жизни, не думать о
смерти, как будто она еще очень далека, и в то же время жить жадно, глубоко и ярко, как будто
смерть должна наступить завтра. В недавно найденной оде Вакхилида Аполлон говорит...
Постами и страшными муками люди истязали
свое тело, обреченное на
смерть и тление.
Таков у них обычай: когда они идут на
смерть, они украшают
свои головы».
«Электра» Софокла. Агамемнон убит
своею женою Клитемнестрою, Дочь их Электра неутешно скорбит о том, что
смерть отца остается неотомщенною. Хор микенских девушек, подруг Электры, поет...
Смерть наклоняется к человеку и, обдавая его смрадным
своим дыханием, злорадно шепчет на ухо: «Ты умрешь. В какую сторону ни иди, каждый твой шаг — приближение ко мне».
«И я почувствовал тогда, — рассказывает Ницше, — как хорошо, что Вотан влагает в грудь вождей жестокое сердце. Как могли бы они иначе вынести страшную ответственность, посылая тысячи на
смерть, чтобы тем привести к господству
свой народ, а вместе с ним и себя».
Но ведь и бронза бывает различного качества. Вот, например, Гарибальди. Он пролил потоки крови, вел на
смерть цвет итальянской молодежи, беспощадно расстреливал
своих волонтеров за мародерство. Но в то же время он не выносил ненужного пролития крови и на острове
своем Капрере строжайше запрещал охоту на диких коз.
Как мало «рока» в этом напряженно-грозном взоре! Ведь это же просто — добрый человек, ужасно добрый человек, с сердцем, «почти разрывающимся от сострадания». Вот почему он и делает такое свирепое лицо. Вот почему ему и нужен — не Гарибальди, а непременно Цезарь Борджиа. Бояться пролить кровь дикой козы, — о, на это очень способен и сам Ницше! А вот двинуть на
смерть тысячи людей, взяв на
свою душу всю ответственность за это, а вот расстрелять человека…
Отметим еще, что пока еще ни одна теория прогресса не включала в
свою схему победу над
смертью.