Неточные совпадения
Часто думаю:
как бы я могла жить и находить удовлетворение в жизни, если бы
не была в комсомоле?
(Почерк Нинки.) — Вчера
были с Лелькой у мамы.
Как всегда, она очень нам обрадовалась, стала варить кофе, готовить яичницу. Делать она ничего
не умеет: кофе у нее всегда убегает, яичница выходит,
как гуттаперча. А через два часа, тоже
как всегда, мы разругались и ушли. Конечно, о большевиках и советской власти.
Я молчала, от волнения горели щеки. Что если в райкоме сделают предварительную политпроверку, и я
не подойду? До черта
будет тяжело и стыдно. Наверное, там
будет заседать целая комиссия. Оказалось все очень просто: в пустой комнате сидел парень. Он нас только спросил, работали ли мы в этой области, и записал,
какой ступенью хотим руководить.
Буду работать на текстильной фабрике, там все больше девчата. С ребятами интереснее, а с девчатами легче.
Я стараюсь раствориться в их массе,
быть такой,
как они, даже отчасти их лексикон переняла, но все это
не то. Я все еще одиночка, обособленная и далекая им.
(Почерк Лельки.) — Вдруг в театре Революции встретилась с Володькой. Он, —
как будто ничего
не было, — быстро подошел ко мне, улыбается. Я
не успела собою овладеть и радостно вспыхнула, сама
не пойму отчего.
Никто в мире этого
не узнает, но мы друг про друга
будем теперь знать, что и другая в «душе», или
как там это назвать, — в сознании, что ли? — носит то же
Что за день
был! Мне кажется, никогда в жизни мне так хорошо
не было. Снег, солнце, запушенные инеем
ели. Ребята такие близкие и родные. И веселье, веселье. Толкали друг друга в снег, топили в сугробах. Вылезая, фыркали и отряхивались,
как собачата, брошенные в воду.
Первый жребий достался секретарю ячейки. Он рассказал про свой подвиг на гражданской войне,
как ночью украл у белых пулемет, заколов штыком часового. Рассказывал хвастливо, и
не верилось, что все
было так, и Нинка слушала его с враждою. Потом тимирязевец рассказал, бывший партизан, тоже про свой подвиг. Третий жребий вытянул Чугунов.
— А
как вы этого киргиза несчастного за собою таскали,
как грабили их, — ужли тебе
не было жалко?
— Ну! В столовку куда-нибудь. Никогда
не была в ресторанах,
не хочу туда. Буржуазный разврат. Да и платье на мне старое, все пылью осыпанное,
как работала на субботнике.
Маленькие столики с очень белыми скатертями, цветы, музыка. Но народу сравнительно
было еще немного. Подошел официант, вежливый и неторопливый, предупредительно принял заказ,
как будто
не видел Нинкина платья, — теперь это
было дело обычное.
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Нинка! Ты за последний месяц так изменилась, что тебя
не узнаешь. Белые, страдающие губы, глаза погасли. У тебя всегда в них
был оттенок стали, я его очень любила, — теперь его нету. Разговариваешь вяло. Мне тебя так жалко, жалко! Хочется взять за голову,
как младшую сестренку, кем-то обиженную, и говорить нежные, ласковые слова, и защитить тебя от кого-то.
(Почерк Лельки.) — Это
было так, минутное. Конечно, больше никогда
не повторится. А бросить писать дневник очень
было бы жалко. И теперь его интересно перечитывать, когда мы еще дышим тем же воздухом, которым обвеян дневник. А лет через двадцать-тридцать, когда во всем мире
будет коммунизм, когда новое бытие определит совершенно новое сознание, мы жадно перечитаем смешную и глупую сказку,
какою покажется этот наш дневник.
Будем удивляться и хохотать.
(Почерк Нинки.) — Я
не понимаю маму: все-таки она
была революционеркой.
Как она может иметь общение с той беспартийной шпаной, которая забилась от октябрьского нашего вихря в щелки всяких художественных и краеведческих музеев? Вчера сидел у нее один такой, — корректный, «вы изволили сказать», только крахмального воротничка
не хватало.
(Почерк Нинки.) — Смотрю вперед, и хочется четкости, ясности, определенности. Никакой слякоти внутри
не должно остаться. Дико иметь «бледные, страдающие губы» из-за личных пустяков. Хотелось бы прочно стать на общественную дорогу,
как следует учиться. Все так и смотрят на меня: «энергичная, боевая, с инициативой и неглупая, пойдет далеко». И нельзя заподозрить,
какая большая во мне червоточина
есть. Ну ладно,
не скули, глупая, живи рационально.
— Неужели ты
не видишь, с
какой сволочью связался? Отправляйся сейчас же домой, выспись, а завтра с тобой говорить
буду. Или из комсомола вылететь захотел?
Зашла Нюрка Лукашева, принесла первую часть «Основ электричества» Греца. Собирались сесть вместе заниматься, но обеим что-то
не хотелось. Решили
выпить. Нюрка принесла бутылку портвейна, мы ее распили, легли с ней на кровать. Я начала ее «поучать». Говорила, что нет любви, а
есть половая потребность. Она огорченно смотрела своими наивными голубыми глазами, тяжело
было меня слушать, хочется ей другой, «чистой» любви. Я смеялась и говорила: «
Какая чушь! Можно ли
быть комсомолке такой идеалисткой?»
(Почерк Лельки.) — У меня иногда кружится голова,
как будто смотришь с крыши восьмиэтажного дома на мостовую. Иногда берет ужас. Нинка, куда мы идем? Ведь зайдем мы туда, откуда
не будет выхода. И останется одно — ликвидировать себя.
(Почерк Нинки.) — Очень возможно.
Не знаю,
как ты, а, когда я пишу в этом дневнике, мне кажется, что я пишу свое посмертное письмо, только
не знаю, скоро ли покончу с собой. А
быть может, и останусь жить, ибо
не кончила своих экспериментов над жизнью.
Она верно определила все наши писания: интеллигентщина и упадочничество. Очень резко отзывалась о Нинке: глубочайший анархизм мелкобуржуазного характера, ей
не комсомолкой
быть и ленинкой, а мистической блоковской девицей с тоскующими глазами. Про меня говорила мягче: споткнулась на ровном месте, о такую ничтожную спичку,
как неудачная любовь, но
есть в душе здоровый революционный инстинкт, он меня выведет на дорогу. Над всем этим надо подумать.
Вот уже год,
как я
не видала тебя,
не отвечала на твои письма, целый год я старалась побороть себя, и поборола, правда. Когда я увижу тебя, когда твои губы протянутся для поцелуев, опять в груди у меня начнет что-то трепетать, опять голова закружится, но все это
будет происходить в глубине, а внешне я имею настолько сил, что просто протяну тебе руку, и мы
будем говорить о твоей жизни, о твоих переживаниях, но ни слова уже
не скажем ни обо мне, ни о нашей «любви».
— Нинка, что с тобой?
Как будто ледяная стена между нами, я стучусь и никак
не могу до тебя достучаться. Конечно, я
был тогда груб и нечуток. Но неужели ты так злопамятна?
(Из красного дневничка.) — Думала, что смогу говорить с ним задушевно. Но
как только увидала, такое горячее волнение охватило, так жадно и горестно потянуло к нему, так захотелось взять его милые руки и прижать к горящим щекам…
Не нужно
было нам встречаться.
Когда общаюсь с тобой, мне хочется шарлатанства, озорства, «свободы мысли». И всею душою я отдыхаю с Басей. Поговоришь с нею, — и
как будто воздух кругом становится чистым и свежим. Вообще меня вуз
не удовлетворяет. Эх,
не наплевать ли мне на все вузы и
не уйти ли на производство? Там непосредственно
буду соприкасаться с живыми силами пролетариата. Бася меня устроит.
Как сильно я изменилась за это время! Хорошо подошла к ребятам в ячейке, и это
была не игра, — действительно, и внутри у меня
была простота и глубокая серьезность. Нинка, ты ли это со своим шарлатанством и воинствующим индивидуализмом? Нет,
не ты, сейчас растет другая, — комсомолка, а прежняя умирает. Я недурно вела комсомольскую работу и чувствую удовлетворенность.
Шла из ячейки и много думала. Да, тяжелые годы и шквал революции сделали из меня совсем приличного человека, я сроднилась с пролетариатом через комсомол и
не мыслю себя
как одиночку. Меня нет,
есть мы: когда думаю о своей судьбе, то сейчас же думаю и о судьбе развития СССР. Рост СССР — мой рост, тяжелые минуты СССР — мои тяжелые минуты. И если мне говорят о каких-нибудь недочетах в лавках, в быту, то я так чувствую, точно это моя вина, что
не все у нас хорошо.
Не старайся
быть «великим»,
будь такою,
как все.
О себе же я прямо чувствую: если
не соприкоснусь с живой пролетарской стихией, если
не очутюсь в кипящей гуще здоровой заводской общественности, то совершенно разложусь, погибну в интеллигентском самоковырянии и в порывах к беспринципному, анархическому индивидуализму, который гордо,
как Нинка,
буду именовать «свободой».
—
Буду писать откровенно,
как уж
не могу писать в общем дневнике.
Чтоб оставаться с тем взглядом на жизнь,
какой у меня
есть, нужно
быть почти сверхчеловеком, а я только — глупая комсомолка, напрасно ждавшая от людей ответов
не таких,
какие можно купить за пять копеек в любом книжном киоске.
Да, Леля, и я приду к компартии, но приду позже тебя, постучусь в другую дверь, но, право же,
буду богаче тебя, я
не убью искусственно,
как ты, живую мою «душу».
В чем моя неугасающая боль? В том, что я
не получила окраски своей среды, в том, что внешне я, может
быть, и подхожу, но
не дальше, и
не могу я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и
не могу. И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется разразиться безудержным смехом: «Ах, если я по этому вопросу думаю
не так,
как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать по-другому».
Но этого я никогда
не сделаю, все-таки среда в меня кое-что вложила, и вот в этой среде я
буду тосковать о свободной и дикой воле, а если уйду шарлатанить, то
будет тяжело, что я
не строитель жизни, потому что я страстно рвусь строить жизнь.
Какой выход? Окончательно обкорнать себя,
как Лелька, я
не могу. Умереть? Жаль ведь, жизнь так интересна! Уйти в другую среду? Н-и-к-о-г-д-а! Все-таки эта среда — лучшая из лучших. Вот и тяжело мне.
Преодолевая отвращение, подошла к своему месту, тупо уставилась на колодку.
Как все противно! А воскресенье еще через четыре дня. Когда же настанут дни, что
не будет болеть голова,
не будет мутить мозгов этот проклятый бензин, и перестанешь непрерывно думать, что
не стоит жить?
Ребята нынче гуляли. С пяти часов
пили в пивной на Сокольничьем проезде, — Спирька, Юрка и еще два заводских парня: Буераков и Слюшкин. Вышли шатаясь. Пошли по бульвару. Кепки на затылках, козырьки в небо. Ни перед кем
не сторонились, сталкивали плечами прохожих с пути и
как будто
не слышали их ругательств. С особенным удовольствием толкали хорошо одетых женщин и мужчин в очках,
не в рабочих кепках.
С шоссе свернули в переулок. Четырехоконный домик с палисадником. Ворота
были заперты. Перелезли через ворота. Долго стучались в дверь и окна. Слышали,
как в темноте дома кто-то ходил, что-то передвигал. Наконец вышел старик в валенках, с иконописным ликом, очень испуганным. Разозлился, долго ругал парней за испуг. За двойную против дневной цену отпустил две поллитровки горькой и строго наказал ночью вперед
не приходить.
— Нет, отчего же! Хитрость тут небольшая. И бандиты-налетчики храбры, и белогвардейцы
были храбрые. Почитай про колониальные завоевания,
как, например, Кортес завоевал Мексику, — разбойники форменные, а до чего
были храбры! Этим нынче никого
не удивишь. А мы по старинке все продолжаем самое большое геройство видеть в храбрости. Пора это бросить. Терпеть
не могу храбрости!
— Дурак
какой! Я вовсе этого
не говорю. А говорю: самый великолепный герой может оказаться таким. А для нас выше храбреца и нет никого, его мы больше всех уважаем. Пора с этим кончить. И другие
есть, которых нужно гораздо больше уважать.
Заревел гудок. Помещение ячейки опустело. Спирька и Юрка работали в ночной смене, торопиться им
было некуда. Юрка подсел к Лельке и горячо с нею заговорил. Подсел и Спирька. Молчал и со скрытою усмешкою слушал. Ему бойкая эта девчонка очень нравилась, но он перед нею терялся,
не знал,
как подступиться. И чувствовал, что,
как он ей тогда заглянул в глаза, это отшибло для него всякую возможность успеха. К таким девчонкам
не такой нужен подход. Но
какой, — Спирька
не знал.
Царапкин ответил. Больше вопросов
не было,
как ни вызывала Лиза. Девчата мялись и молчали.
— Ой,
как у нас плохо с девчатами! Робкие
какие, — мнутся, молчат. Большую нужно работу развернуть. И
не с докладами. Доклады что, — скука! Всего больше пользы дают вопросы и прения. А они боятся. Ты больно скоро перестала их тянуть, нужно
было подольше приставать, пока
не раскачаются. Знаешь, что? Давай так
будем делать. Я нарочно стану задавать разные вопросы,
как будто сама
не понимаю. Один задам, другой, третий. И
буду стараться втягивать девчат.
—
Как —
не наше дело? Срамотитесь с мужчинами, а мужу твоему
не будет дела?
Не было ощущения одиночества и отделенности,
какое она переживала, когда работала на «номерах».
Лелька видела его влюбленные глаза, ей
было смешно. Но все приятнее становилось злорадное ощущение власти над этим широко-косым наглецом с пушистыми ресницами и странно узкими черными бровями в стрелку. Она
не могла забыть,
как он тогда заглянул ей в глаза.
— Хо-хо! — третий, с подстриженным треугольником волос под носом, расхохотался. — Еще в нарпите тебе водку продавай!.. Нет,
как в четырнадцатом году продажу по случаю войны прекратили, с той поры я
не пью. И до чего же хорошо!
— Надобно, чтоб бутылка
была пятьдесят копеек, чтобы
было где с приятелем
выпить и закусить. Дома что? Только во вкус придешь — жена за рукав: «Буде!»
Какое удовольствие? Пивных, — и тех поблизости нету, — запрещены в рабочих районах. За Сокольничный круг поезжай, чтоб пивнушку найти. Это называется: диктаторство пролетариата! Буржуям: пожалуйте, вот вам пивная! А рабочему: нет, товарищ, твой нос до этого
не дорос!..
— Что «буде»? Я правильно говорю, я никого
не боюсь, самому Калинину это самое скажу. Или вот такой параграф: в субботу и воскресенье спиртные напитки продавать запрещено. Это в кого они наметились, понял ты? В рабочего же человека! Торговец там или интеллигент, — он и в будни может купить. А мы с тобою в будни на
какие капиталы купим? Вот зато нам сейчас с тобою
выпить захотелось, иди к Богобоязненному, целкаш лишний на бутылочку накинь.
Лелька шла и в душе хохотала. Ей представилось: вдруг бы кто-нибудь из бывших ее профессоров увидел эту сценку. «Увеселительная прогулка после вечера смычки». Хха-ха! Ничего бы
не понял бедный профессор,
как можно
было променять тишину и прохладу лаборатории на возможность попадать в такую компанию,
как сейчас. Стало ей жаль бедного профессора за его оторванность от жизни, среди мошек, блошек и морских свинок.
— Юрка, Юрка, глупая ты голова! Неужели и теперь
не понимаешь?
Какая у нас может
быть установка? Пойми, — только одна: все, что способствует приближению социализма, то хорошо. Что вредит, то — к черту, с тем нужно бороться всеми силами, без пощады и без гнилых компромиссов. Ну а что, скажи: правильно поступает наша власть, когда борется с пьянством рабочих, когда запрещает продажу спиртных напитков?
Юрка,
не стучась, открыл соседнюю дверь, — Лелька хотела его остановить, чтоб постучал, да
не успела. Спирька в очень грязной нижней рубашке сидел на стуле, положив ногу на колено, и тренькал на мандолине. Волосы
были взлохмаченные, лицо помятое. На лбу и на носу чернели подсохшие порезы, —
как он тогда на вечеринке упал пьяный в оконные рамы. Воздух в комнате
был такой,
какой бывает там, где много курят и никогда
не проветривают.