Неточные совпадения
Флобер говорит: «Я истощился, скача на месте»… «У меня нет никакой биографии»… У Льва
Толстого есть биография, — яркая, красивая, увлекательная биография человека, ни на минуту не перестававшего жить. Он не скакал на месте в огороженном стойле, — он, как дикий степной конь, несся по равнинам
жизни, перескакивая через всякие загородки, обрывая всякую узду, которую
жизнь пыталась на него надеть… Всякую? Увы! Не всякую. Одной узды он вовремя не сумеет оборвать… Но об этом после.
Как всякий живой человек,
Толстой не укладывается ни в какие определенные рамки. Кто он? Писатель-художник? Пророк новой религии? Борец с неправдами
жизни? Педагог? Спортсмен? Сельский хозяин? Образцовый семьянин? Ничего из этого в отдельности, но все это вместе и, кроме того, еще много, много другого.
Толстой студент усердно посещает все великосветские балы и собрания, всюду танцует, ухаживает за дамами, весь отдается наслаждению
жизнью.
Толстой замечает: «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой
жизнью».
Рассеянная светская
жизнь далеко не поглощает всех сил
Толстого.
Одна из причин была та, что уезжал из Казани брат его Николай; вторая причина, — очень характерная для
Толстого, никогда не любившего ходить в
жизни проторенными дорожками.
Следующие три-четыре года
Толстой проводит в Москве и Ясной Поляне. Жадно и бурно отдается наслаждению
жизнью. Светские удовольствия, охота, связи с женщинами, увлечение цыганками и особенно картежная игра. Она была едва ли не самою сильною из его страстей, и случалось, проигрывался он очень жестоко. Эти периоды бурного наслаждения
жизнью сменяются припадками религиозного смирения и аскетизма.
Один из бывших боевых товарищей его вспоминает: «
Толстой своими рассказами и куплетами воодушевлял всех в трудные минуты боевой
жизни.
В ноябре 1856 г.
Толстой выходит в отставку. Ну, теперь
жизнь писателя определена. Общепризнанный талант, редакции наперебой приглашают его в свои журналы. Человек он обеспеченный, о завтрашнем дне думать не приходится, — сиди спокойно и твори, тем более, что
жизнь дала неисчерпаемый запас наблюдений. Перебесился, как полагается молодому человеку, теперь впереди — спокойная и почетная
жизнь писателя. Гладкий, мягкий ход по проложенным рельсам. Конец биографии.
Товарищи-писатели, суть
жизни своей видящие в писательстве, с усмешкой разводят руками, глядя на этот огромный талант, как будто так мало придающий себе значения. Тургенев пишет Фету: «А Лев
Толстой продолжает чудить. Видно, так уж ему написано на роду. Когда он перекувыркнется в последний раз и встанет на ноги?»
А
Толстой, весь захваченный
жизнью, как будто совсем забывает о писательстве, — он уже автор «Детства и отрочества», кавказских и севастопольских рассказов, «Трех смертей», «Семейного счастья».
Да, счастлив был
Толстой, что умел так описать все это. Но еще более счастлив он был, что умел все это пережить, что умел извлекать из
жизни такие радости!
К браку
Толстой всегда относился очень серьезно, почти благоговейно, и видел в нем очень важный акт
жизни.
Кстати сказать, роман
Толстого с этой барышней (Валерией Владимировной Арсеньевой), — недавно только, после смерти Софьи Андреевны опубликованный, — производит очень для
Толстого тяжелое впечатление своею рассудочностью и неразвернутостью: только-только еще зарождается чувство, обе стороны даже еще не уверены вполне, любят ли они, — а
Толстой все время настойчиво уж говорит о требованиях, которые он предъявляет к браку, рисует картины их будущей семейной
жизни и т. п.
Серенький роман этот интересен только как показатель силы, с какою
Толстой рвался к семейной
жизни.
Софья Андреевна для тогдашнего
Толстого оказалась прямо идеальною женою и вполне осуществила в себе те требования, которые
Толстой предъявлял к семейной
жизни.
Красавица, светски-воспитанная (что для тогдашнего
Толстого являлось необходимым условием); умелая, домовитая и энергичная хозяйка дома, всегда со связкой ключей на поясе; патриархально-семейственная, всю
жизнь свою кладущая в мужа и детей.
Восемнадцать лет этой счастливой семейной
жизни были для
Толстого временем наиболее продуктивного художественного творчества.
И все-таки всего ему мало, этому ненасытному к
жизни человеку. Жадными, «завидущими» глазами смотрит все время
Толстой на
жизнь и все старается захватить в ней, ничего не упустить. Все он переиспытал, все умеет, все знает, — и не как-нибудь, не по-дилетантски, а основательно. Приехал в Ясную Поляну один француз. Беседуя с
Толстым и графиней на кругу, перед домом, француз подошел к реку, на котором упражнялись сыновья
Толстых и проделал какой-то нехитрый тур.
Ощущение блаженной и творческой полноты этой красивой, гармонической
жизни хорошо передает в своих детских воспоминаниях один из сыновей
Толстого, Лев Львович. Мальчик смотрит в окно, как отец едет на прогулку.
И Чайковский, польщенный по его словам, «как никогда в
жизни», специально для одного
Толстого устраивает в консерватории концерт из своих произведений.
И в это-то как раз время в душе
Толстого происходит глубокий надлом, и вся его на редкость счастливая, гармоническая
жизнь совершенно для него обессмысливается.
Устой этот был выбит ярко и глубоко почувствованною истиною, которую
Толстой формулирует в «Исповеди» так: «
Жизнь нашего круга не есть
жизнь, а только подобие
жизни; условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать
жизнь…
Широко открывшимися глазами человека, проснувшегося от глубокого сна, смотрит
Толстой на окружающие уродства
жизни.
Толстой возмущен, взбешен; в этом маленьком проявлении огромного уклада мещанской
жизни он видит что-то небывало-возмутительное, чудовищное, в рассказе своем «Люцерн» публикует на весь мир это событие с точным указанием места и времени, и предлагает желающим «исследовать» этот факт, справиться по газетам, кто были иностранцы, занимавшие в тот день указываемый отель.
Но совершенно ясно одно: слишком все это было высказано категорически и безусловно, это не было «литературой», теоретическими рассуждениями «вообще», это был единственный, неизбежный для
Толстого жизненный выход, слово его повелительно требовало от него своего претворения в
жизнь.
А живи
Толстой по прежнему, не обличая сам своей
жизни, — кто бы со стороны упрекнул его за его благосостояние?
И что, наконец, — с указанной точки зрения, — мешало
Толстому осуществить в
жизни его учение?
Нет, даже с этой обывательской точки зрения
Толстому решительно ничего не мешало устроить
жизнь по своему учению, — по крайней мере, в таком масштабе, чтобы заткнуть рты хулителям.
И одиночество, — поражающее, глухое одиночество. «Вы, верно, не думаете этого, — пишет
Толстой в одном письме, — но вы не можете себе представить, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий «я», презираемо всеми, окружающими меня». — «Чувствую, — пишет он в дневнике, — что моя
жизнь, никому не только не интересна, но скучно, совестно им, что я продолжаю заниматься такими пустяками».
В письмах, в дневниках
Толстого мы постоянно встречаем отражение этого своеобразного старческого жизнеощущения, — «чувства расширения
жизни, переступающей границы рождения и смерти», как выражается
Толстой.
Всякий, обладающий внутренним зрением, наблюдая
Толстого в последний период его
жизни, видел ясно, что он давно уже вышел духом из окружавшей его обстановки.
Если бы
Толстой был писателем, то томление по этой новой, заманчивой для него
жизни разрешилось бы просто.
Давно уже смутные слухи настойчиво указывали на одно определенное лицо, упорно загораживавшее
Толстому дорогу к новой
жизни. Теперь обе стороны ушли из
жизни, теперь опубликованы многие интимные места из дневников и переписки
Толстого, напечатан набросок его откровенно-автобиографической драмы «И свет во тьме светит». И нет теперь никакого сомнения, что лицом этим была его милая, любящая Кити, — его жена.
Начинается долгая, упорная, скрытая от чужих взглядов борьба. Для обеих сторон это не каприз, не упрямство, а борьба за
жизнь, за существование. В июле 1891 года
Толстой решил опубликовать в газетах письмо с отказом от собственнических прав на свои литературные произведения. Произошла бурная семейная сцена. Характер ее мы ясно можем себе представить по сценам, происходящим между мужем и женой в упомянутой драме «И свет во тьме светит».
И столь же несомненно, что, будь у
Толстого не такая жена, он уж давно легко и радостно ушел бы в новую
жизнь.
Относительно
Толстого нам горько приходится пожалеть, что женою его не была хоть бы «душечка», если не Мария и не Клара. Мы имели бы в таком случае перед собою невиданно-красивую и своеобразную
жизнь, цельную и гармоническую. В изображении самого крупного художника она, может быть, казалась бы нам неправдоподобной. А мы бы ее увидели въявь, собственными глазами.
Но этого не случилось. На дороге
Толстого выросла непреодолимая для него преграда, — и «биография» остановилась. Степной конь, вольно мчавшийся по равнинам
жизни, был насильственно взнуздан и поставлен в конюшню. Помните, как у Флобера: «я истощился, скача на одном месте, как лошади, которых дрессируют в конюшне: это ломает им ноги». На целых тридцать лет
Толстой оказался запертым в такую конюшню.
На корм охотничьим собакам молодых графов тратится по сорок четвертей овса в год, — «вдвое более того, что осчастливило бы десятки семей», по замечанию
Толстого, — а
Толстой в этой избыточной
жизни сам шьет себе сапоги.
Александр III злорадно замечает: «
Толстой ждет от меня мученического венца, — не дождется!» Кто делает то, что считает делом своей
жизни, не должен бояться мученического венца.
Паллиативное кормление голодающих могло удовлетворить
Толстого в 1873 году, во время самарского голода, при тогдашнем его отношении к бедам
жизни, как к несчастной случайности.
Найденная
Толстым истина, не претворенная в
жизнь, постепенно закоченела, застыла, сделалась абсолютною.
Нечего гадать, что было бы с
Толстым, если бы он осуществил в
жизни свое учение, — к какого рода углублению и расширению живой
жизни он бы пришел.
Он вполне счастлив. И, может быть, на всю
жизнь останется счастлив и доволен собою. А
Толстой, — он, возможно, пополол бы год-другой, а потом… Потом дикий конь перескочил бы через забор огорода и помчался бы куда-то вдаль… Куда? Кто знает? Но как обидно, как горько обидно, что судьба так долго проморила в запертом стойле этого великолепного арабского коня и на тридцать лет задержала его прекрасный бег!
В 1910 году, темною октябрьской ночью,
Толстой тайно покинул Ясную Поляну. В письме, оставленном жене, он писал, что не может больше жить в той роскоши, которая его окружает, что хочет провести последние годы
жизни в уединении и тиши, просил жену понять это и не ездить за ним, если она узнает, где он.